All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

29 December 2009

КОНЕЦ ("The End" by S.Beckett)

  
Они одели меня и дали денег. Я знал, для чего были деньги: чтобы было с чего начинать. Когда они закончатся, мне придется достать еще, если я захочу продолжать. То же и с ботинками: когда они износятся, мне придется их отремонтировать или купить новую пару, или ходить босым, если я захочу идти дальше. Разумеется, то же с пальто и штанами, с той лишь разницей, что если захочу, то смогу идти в одной рубашке. Одежда – ботинки, носки, штаны, рубашка, пальто, шляпа – была уже не новая, но покойный, должно быть, был моего роста. Правда, он был, наверное, немного ниже, более худым, потому что вначале одежда подходила мне не так, как она стала подходить мне позже; особенно рубашка: не скоро мне удалось застегнуть ее верхнюю пуговицу или получить преимущество за счет воротника, или скрепить концы между ног – так, как меня учила мать. Должно быть, он пошел на консультацию в своей лучшей одежде. Пошел в первый раз, возможно, уже не в силах продолжать дальше. Как бы то ни было, но шляпа – котелок – была в хорошем состоянии. Я сказал: «Заберите свою шляпу и отдайте мне мою. И отдайте мне мое пальто». Они ответили, что сожгли их вместе с моей остальной одеждой. Я понял, что конец был рядом, по крайней мере, недалеко. Позже я пытался обменять эту шляпу на кепку или на шляпу с широкими полями – ими я мог накрыть лицо – но безуспешно. И все же я не мог ходить с голой головой: мой череп не был для этого пригоден. Вначале шляпа была слишком маленькой, затем ко мне привыкла. После долгого совещания они дали мне галстук. Довольно красивый галстук, но мне он все-таки не нравился. Когда он в конце концов оказался у меня, я был слишком безразличным, чтобы отсылать его назад. Но в итоге он оказался полезным. Он был голубой, с какими-то маленькими звездами. Я чувствовал себя неважно, но они сказали, что я был вполне здоров. Количество использованных ими слов не позволило им сказать, что я был более здоровым, чем когда-либо буду, но как раз это они и имели в виду. Я апатично лежал в кровати, и потребовалось три женщины, чтобы натянуть на меня штаны. Казалось, они не проявляли никакого интереса к моим половым органам, но если говорить откровенно, то я и сам был о них невысокого мнения и уже давно потерял к ним всякий интерес. Хотя, возможно, они и сделали какое-нибудь замечание на их счет. Когда они закончили, я встал и закончил одеваться без их помощи. Они сказали мне сесть на диван и ждать. Вся моя постель исчезла. Меня разозлило то, что они не позволили мне ждать в кровати, а заставили стоять на холоде в этой одежде, пахнущей серой. Я сказал: «Вы могли бы позволить мне лежать в кровати до конца». Вошли мужчины в белых одеждах и с молотками в руках. Они разобрали кровать и унесли части. Одна из женщин последовала за ними и вернулась со стулом, который поставила передо мной. Мне хорошо удавалось притворяться злым. Но чтобы дать им понять, как зол я был на то, что они не оставили меня в кровати, я с силой отшвырнул стул. Пришел мужчина и дал знак следовать за ним. В вестибюле он дал мне подписать какую-то бумагу. «Что это, - спросил я, - охранное свидетельство?»  «Это документ, - сказал он, - на одежду и деньги, которые вы получили». «Какие деньги?» - спросил я. И только тогда я их получил. Страшно подумать, что я чуть не ушел без гроша в кармане. Если сравнить ее с другими, то сумма была небольшой, но мне она все же казалась крупной. Я видел знакомые предметы - приятели стольких терпимых часов. Например, стул: дороже не было ничего. Долгие послеобеденные часы мы вместе ожидали времени ложиться спать. Временами я чувствовал, как его деревянная жизнь наполняла меня, наполняла до тех пор, пока я сам не становился старым куском дерева. В нем даже имелась дыра для моей кисты. А также оконное стекло, на котором уже не было замерзшего пятна, к которому я прижимал глаз в минуты нужды, и редко когда я делал это понапрасну. «Я очень вам признателен, - сказал я, - но есть ли такой закон, который запрещал бы вам выбрасывать голого и нищего?» «Это в конечном счете повредило бы нашей репутации», - ответил он. «Неужели они не могут подержать меня немного дольше? – спросил я. – Я мог бы быть полезным». «Полезным, - сказал он. – Нет, кроме шуток, вы хотели бы быть полезным?» Вскоре он продолжил: «Если бы они поверили, что вы действительно хотите быть полезным, уверен, они бы оставили вас». Сколько уже раз я повторял, что хотел быть полезным, - нет, не стоило начинать вновь. Как я был слаб! «Возможно, - сказал я, - они согласятся забрать деньги и подержать меня здесь немного дольше». «Это благотворительное заведение, - сказал он, - и деньги – это подарок, который вы получаете, расставаясь с ним. Когда они закончатся, вам придется достать еще, если вы захотите продолжать. Но ни в коем случае не возвращайтесь назад: вас не впустят. Также не ходите в другие отделения: они не примут вас». «Экзельманы!» - воскликнул я. «Ну же, ну же, - сказал он, - никто не понимает и десятой части того, что вы говорите». «Я так стар», - сказал я. «Вы не такой уж старый», - сказал он. «Можно, я останусь здесь еще совсем немного, - спросил я, - пока не закончится дождь?» «Можете подождать под сводом, - сказал он, - дождь будет лить весь день. Вы можете стоять там до шести часов (вы услышите звонок). Если вас станут выгонять, скажите, что у вас есть разрешение прятаться под сводом». «Чье имя мне назвать?» - спросил я. «Вейр», - сказал он.             
Я простоял под сводом совсем недолго, когда дождь прекратился, и выглянуло солнце. Оно висело низко и, помня про пору года, я подумал, что было уже около шести. Я оставался стоять, глядя сквозь арочный проем на спускавшееся за сводом солнце. Появился мужчина и спросил меня, что я здесь делаю. «Что вам нужно?» - вот его слова. Очень любезно. Я ответил, что у меня было разрешение мистера Вейра оставаться под этим сводом до шести часов. Он ушел, но вскоре вернулся. Должно быть, за это время он успел переговорить с мистером Вейром, так как сказал: «Вам нельзя оставаться под этим сводом теперь, когда кончился дождь».

Теперь я шел через сад. Вокруг был тот странный свет, который следует за лившим весь день дождем, - когда появляется солнце и небо проясняется слишком поздно, чтобы был в том какой-то смысл. Земля издает нечто похожее на вздохи, и последние капли стекают с покинутого облаками неба. Маленький мальчик, вытянув руки и подняв лицо к ясному небу, спросил у матери, как такое возможно. «Отвали», - сказала она. Внезапно я подумал, что забыл попросить у мистера Вейра немного хлеба. Он бы наверняка дал. Разумеется, я думал об этом во время нашего разговора в вестибюле, но сказал себе: «Сначала пусть закончится разговор, а потом я спрошу». Я хорошо понимал, что они не позволят мне остаться. Я бы с удовольствием вернулся назад, но боялся, что один из охранников остановит меня и скажет, что я больше никогда не увижу мистера Вейра. Это бы еще более усугубило мое горе. Но, как бы то ни было, в таких ситуациях я никогда не поворачиваю назад.
На улице я потерялся. Я уже давно не был в этой части города, и теперь она казалась совсем другой. Исчезли целые здания, по-другому располагались заборы, и в любой стороне можно было видеть размашистые буквы, новые и труднопроизносимые, с именами торговцев. На некоторых улицах я не узнавал ни одного из таких мест: одни исчезли, другие сменили имя. Но общее впечатление было таким же, как и прежде. Город я на самом деле знал довольно плохо. Возможно, он стал другим. Я не знал, куда мне следовало идти. Не один раз мне удавалось каким-то чудом не попасть под колеса. Мой вид до сих пор вызывал у людей смех, тот веселый громкий смех, какой так полезен для здоровья. Держа красную часть неба как можно правее от себя, я пришел наконец к реке. На первый взгляд все здесь казалось таким же, как в последний раз. Но если бы я пригляделся внимательнее, то несомненно увидел бы много перемен. И вскоре я действительно их увидел. Но общий вид реки, плывущей между набережными и под своими мостами, не изменился. Да, по-прежнему казалось, что река текла в неправильную сторону. Я чувствую одну лишь ложь. Моя скамейка все еще стояла там. Ее форма соответствовала изгибам тела сидящего. Она стояла рядом с лотком, подаренным, как гласила надпись, Миссис Максвелл городским лошадям. За тот небольшой промежуток времени, что я отдыхал, несколько лошадей воспользовались этим монументом. Приблизились железные подковы и звон упряжи. Затем тишина. Это на меня смотрела лошадь. Затем шорох гальки и грязи – звуки, которые издает пьющая лошадь. Затем снова тишина. Это на меня снова смотрела лошадь. Затем снова галька. Затем снова тишина. До тех пор, пока она не закончит пить или извозчик этого за нее не решит. Лошади были беспокойны. Один раз, когда шум прекратился, я повернулся и увидел, что лошадь смотрит на меня. Извозчик тоже смотрел на меня. Миссис Максвелл могла бы гордиться, если бы видела, как ее лоток поит городских лошадей. Когда после утомительных сумерек наступила ночь, я снял шляпу, сильно сжимавшую голову. Я хотел снова оказаться в месте с потолком, пустом, закрытом и теплом, с искусственным светом масляной лампы, желательно с розовой тенью. Время от времени кто-нибудь приходил бы выяснить, все ли в порядке и не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Уже очень давно я ничего не желал, потому эффект был невыносимым.
Последующие дни я попытался найти комнату, но безуспешно. Обычно они хлопали дверью перед самым моим носом, даже если я показывал деньги и предлагал заплатить за неделю или даже две вперед. Напрасно я старался быть обходительным, улыбался и четко говорил: они хлопали дверью перед моим носом еще до того, как я заканчивал произносить свою небольшую речь. Именно тогда я наловчился снимать шляпу, показывая тем самым одновременно благодушие и сдержанность, но не раболепие или дерзость. Я ловко выбрасывал ее вперед, секунду держал ее перед собой – так, что тот, кому это было адресовано, не мог видеть мой череп – и затем возвращал на прежнее место. Не так-то просто сделать все это естественно, не производя при этом плохого впечатления. И потому когда я решил, что легкого касания шляпы будет достаточно, я не делал ничего большего. Но просто коснуться шляпы также совсем не легко. После я все же решил эту проблему (всегда такую существенную в самые бедственные минуты): я надел кепи и салютовал на военный манер, но нет, должно быть, это не так - не знаю; в итоге я вернулся к шляпе. Мне хватало ума, чтобы не надевать медали. Некоторые владелицы домов так нуждались в деньгах, что тут же впускали меня и показывали комнату. Но я не мог прийти к согласию ни с одной из них. В конце концов я нашел подвал. С этой женщиной мы договорились достаточно быстро. Моя чудаковатость (ее слово) нисколько ее не волновала. Тем не менее она считала необходимым прибирать постель и убирать в комнате раз в неделю, несмотря на мою просьбу делать это раз в месяц. Она сказала, что пока будет проводить свою недолгую уборку, я могу ожидать в подвальном дворике. Она также с чувством добавила, что никогда не выгонит меня в плохую погоду. Думаю, эта женщина была гречанкой или турчанкой. Она никогда не рассказывала о себе. Я почему-то решил, что она была вдовой, или, по крайней мере, муж оставил ее. У нее был странный акцент. Но то же можно было сказать и обо мне: я уподоблял гласные и опускал согласные.
Я не знал, где находился. У меня было лишь смутное представление (ибо я ничего не видел) об огромном доме в пять или шесть этажей, находящемся, возможно, в квартале. Были сумерки, когда я зашел в этот дом, не обращая внимания на окрестности, как сделал бы, если бы подозревал, что они сомкнутся вокруг меня. К тому моменту я потерял уже всякую надежду. Был славный день, когда я покидал этот дом, но, уходя, я никогда не оглядываюсь. И все же иногда я делал это. Но мне кажется, что даже не оглядываясь, я должен был хоть что-нибудь заметить. Но нет. Все, что я помню, - это свои ноги, одна за другой выходящие из темноты. Ботинки жали, и их кожа была потрескана солнцем.   
Стоит сказать, что мне было удобно в этом доме. Если не считать нескольких крыс, в подвале я был один. Женщина изо всех сил старалась не нарушить наше соглашение. Около полудня она приносила мне большой поднос с едой и уносила вчерашний. Еще она приносила мне чистый ночной горшок. На нем была огромная ручка, за которую она нанизывала горшок себе на руку, так, чтобы можно было свободно нести поднос. Больше в течение дня я ее не видел, за исключением тех случаев, когда она заглядывала, чтобы узнать, все ли в порядке. К счастью, я не нуждался в теплых чувствах. Лежа на кровати, я мог видеть тротуар и ноги, идущие по нему то в одну сторону, то в другую. Некоторыми вечерами, когда погода была хорошая, и я чувствовал себя наравне с ней, я ставил стул в дворике, садился и глядел вверх, под юбки проходящих мимо женщин. Однажды я попросил купить мне луковицу крокуса и посадил ее в старом горшке в темном месте. Но, должно быть, я выбрал не лучшее время, так как приближалась весна. Я оставлял горшок снаружи, привязав его за веревочку и свесив из окна. Вечером, когда стояла хорошая погода, свет поднимался вверх по стене. Я садился у окна и подтягивал веревочку, чтобы горшок все время оставался на свету. Должно быть, это было не просто, и я не понимаю, как мне это удавалось. Но, наверное, это не шло на пользу моему растению. Я старался его постоянно удобрять и в сухую погоду на него мочился. Хотя, конечно, это могло вовсе не идти ему на пользу. Оно пустило ростки, но цветы так и не появились – лишь вялый стебель с несколькими желтоватыми листками. Мне бы хотелось иметь желтый крокус или гиацинт, но нет, в этом горшке им не суждено было вырасти. Она хотела унести его, но я попросил оставить. Она хотела купить мне другой, но я сказал, что не хотел другого. Больше всего меня мучил шум, который издавали продавцы газет. Каждый день в одно и то же время они с грохотом проходили мимо, стуча каблуками о тротуар, выкрикивая названия газет и даже заголовки. Домашний шум раздражал меня гораздо меньше. Маленькая девочка (если только это был не маленький мальчик), находившаяся где-то надо мной, пела каждый вечер в одно и то же время. Долго я не мог разобрать слов. Но, слыша их каждый день, я все же сумел кое-что разобрать. Странные слова для маленькой девочки (или маленького мальчика). Была ли эта песня в моей голове или она попросту исходила откуда-то извне? Кажется, это была колыбельная. Часто я– да, даже я – засыпал под нее. Иногда ко мне приходила не женщина, а маленькая девочка. У нее были длинные рыжие волосы, свисавшие двумя косами. Я не знал, кто она такая. Она немного задерживалась, а затем уходила, не говоря ни слова. Однажды ко мне приходил полицейский. Он сказал, что за мной необходимо наблюдать, но не объяснил почему. Подозрительный – вот что он сказал. Он сказал, что я подозрителен. Я не перебивал его. Я знал, что он не осмелится арестовать меня. Хотя, возможно, у него было доброе сердце. И еще священник, однажды ко мне приходил священник. Я сообщил ему, что принадлежал к реформистской церкви. Он спросил меня, какого именно священника я хотел бы увидеть. Да, так всегда бывает с реформистской церковью: ты потерян, это неизбежно. Возможно, у него было доброе сердце. Он сказал, чтобы я дал ему знать, если мне понадобится рука помощи. Рука помощи! Он назвал свое имя и объяснил, где я смогу его найти. Мне следовало бы все это записать.
Однажды женщина сделала мне предложение. Она сказала, что срочно нужны были деньги, и что если я заплачу за шесть месяцев вперед, то она вчетверо снизит плату за этот период, что-то в этом роде. Это давало возможность сохранить деньги за шесть недель, но это почти полностью истощало мой скромный капитал. Но разве мне это не было выгодно? Не собирался ли я в любом случае оставаться там до тех пор, пока не выйдет последний пенни, и даже дольше: пока она не выгонит меня? Я дал ей деньги, а она дала мне квитанцию.
Однажды утром, вскоре после этой сделки, меня разбудил какой-то мужчина. Он тряс мое плечо, хоть мне думается, что не было еще двенадцати. Он сказал, чтобы я поднялся и немедленно покинул его дом. Должен сказать, что он вовсе не был груб. Он сказал, что его удивление было не меньше моего. Это был его дом. Его собственность. Турчанка уехала накануне. «Но я видел ее вчера вечером», - сказал я. «Должно быть, вы ошибаетесь, - сказал он, - потому что она принесла ключи мне в офис не позднее, чем вчера после полудня». «Но я как раз заплатил ей за шесть месяцев вперед», - сказал я. «Получите возмещение», - сказал он. «Но я даже не знаю ее имени, - сказал я, - не то что адреса». «Не знаете ее имени?» - спросил он, должно быть, заподозрив во лжи. «Я слаб, - сказал я. – Я не могу так просто вдруг взять и уйти». «Вы не так слабы, как вам кажется», - сказал он. Он предложил вызвать такси или, если я пожелаю, скорую. Он сказал, что комната эта была ему срочно нужна для его свиньи, которая все то время, пока мы разговаривали, была вынуждена мерзнуть в телеге, оставленной перед дверью; и за ней никто не приглядывал, кроме беспризорного мальчишки, которого она раньше никогда не видела, и который в данную минуту мог над ней издеваться. Я спросил его, не мог ли он сдать мне какое-нибудь другое место, какой-нибудь заброшенный угол, где я мог бы отлежаться достаточно долго, чтобы оправиться от шока и решить, что делать дальше. Он ответил отрицательно. «Не думайте, что я жесток», - добавил он. «Я мог бы жить здесь со свиньей, - сказал я. - Я бы смотрел за ней». Долгие месяцы спокойствия закончились в одно мгновение! «Ну же, ну же, - сказал он, - возьмите себя в руки, будьте мужчиной. Ну же, поднимайтесь». В конце концов, все это не имело к нему никакого отношения. Он на самом деле был очень терпелив. Должно быть, он спускался в подвал, когда я спал.
Я чувствовал слабость. Возможно, я был слаб. Я ковылял в ослепительном свете. Автобус вывез меня из города. Я сидел в освещенном солнцем поле. Но мне кажется, что это было гораздо позже. Чтобы сделать тень, я набил листьев под шляпу, по всему диаметру. Ночь была холодная. Я часами бродил по полям. В итоге я нашел навозную кучу. На следующий день я отправился обратно в город. Три раза им приходилось высаживать меня из автобуса. Я сел на обочине и стал сушить одежду на солнце. Мне нравилось это занятие. Я сказал себе: «Теперь, пока она не высохнет, делать нечего». Когда она высохла, я почистил ее щеткой, чем-то наподобие скребницы, которую нашел в конюшне. Конюшни всегда спасали меня. Затем я зашел в дом и попросил стакан молока и кусок хлеба с маслом. Они дали мне все, кроме масла. «Можно мне отдохнуть в конюшне?» - спросил я. «Нет», - ответили они. Я все еще вонял, но такая вонь была мне приятна. Она нравилась мне гораздо больше, чем моя собственная, от которой новая не оставляла ничего, кроме редких струй. В последующие дни я делал все, чтобы вернуть свои деньги. Не могу сказать точно, в чем была причина: не смог ли я найти адрес (или его вовсе не существовало) или там не знали эту гречанку. Я порылся в карманах в поисках квитанции: нужно было попробовать разобрать имя. Но я ничего не нашел. Должно быть, она забрала ее, пока я спал. Не знаю, сколько я так скитался по городу и деревням, ночуя то в одном месте, то в другом. Город сильно изменился. В деревне тоже все было по-новому. Но общее впечатление оставалось прежним. Однажды я увидел своего сына. Держа под мышкой чемодан, он направлялся куда-то вперед. Он снял шляпу и поклонился. Я увидел, что он был совсем лысый. Я был почти уверен, что это он. Я обернулся, чтобы посмотреть ему вслед. Он с шумом шел вперед на своих утиных ногах, наклоняя, теребя свою шляпу и размахивая ею направо и налево. Невыносимый сукин сын.
Однажды я встретил человека, которого знал еще с прежних времен. Он жил в пещере у моря. У него был осел, который зимой и летом пасся на склонах гор и небольших тропинках, ведущих вниз, к морю. Когда погода сильно портилась, этот осел добровольно спускался в пещеру и находился там до конца шторма. Таким образом, много ночей они проводили прижавшись друг к другу, под завывания ветра и удары морских волн о берег. На этом осле он мог привозить песок, морские водоросли и ракушки горожанам, для их садов. Он не мог за один раз увезти много, так как осел был старый и маленький, а город находился далеко. Но все же таким образом он мог зарабатывать немного денег, достаточно, чтобы всегда иметь табак и спички, а иногда купить кусок хлеба. В одну из своих поездок он и встретил меня, в пригороде. Бедняга, он был рад видеть меня. Он умолял меня пойти к нему домой и провести там ночь. «Оставайся сколько хочешь», - сказал он. «Что с твоим ослом?» - спросил я. «Не обращай на него внимания, - сказал он. – Он не знает тебя». Я напомнил ему, что не имел привычки оставаться с кем-либо больше двух или трех минут и что не любил море. Казалось, то, что он услышал, сильно его расстроило. «Значит, ты не пойдешь?» - сказал он. Но, к своему изумлению, я забрался на осла и мы отправились, проезжая под тенью красных каштанов, что возвышались на тротуаре. Я держал осла за гриву, одна рука впереди другой. Мальчишки свистели и бросали в мою сторону камни, но их меткость явно хромала: лишь однажды им удалось попасть в меня, и то в шляпу. Полицейский остановил нас и обвинил в нарушении порядка. Мой приятель ответил, что мы были такими, какими природа создала нас, и мальчишки тоже были такими, какими их создала природа. И потому неважно, что порядок будет время от времени нарушаться. «Поехали дальше, - сказал он, - и своим движением ты вскоре восстановишь порядок». Мы следовали по тихим, белым от пыли внутренним дорогам, огражденным забором из боярышника и фуксий. Тротуары этих дорог были окаймлены дикой травой и маргаритками. Наступила ночь. Осел доставил меня до самого входа в пещеру, так как в темноте я не смог бы найти извилистую тропинку, ведущую вниз, к морю. Затем он вернулся на свое пастбище.
Не знаю, как долго я там пробыл. Стоит сказать, что пещера была неплохо обставлена. Я пытался избавиться от вшей с помощью соленой воды и морских водорослей, но многие, должно быть, выжили. Я клал компресс из водорослей себе на голову, что приносило облегчение, хоть и ненадолго. Я лежал в пещере и иногда глядел на горизонт. Над собой я видел огромное дрожащее полотно без островов или мысов. Ночью пещера периодически наполнялась светом. Именно здесь я нашел склянку, которая лежала в моем кармане. Она не была разбита, так как стекло было не настоящим. Я полагал, что мистер Вейр забрал все мои вещи. Мой хозяин и осел все время отсутствовали. Он кормил меня рыбой. Мужчине - нормальному мужчине – довольно легко жить в пещере, вдали от всех. Он сказал, что я могу оставаться сколько пожелаю. Если я захочу жить один, он с радостью приготовит мне другую пещеру. Каждый день он будет приносить мне еду, а также время от времени заглядывать, чтобы проверить, все ли в порядке. Он был добр. К сожалению, я не нуждался в доброте. «Ты знаешь о каком-нибудь жилище на озере?» - спросил я. Море раздражало меня своими всплесками и вздымающимися волнами, своими приливами и отливами, своим постоянным движением. Ветер по крайней мере иногда затихает. Мои руки и ноги были словно полны муравьев. Часами я не мог уснуть. «Если я останусь, со мной произойдет  что-то ужасное, - сказал я. – Ничего хорошего из этого не выйдет». «Ты утонешь», - сказал он. «Да, - сказал я, - или спрыгну со скалы». «Страшно подумать, что я не смог бы жить больше нигде, - сказал он. – Мне было невыносимо в моей хижине в горах». «В твоей хижине в горах?» - спросил я. И он повторил историю о своей хижине в горах, потому что я уже забыл ее; все выглядело так, словно я слышал ее впервые. Я спросил, сохранилась ли она. Он ответил, что не видел ее с тех пор, как с ней расстался. Все же он полагал, что она, пусть и немного разрушенная, но все еще стояла. Правда, когда он настоятельно предложил мне ключ, я отказался, сказав, что имел другие планы. «Ты всегда сможешь найти меня здесь, - сказал он, - если я тебе понадоблюсь». О, люди. Он отдал мне свой нож.
То, что он называл хижиной в горах, было чем-то наподобие деревянного сарая. Дверь забрали на дрова или для какой-нибудь другой цели. Из окон исчезли стекла. Крыша обвалилась в нескольких местах. То, что осталось от перегородки, разделяло сарай на две неравные части. Если там когда-нибудь и была мебель, то она исчезла. На полу, у стен, совершались самые отвратительные акты. Пол был устлан экскрементами (не только животных, но и людей), презервативами и рвотой. На коровьей лепешке проступало изображение сердца, пронзенного стрелой. И все же ничто не манило сюда туристов. Я заметил останки забытых букетов цветов. Они были жадно сорваны, затем их несли целые мили, а после выбрасывали, потому что они становились бременем, причем уже увядшим. Мне предлагали ключ от этого жилища.
Это был знакомый пейзаж, пышный и пустой.
И все же, это была крыша над головой. Я спал на кровати из папоротников, с большим трудом собранных своими руками. Однажды я не мог подняться. Меня спасла корова. Подгоняемая ледяным туманом, она искала укрытия. Наверное, это было уже не в первый раз. Она не могла меня увидеть. Я попытался подоить ее, но ничего не получалось. Ее вымя было покрыто навозом. Я снял шляпу и, собрав все силы, начал доить в нее. Молоко стекало на землю и исчезало, но я сказал себе: «Не имеет значение, ведь оно бесплатное». Она тягала меня по полу и время от времени останавливалась, чтобы ударить. Я не знал, что коровы могут быть настолько бесчеловечны. Должно быть, ее доили совсем недавно. В одной руке я сжимал сосок, а в другой шляпу, подставленную под него. Но в конце концов она победила: она протащила меня через порог, и я упал в огромные заросли папоротника, где был вынужден отпустить ее.
Выпивая молоко, я корил себя за содеянное. Больше я не мог рассчитывать на эту корову, она наверняка предупредит остальных. Если бы я мог себя контролировать, мы могли бы стать друзьями. Она приходила бы каждый день, возможно, с другими коровами. Быть может, я научился бы делать масло или даже сыр. Но я сказал себе: «Нет: все, что ни делается, все к лучшему».
Я оказался на дороге, которая все время бежала вниз. Вскоре появились повозки, но ни одна не согласилась взять меня. Возможно, если бы на мне была другая одежда, если бы у меня было другое лицо, они взяли бы меня. Наверное, я сильно изменился после изгнания из подвала. С лицом было хуже всего: оно достигло своей критической точки. Робкая, простодушная улыбка больше не показывалась, как не показывалось и выражение искреннего горя. Я пытался их вызвать, но безрезультатно. Маска из старой, грязной волосатой кожи с двумя дырками и разрезом – нет, это уже не годилось для старых уловок, таких как: «Пожалуйста, ваша честь» или «Господь да благословит вас», или «Сжальтесь надо мной». Это было кошмарно. С чем я буду ползти в будущее? Я лежал на обочине и корчился, если слышал приближение повозки. Таким образом, они не могли подумать, что я сплю или просто отдыхаю. Я старался стонать: «Помогите! Помогите!» Но тон при этом выходил какой-то любезный. Мой час еще не пришел, и я больше не мог стонать. Последний раз, когда у меня была причина стонать, я стонал очень хорошо, но сердца, которые я мог растопить, находились слишком далеко. Что станет со мной? Я сказал себе: «Я научусь заново». Я ложился на узком месте дороги, там, где повозки не могли проехать, не переехав меня хотя бы одним колесом (или двумя, если всего было четыре). Но день настал, когда я поглядел по сторонам и понял, что был в пригороде, а оттуда было недалеко до знакомых логовищ, расположенных за тупой надеждой на отдых и ослабление боли.
Итак, я закрыл тряпкой нижнюю часть лица и пошел просить милостыню на освещенном солнцем углу. Просто мне казалось, что мои глаза все еще могли что-то видеть - благодаря, должно быть, темным очкам, подаренным моим наставником. Он дал мне «Этику» Гейлинкса. Это были взрослые очки, а я был ребенком. Они нашли его мертвое, скрюченное инфарктом, обернутое в дряхлую одежду тело в клозете. Покой! На форзаце «Этики» была его фамилия (Уорд); очки принадлежали ему. Мостом теперь служила медная проволока, такая, какие используют, чтобы повесить картину или большое зеркало, а две черные ленточки служили дугами. Я накрутил их на уши, спустил вдоль щек и завязал под подбородком. Линзы пострадали от трения друг о друга, а также о другие вещи, которые находились в моем кармане. Я полагал, что мистер Вейр конфисковал все мои вещи. Но я больше не нуждался в этих очках и использовал их только для того, чтобы смягчить солнечный свет. Мне вовсе не следовало о них упоминать. Тряпка доставляла мне много хлопот. В конце концов я сделал повязку из подкладки своего пальто, хотя нет: у меня больше не было пальто, лишь пиджак. Таким образом, у меня была не черная тряпка, а серая, возможно, даже клетчатая, но я все же не мог обойтись без нее. До полудня я держал голову поднятой к южной части неба, затем к западной – до наступления ночи. Емкость доставила много хлопот. Из-за своего черепа я не мог использовать шляпу. О руке не стоило даже думать. В итоге я достал консервную банку и повесил ее на пуговицу своего пальто - хотя что я говорю, пиджака – на уровне таза. Висела она не вертикально, а учтиво клонилась в сторону прохожих, так что все, что им оставалось, это опустить свой грош. Но это вынуждало их близко подходить ко мне, что было чревато опасностью коснуться меня. В конце концов я достал большую жестянку - что-то наподобие большой жестяной коробки – и поставил ее на тротуар у своих ног. Но те, кто подает милостыню, мало заботятся о том, чтобы делать это аккуратно. В их жесте, который чувствительным натурам может показаться отвратительным, есть что-то презрительное. Не говоря уже о том, чтобы им приходилось еще и метить. Они готовы подать, но их не волнует, что их подаяние будет вертеться под проносящимися ногами и колесами до тех пор, пока не будет подобрано каким-нибудь недостойным. Потому они не подают. Конечно, есть такие, которые наклоняются, но те, которые подают, в основном не наклоняются. Больше всего им нравится издалека увидеть несчастного, приготовить монету, на ходу ее бросить и услышать за спиной утихающий звук: «Храни вас, Господи». Лично я никогда не говорил ни этого, ни чего-либо подобного этому: я не был верующим, но я все же производил ртом какой-то шум. В конце концов я раздобыл нечто похожее на кусок доски или поднос и привязал его к шее и талии. Он выдавался как раз на нужной высоте (на высоте кармана), и его край был достаточно удален от меня, чтобы монета могла беспрепятственно попасть в нужное место. Иногда я устилал его цветками, лепестками, бутонами и той травой, которая зовется (если я не ошибаюсь) блошницей дизентерийной. Я не тратил сил на их поиски: все те красивые вещи, которые я описал, опускались на доску. Наверное, они думали, что я люблю природу. В основном я глядел на небо, но не стараясь там что-либо увидеть. Зачем? Чаще всего оно сочетало белый, синий и серый, а после, вечером, все вечерние цвета. Я ощущал, как оно давило на мое лицо, и я тер о него свое лицо: сначала одну щеку, затем другую, поворачивая голову из стороны в сторону. Временами, чтобы дать отдохнуть шее, я опускал голову на грудь. Тогда вдалеке мне была видна доска – туман из многих цветов. Не безучастно я опирался на стену и переносил вес с одной ноги на другую; мои руки крепко сжимали отвороты пиджака. Нельзя просить милостыню с руками в карманах: это производит плохое впечатление и раздражает рабочих, особенно зимой. Также не следует надевать перчатки. Иногда появлялись беспризорные мальчишки и, прикрываясь тем, что хотели дать монету, забирали все, что я заработал. Это чтобы купить конфет. Я расстегивал штаны и принимался осторожно себя чесать. Я чесал себя снизу вверх, четырьмя пальцами. Я оттягивал волосы, чтобы получить облегчение. Это убивало время: время текло быстро, когда я чесал себя. Мне кажется, что если делаешь это по-настоящему, это гораздо лучше, чем мастурбация. Ты можешь мастурбировать до семидесяти лет, и даже после, но в конце концов это становится обычной привычкой. Когда чтобы чесать себя должным образом, мне понадобилась бы дюжина рук. Я чесал себя всюду: чесал половые органы, от растительности и до пупка, под мышками, у себя в заднице. Появлялись пятна экземы и псориаза, которые я мог заставить пылать, лишь только подумав о них. Именно задница доставляла мне больше всего удовольствия. Я всовывал весь палец. Затем, когда я ходил по большой нужде, я чувствовал кошмарную боль. Правда, ходить по большой нужде я почти перестал. Временами пролетали самолеты, как мне казалось, очень медленно. Часто в конце дня я чувствовал, что нижняя часть штанов была мокрой. Должно быть, это собаки. Я мочился очень мало. Если неожиданно появлялась нужда, я справлял ее лишь маленькой струйкой на ширинке. Свой пост я покидал только с наступлением ночи. Слава Богу, у меня не было аппетита. После работы я покупал бутылку молока и вечером, под навесом, выпивал ее. Но лучше всего было попросить мальчишку купить ее; мальчишка всегда был один и тот же: другие почему-то отказывались. За его труд я давал ему пенни. Однажды я стал свидетелем странной сцены. Обычно мне мало что удавалось увидеть. Слышал я также немного. Я не обращал внимания. Откровенно говоря, меня там не было. Откровенно говоря, я полагаю, что меня никогда нигде не было. Но, похоже, в тот день я вернулся. Уже некоторое время меня раздражал какой-то звук. Я не пытался найти причину, так как сказал себе: «Он прекратится». Но он не прекращался, потому мне все же пришлось узнать причину. Ею был какой-то человек, забравшийся на крышу автомобиля и произносивший речь для тех, кто проходил мимо. По крайней мере, так я понял. Он кричал так громко, что обрывки его речи долетали и до моих ушей. «Союз... братья... Маркс... капитал... хлеб с маслом... любовь». Все это напоминало мне греческий. Автомобиль стоял у края тротуара, прямо напротив меня, и я мог видеть спину оратора. Внезапно он обернулся и указал на меня, так, словно я был экспонатом. «Посмотрите на этого несчастного, - кричал он, - на этого отброса общества. Если он не ходит на четвереньках, то только из страха быть загнанным, как скот. Старый, вшивый, вонючий, годный только для навозной кучи. И есть тысячи таких, как он, даже еще хуже. Десять тысяч, двадцать тысяч...» Голос: тридцать тысяч. «Каждый день вы проходите мимо них, - продолжал оратор, - и если выиграли на скачках, то бросаете им фартинг. Вы когда-нибудь задумываетесь?..» Голос: Боже упаси. «Пенни, - продолжал оратор,- два пенни...» Голос: три пенни. «У вас не появляется даже мысли, - продолжал оратор, - что ваша благотворительность – преступление, побуждение к рабству, тормоз и организованное убийство. Посмотрите хорошенько на этот живой труп. Вы можете сказать, что это его вина. Спросите у него, его ли это вина». Голос: сам спроси. Затем он наклонился и отчитал меня. Я усовершенствовал свою доску. Она состояла теперь из двух скрепленных досок, что давало мне возможность после окончания работы свободно нести ее мод мышкой. Я любил делать всевозможные мелкие работы. Итак, я снял тряпку, положил в карман несколько заработанных монет, отвязал доску, сложил ее и поместил под мышкой. «Ты слышишь меня, распятый ублюдок!» - кричал оратор. И я ушел, хоть было еще светло. Но в основном это был тихий угол. Людный, но не переполненный; процветающий и часто посещаемый. Должно быть, это был какой-то религиозный фанатик – другого объяснения я найти не мог. Возможно, сбежавший псих. У него было приятное, склонное к красноте лицо.     
Я работал не каждый день. Расходов у меня практически не было. Мне даже удалось кое-что скопить на свои последние дни. В те дни, когда я не работал, я лежал под навесом. Навес располагался на берегу реки и был частью какой-то усадьбы или того, что когда-то ею было. Усадьба, главный вход в которую находился на узкой, темной и тихой улице, была со всех сторон огорожена стеной, кроме, разумеется, той стороны, где протекала река, отмечавшая ее северную границу и тянувшаяся около тридцати ярдов. От самых отдаленных причалов глаза поднимались к сумятице низких домов, заброшенных земель, заборов, дымовых труб, шпилей и башен. Также можно было увидеть что-то наподобие учебного плаца, где солдаты круглый год играли в футбол. Только лишь окна первых этажей... нет, не могу. Усадьба казалась заброшенной. Ворота были закрыты, а тропинки заросли травой. Ставни имелись только на окнах первого этажа. Остальные иногда зажигались ночью, очень слабо: теперь одно, затем другое. По крайней мере, у меня создалось такое впечатление. Возможно, это был отраженный свет. В тот день, когда я поселился под этим навесом, я нашел там перевернутую лодку. Я положил ее нужной стороной, укрепил камнями и кусками дерева, достал из нее банки и сделал там себе кровать. Из-за выпуклости корпуса лодки крысам трудно было до меня добраться. Но они очень этого хотели. Только подумайте: живая плоть (да, несмотря ни на что, я все еще был живой плотью). Я слишком долго жил с крысами в своих случайных пристанищах, чтобы испытывать тот страх, который они возбуждают в невеждах. В моем сердце даже теплилась любовь к ним. Они так уверенно подбирались ко мне и, казалось, без всякого отвращения. Они умывались по-кошачьи. Вечером жабы, неподвижные часами, выхватывают из воздуха мух. Они любят сидеть там, где заканчивается укрытие и начинается открытое пространство; им нравятся пороги. Но моими противниками были водяные крысы, необычайно худые и яростные. Поэтому я из случайных досок сделал что-то наподобие крышки. Трудно представить себе то количество досок, которое повстречалось мне за мою жизнь. Я мог не нуждаться в них, но вот они были: совсем рядом, только руку протяни. Мне нравилось делать всевозможные мелкие работы. Нет, не совсем: просто мне было все равно. Она полностью закрывала лодку – я говорю о крышке. Я немного толкал ее к корме, залезал в лодку через нос, затем полз к корме, приподнимал ноги и толкал ее к носу до тех пор, пока она полностью меня не скрывала. Но каким образом мои ноги могли толкать крышку? Они толкали ее с помощью поперечной планки, которую я специально для этого приделал к крышке. Я любил эти мелкие работы. Но легче было забраться в лодку через корму и руками толкать крышку назад до тех пор, пока она меня не скрывала, и толкать ее вперед, чтобы выбраться. Для рук я придумал два выступа, которые поместил там, где они мне были нужны. Все эти мелкие плотничные работы – если их можно так назвать – выполнялись при помощи каких-то случайно найденных инструментов и доставляли мне некоторое удовольствие. Я знал, что конец будет скоро, потому играл роль - как это сказать – роль... нет, не знаю. Должен сказать, что мне было довольно удобно в этой лодке. Крышка подходила так хорошо, что мне пришлось проделать в ней отверстие. Я считаю, что не стоит закрывать глаза, что в темноте их стоит оставлять открытыми. Я не говорю про сон, я говорю о том, что называют бодрствованием. Так или иначе, в тот период я спал очень мало: я не хотел либо хотел слишком сильно - не знаю. Возможно, я боялся. Лежа на спине, я сквозь крошечную щель мог видеть лишь тускло-серый свет навеса. Не видеть ничего – нет, это уж слишком. Были слабо слышны крики чаек, рыскавших у канализационной трубы. Если память мне не изменяет, грязь выливалась в реку, образовывая блевотину желтой пены, рядом с которой кричали голодные и яростные отбросы птиц. Я слышал, как вода билась о стапель и о берег, а также я слышал другой, совсем другой звук: шум открытой волны. И когда я поворачивался, я чувствовал не лодку, а скорее волну (по крайней мере, мне так казалось), и мое спокойствие было спокойствием вихрей. Это может показаться невозможным. А также дождь: я часто его слышал, так как шел он часто. Иногда капля просачивалась сквозь крышу навеса и падала на меня. Все это создавало вокруг меня какое-то жидкое пространство. Кажется, был также и голос ветра, или скорее тех различных вещей, которые он нес с собою. И что из всего этого выходило? Вой, шелест, стоны, вздохи. Мне хотелось слышать удары молотка – тук, тук, тук – увядающие в пустыне. Разумеется, я выпускал газы, но настоящего треска почти не выходило: они вытекали с сосущим свистом и растворялись в могучем ничто. Не знаю, как долго я там находился. Должен сказать, что мне было уютно в моей коробке. Мне стало казаться, что за последние годы я стал более независим. Меня почти уже не расстраивало то, что ко мне никто больше не приходил, что никто не мог прийти и спросить, все ли в порядке и не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Мне было хорошо – да, вполне, и боязнь ухудшений почти уже не беспокоила меня. Что касается моих нужд, то они сократились вместе с моими размерами и были – если можно так сказать – такого утонченного качества, которое исключало всякую мысль об их удовлетворении. Когда-то мысль о том, что рядом кто-то есть, пусть даже неясный и обманчивый, могла взволновать мое сердце. Ты становишься асоциальным, это неизбежно. Этого достаточно, чтобы порой заставить тебя задуматься, на той ли ты находишься планете. Даже слова оставляют тебя – да, доходит и до этого. Возможно, это происходит в тот момент, когда прекращается сообщение между сосудами, - понимаете? – сосудами. Ты все еще там, между двумя приглушенными голосами, и все должно быть так, как было прежде, но нет, Господи, нет, совсем тебе так не кажется. Были моменты, когда мне хотелось выбить крышку и выбраться из лодки, но я не мог: я стал таким апатичным и слабым, таким удовлетворенным там, внизу, где я находился. Я чувствовал на себе давление этих ледяных возбужденных улиц, жутких лиц, звуков, которые режут, колют, царапают, покрывают ушибами. Потому я ждал того момента, когда желание справить нужду, большую или малую, не окрыляла меня. Я не хотел гадить в своем гнезде! И все же время от времени это происходило, а затем все чаще и чаще. Изогнутый и неподвижный, я немного стягивал штаны и слегка поворачивался, чтобы освободить небольшое пространство. Изобрети небольшое королевство посреди окружающего дерьма, затем наложи на него -  да, это был я. Мои экскременты – это тоже был я (знаю, знаю, но тем не менее). Достаточно, достаточно. Затем у меня начали появляться видения, у меня, у кого их никогда не бывало, лишь иногда во время сна. Самые настоящие видения, быть может, имевшие место в моем детстве, по крайней мере, так скажет обо мне мой миф. Я знал, что это были видения: была ночь, и в лодке я был один. Чем же еще они могли быть? Итак, я плыл в лодке, скользящей по волнам. Мне не нужно было грести - меня нес отлив. Так или иначе, но весел я не видел. Должно быть, их забрали. У меня была доска – быть может, то, что осталось от банки – которой я пользовался, когда подплывал слишком близко к берегу, или когда на меня устремлялся причал или пришвартованная баржа. На небе было довольно много звезд. Я не мог разобрать, какая была погода: мне не было ни тепло, ни холодно, и все казалось спокойным. Берег все удалялся (это было неизбежно), и вскоре я уже его не видел. Река становилась шире, а свет маяков слабел и редел. На берегу спали люди: тела набирались сил для труда и радости нового дня. Лодка больше не скользила – она, толкаемая неспокойными волнами залива, теперь подпрыгивала. Несмотря на то, что пена забиралась за борт, все казалось спокойным. Теперь морской воздух всюду окружал меня. Единственным укрытием была земля, но что значит это укрытие в такой час? Я увидел четыре маяка, включая один плавучий. Я хорошо их знал. Я хорошо их знал даже тогда, когда был еще ребенком. Был вечер, мы с отцом стояли на холме, он держал меня за руку. Мне хотелось, чтобы он заботливым движением притянул меня к себе, но его голова была занята другим. Еще он научил меня названиям гор. Чтобы покончить с этими видениями, стоит сказать, что я также видел свет бакенов (на море их было множество), красных, зеленых и, что меня поразило, даже желтых. А на склонах гор, выставивших свои могучие тела за городом, костры горели то золотым, то красным. Я знал, что это было: это горели дроки. Будучи ребенком, я так часто зажигал их. И несколькими часами позже, еще не забравшись в кровать, я из верхнего окна своего дома наблюдал костры, которые зажег. Той ночью, пылающей отдаленными огнями на море, земле и небе, я плыл, движимый течениями и потоками. Я заметил, что моя шляпа была каким-то шнурком привязана к петле на моей одежде. Я поднялся со своего места на корме, и тогда можно было услышать сильный лязг. Это была цепь. Одним концом она была прикреплена к носу лодки, а другим обхватывала мою талию. Должно быть, я заранее проделал отверстие в деревянных досках пола, потому что я стоял на коленях, пытаясь ножом достать затор. Отверстие было небольшим, потому вода поднималась медленно. Если исключить случайность, то все должно было занять по крайней мере полчаса. Я вернулся к корме, вытянул ноги, уперся спиной в набитый травой мешок, который использовал как подушку, и проглотил успокоительное. Море, небо, горы и острова сомкнулись и смяли меня в могучую систолу, а затем разбросали по самым отдаленным границам Вселенной. Слабая, холодная память воскресила ту историю, которую я мог рассказать, - историю, похожую на мою жизнь: я имею в виду без смелости закончить или сил продолжать дальше.    


октябрь, 2006 

28 December 2009

УСПОКОЕНИЕ ("The Calmative" by S.Beckett)


Я не знаю, когда я умер. Мне всегда казалось, что я умер старым, быть может, даже девяностолетним, и что все мое тело, от ног до головы, этому соответствовало. Но сегодня вечером, одиноко лежа в своей ледяной кровати, я чувствую, что буду старше того дня, той ночи, когда небо всеми своими огнями падало на меня, - такое же, как то, на которое я так часто смотрел с тех пор, как только начались мои падения на этой холодной земле. Просто сегодня вечером я слишком боюсь слушать, как сгниваю, ожидая тревожных пауз в биении сердца, разрывов в стенках кишечника и завершения медленного пульсирования в висках, - этих атак на непоколебимые скелеты, этих блудов с телами. Поэтому я расскажу себе историю, я попробую рассказать себе другую историю, постараюсь успокоить себя, и именно в этой истории я, как мне кажется, буду старым, очень старым, - еще более старым, чем в день, когда упал, упал, и звал на помощь. И она пришла. Возможно ли, что в этой истории я вернусь к жизни? После своей смерти? Нет, со мной этого никогда не случается: я никогда не возвращаюсь к жизни после своей смерти.
Что встряхнуло меня, когда рядом никого не было? Меня выбросили? Нет, рядом никого не было. Я вижу небольшую пещеру, устланную пустыми консервными банками. Но все же мы не в деревне. Возможно, это всего лишь руины, руины какого-то декоративного сооружения, на краю города, в поле, так как поля упираются в самые наши стены, их стены, и ночью коровы лежат в укрытии вала. Я так часто менял свое пристанище за время своего бегства, что уже не могу отличить пещеру от руин. Но город всегда был один, город не менялся. Это правда, что часто во сне ты движешься вперед, мимо домов и фабрик, затемняющих пространство, рядом проезжают трамваи, а под мокрыми от травы ногами внезапно появляются булыжники. Единственный город, который я знаю, - это город моего детства; быть может, я видел и другие, но сам в это не верил. Все, что я говорю, стирается, и в итоге получится, что я не сказал ничего. Был ли я голоден? Выманила ли меня погода? Было облачно и прохладно, но я настаиваю: недостаточно для того, чтобы соблазнить меня. Я не сумел подняться с первой попытки, не сумел и со второй, но когда все же поднялся и оперся о стену, я задумался, смогу ли пойти вперед, я имею в виду вверх, опираясь о стену. Я не мог просто выйти и пойти. Я говорю так, словно все это происходило вчера. Вчера – это на самом деле недавно, но все же недостаточно недавно. Ведь то, о чем я рассказываю сегодня вечером, происходит сегодня вечером, в эту самую минуту. Я больше уже не с убийцами в этой своей кровати ужаса, я в своем отдаленном убежище; мои руки сложены вместе, моя голова наклонена вниз; слабый, бездыханный, спокойный, свободный, и старше, чем я когда-либо буду, если только я не ошибся в вычислениях. И все же, я расскажу всю историю в прошедшем времени, так, словно это миф или старая басня. Просто в этот вечер мне нужен другой год, - год, который станет другим годом, в который я стал тем, кем я был.   

Но мало-помалу я вышел и медленными шагами пошел среди деревьев, - ой, взгляни: деревья! Прежние тропинки покрылись путаной растительностью. Я опирался на стволы деревьев, чтобы отдышаться, а затем шел дальше, отталкиваясь при помощи сучьев. От моей последней тропинки не осталось и следа. Это были умирающие дубы, обессмерченные Д’Обинье, и это была всего лишь роща. Она заканчивалась недалеко: об этом мне очень тихо подсказывало легкое, немного рваное зеленое посветление. Да, не имело значения, в какой части этого маленького леса ты находился, - пусть даже в самых глубинах его небогатых тайников, - в любой стороне ты мог видеть сияние этого бледного света, обещавшего Бог знает какую дурацкую вечность. Умри, но не испытывая слишком много боли, немного – вот, чего ты заслуживаешь. Под слепым небом закрой руками свои глаза - и быстро сгнивай, чтобы не сбить с толку ворон. Преимущество утопленника - одно из преимуществ - заключается в том, что крабы добираются до него не скоро. Но вот странная вещь: не успел я наконец выйти из леса, беззаботно пересекши ров, который его окружал, как мною овладели мысли, полные той жестокости, которая выражается улыбкой. Передо мной раскинулось пышное пастбище, быть может, страшно красивое - кому до этого дело - смоченное вечерней росой или недавним дождем. Насколько я знал, за этим лугом лежала тропинка, затем поле и в самом конце крепостные валы, закрывавшие перспективу. Гигантские и рубчатые, они немного выделялись на фоне чуть менее мрачного неба. Они не казались разрушенными, но все же, насколько я знал, таковыми являлись. Вот какой вид открылся мне, но напрасно, потому что я хорошо знал и ненавидел его. Я увидел лысого комедианта в коричневом костюме. Он рассказывал забавную историю о фиаско. Ее суть оставалась мне непонятной. Он употреблял слово улитка или слизень, к радости всех собравшихся. Женщины казались еще более восторженными, чем их спутники, если только это было возможно. Их пронзительный смех словно протыкал аплодисменты и, когда те затихали, прорывался то здесь то там внезапными взрывами, заглушая начало новой истории. Возможно, у них на уме был этот властный пенис, который сидел      (кто знает?) рядом с ними и с этого сладкого берега выпускал их радостные крики, направленные в сторону комика, такого таланта. Но именно со мной в этот вечер что-то должно произойти, с моим телом, какое-то мифическое превращение, с этим старым телом, с которым почти никогда ничего не происходило, которое ничего не видело, ничего не любило, ничего не хотело в своем тусклом мирке, ничего, кроме осколков зеркал - плоских, кривых, увеличивающих, уменьшающих - и собственного исчезновения в сумятице своих изображений. Да, все в этот вечер должно произойти как в той истории, которую каждый вечер читал мне отец, когда я был маленьким. Он всегда мог успокоить меня, и год за годом, вечер за вечером, я вновь и вновь вижу тот вечер, который помню довольно смутно за исключением того, что история была о приключениях некоего Джона Брима, или Брина, сына сторожа маяка, сильного пятнадцатилетнего парня - так говорилось в тексте – который ночью, с ножом в зубах, проплыл несколько миль в погоне за акулой- я не помню зачем - наверное, просто из храбрости. Он мог бы просто рассказать мне эту историю: он знал ее наизусть, как и я, - но это не успокоило бы меня, потому он должен был вечер за вечером читать ее мне (или притворяться, что читает), переворачивая страницы и объясняя картинки, на которых уже был изображен я. Вечер за вечером одни и те же картинки, пока я не засыпал у него на плече. Если бы он пропустил хотя бы одно слово, я бы ударил своим маленьким кулачком в его большой живот, выглядывавший между старым кардиганом и незастегнутыми штанами - одеждой, которая расслабляла его после конторских облачений. И теперь меня ожидают все эти декорации, борьба и, быть может, возвращение. Все это для старого – еще более старого, чем мой отец - человека, каким я сегодня вечером являюсь, каким больше не буду никогда. Мелким и твердым шагом, и в то же время хромая, я пересек луг, проделав это как можно лучше. От моей прошлой тропинки не осталось и следа - это было так давно. Маленькие поврежденные стебли вскоре выпрямятся в своем стремлении к воздуху и свету, сломанные же уступят место другим. Я вошел в город через так называемые Пастушьи Ворота, не увидев ничего, кроме первых летучих мышей, похожих на летающие распятия, и не услышав ничего, кроме своих шагов, биения сердца в груди и затем, уже проходя под аркой, крика совы, спокойного и в то же время неистового, крика, который ночью, отвечая, спрашивая сквозь мой маленький лес и другие, что росли поблизости, звучал в моем укрытии, как набат. Чем больше я продвигался в глубину города, тем сильнее меня поражала запущенность его воздуха. Город был зажжен, как обычно, даже ярче обычного, хоть магазины были закрыты. Но свет в витринах все же был - вероятно, с целью привлечь покупателя и заставить его произнести: «Гм, эта вещь мне нравится, к тому же она недорогая. Я приду за ней завтра, если буду жив». Я чуть не сказал: «Господи, сегодня воскресенье». Рядом медленно и бесшумно, словно под водой, проезжали пустые трамваи и автобусы, но их было немного. Я не видел ни одной лошади! На мне было длинное зеленое пальто отца с вельветовым воротником, какие носили автомобилисты в начале века. Только в тот день у пальто не было рукавов, что превращало его в огромную накидку. Но на мне оно все же висело мертвым грузом; оно не грело, а концы его мели землю, или скорее скоблили ее: они стали жесткими, а я сел. Что случится, что могло случиться со мной в этом мертвом месте? Но я чувствовал, что дома были полны людей, настороженно стоящих за занавесками и выглядывающих на улицу, или забравшихся вглубь комнаты и спавших сладким сном. Выше, над своей шляпой, всегда одной и той же, я не тянулся. Я пересек весь город и, проследовав вдоль реки до ее устья, пришел к морю. Я продолжал говорить себе, что вернусь назад, но сам этому не верил. Казалось, лодок, стоявших в порту и привязанных к причалу, было столько же, сколько обычно (словно я имел какое-то представление о том, что было обычно). Но на пристани не было никого, и ничто не предвещало ни прибытия, ни отплытия. Но в один момент все на моих глазах могло волшебным способом перемениться. И тогда загудят люди и всё, что на море; мачты огромных кораблей будут раскачиваться тяжело, мачты же маленьких - легко и игриво; и я настаиваю, что также услышу дикие крики чаек и, возможно, моряков. И, быть может, мне удастся незаметно пробраться на какое-нибудь далеко отплывающее судно и провести там, вдалеке, где солнце и покой, несколько месяцев, возможно даже год или два, до тех пор, пока не умру. Но, возможно, я не уеду так далеко, и тогда все здесь станет представляться довольно печальным, если в этой пресыщенной толпе я не добьюсь встречи, которая бы меня успокоила, или если не переброшусь несколькими словами со штурманом, чтобы слова эти унести в свое убежище и добавить к своей коллекции. В ожидании я сидел на каком-то безверхом шпиле и говорил: «Не в порядке в этот вечер и шпили». И я смотрел на море, вглядываясь за мол, но не замечал ни одного судна. Я мог видеть огни, накрываемые волнами. Также я мог видеть красивые маяки, стоящие на пристани, и те, что были дальше, что сверкали на берегу, на островах, на мысах. Но я не видел знаков, не видел движения, и потому собрался уходить. Развернуться и с грустью уйти из этой мертвой гавани: есть виды, которые требуют странных расставаний. И я просто склонил голову и посмотрел под ноги, - так, как всегда набирал силу, чтобы... как объяснить? не знаю - просто именно от земли, а не от неба, несмотря на его репутацию, исходила помощь в трудные минуты. Я рассеянно (но зачем сосредотачиваться?) глядел на далекий плитняк гавани, туда, где жуткое волнение наиболее опасно – вокруг меня же царили смятение и разрушение. «Я больше не приду сюда», - сказал я. Но когда я, опираясь обеими руками о край шпиля, стал на ноги, я увидел маленького мальчика, державшего за рог козленка. Я снова сел. Без видимого страха или отвращения он молчаливо на меня глядел. Кажется, свет был слабый. Молчание мальчика казалось мне естественным: как старший, разговор должен был начать я. Его одежда была оборвана, а сам он был босой. Завсегдатай этого порта, он подошел посмотреть на какого-то неуклюжего человека, забытого на пристани. Так я думал. Он стоял теперь совсем рядом, изучал меня своими маленькими беспризорными глазами, и теперь у него не могло оставаться сомнений. Но все же он остался стоять. Неужели эта низкая мысль могла принадлежать мне? Я был тронут, ведь в конце концов это было именно тем, за чем я пришел сюда, и, не ожидая ничего от того, что за тем последует, я решил говорить с ним. Я продумал слова и открыл рот, надеясь, что смогу их услышать. Но единственным, что я услышал, был какой-то хрип, непонятный даже мне, знавшему задуманное. Правда, в этом не было ничего особенного: обычная онемелость, вызванная долгим молчанием. Как в лесу, затемняющем ворота в ад. Помнишь ли ты? Я почти забыл. Не выпуская козленка, он подошел ближе и протянул кулек с конфетами, какой можно купить за пенни. Уже по крайней мере лет восемьдесят мне никто не предлагал конфет, и я охотно взял предложенную мне и положил в рот, вспомнив, как делал все это прежде. И от этого я был еще больше тронут, так как за этим сюда и пришел. Конфеты слиплись, и я занялся тем, что стал отклеивать зеленую, которая была на самом верху. Мальчик помог мне, и в какой-то момент его рука коснулась моей. Мгновение спустя, когда он начал уходить, волоча за собой козленка, движением всего своего тела я попросил его остаться. Затем я порывисто зашептал: «Куда ты идешь, мой маленький человек, куда ты идешь со своим козленком?» Не успел я еще произнести эти слова, как стыдливо прикрыл лицо руками. Это были те же слова, которые я пытался произнести некоторое время назад. «Куда ты идешь, мой маленький человек, со своим козленком?» Если бы я мог краснеть, я бы покраснел, но в моих конечностях не было достаточно крови. Если бы в моем кармане лежал пенни, я бы отдал его ему, чтобы он простил меня. Но в моем кармане не лежало ничего похожего на пенни. Ничего, что могло бы принести радость маленькому неудачнику в начале его жизни. Я подозреваю, что в тот день у меня не было ничего, кроме моего камня: я вышел непреднамеренно. Мне суждено было увидеть лишь его черные курчавые волосы, а также красивые изгибы его голых ног, грязных и мускулистых. Еще мне никогда не забыть его тонкой живой руки. Я попытался найти лучшие слова, чтобы сказать ему, но нашел их слишком поздно: он ушел. Не так далеко, но все же далеко. Он также беззаботно ушел и из моей жизни, и ни одна его мысль уже не будет обо мне. Но, быть может, когда он станет старым, он с нежностью или даже завистью достанет из своего детства ту мрачную ночь и, вновь стоя рядом со мной, будет держать за рог козленка. Но у меня есть сомнения. Бедные, дорогие, глупые создания, как бы вы могли помочь мне! «Чем занимается твой отец?» - вот какой вопрос я должен был ему задать. Вскоре они были уже пятном, которое я по незнанию вполне мог бы принять за кентавра. Я собирался было найти навоз козленка, взять в руку пригоршню этих скоро стынущих и твердеющих шариков, понюхать или даже попробовать их на вкус, но нет, это не могло помочь мне в этот вечер. Я говорю «этот вечер», так, словно каждый раз это был один и тот же вечер, но было ли их два? Я пошел, надеясь вернуться как можно скорее, но не с пустыми руками. Я повторял, что больше никогда не приду сюда. Ноги болели, и каждый шаг хотел быть последним, но благодаря взглядам, которые я украдкой бросал на окна, я увидел огромный цилиндр, словно на роликах проехавший по асфальту рядом со мной. Должно быть, я на самом деле двигался быстро, так как обогнал не одного пешехода. Передо мной шли люди, и я, которого без труда обходили калеки, легко их обгонял и вскоре за своей спиной слышал их удалявшиеся шаги. И все же каждый шаг хотел быть последним. Так что когда я пришел на площадь, которую не заметил идя в обратном направлении, я решил зайти в собор, вырисовывавшийся на ее дальнем конце, и, как в средние века, спрятаться в его пространстве. Я сказал собор, но, возможно, я ошибаюсь. Я не уверен. Но могу сказать точно, что в этой истории, которая стремится быть последней, мне было бы неприятно укрыться в обычной церкви. Я обратил внимание на саксонское чередование колонн. Пленительный эффект, но он не пленил меня. В ярко освещенном нефе не было никого. Я прошел по нему несколько раз, но так никого и не увидел. Возможно, они прятались под местами для хора или скрывались за колоннами, словно дятлы за стволами деревьев. Внезапно и без предварительного рокота рядом со мной громко заиграл орган. Я поднялся с циновки, на которой лежал перед алтарем, и поспешил в дальний конец нефа, словно собираясь уйти. Но это был боковой проход, и дверь, в которую я вошел, не была выходом. Поэтому вместо того, чтобы вернуться в ночь, я оказался внизу винтовой лестницы, по которой начал подниматься так быстро, как только мог. В этот момент я не думал о своем сердце: я поднимался так, словно меня преследовал кровожадный маньяк. Тяжело дыша, я взбирался по этой непонятно как освещенной лестнице (быть может, свет исходил из щелей). Я поднялся на самый верх, до выступавшего портика, огражденного от пустоты циничным парапетом и окружавшего гладкую круглую стену, которая завершалась маленьким куполом, покрытым свинцом или медью. Ну и ну! Должно быть, люди приходили сюда насладиться видом; те, которые падают, умирают в полете. Прислонившись к стене, я начал идти по кругу, по часовой стрелке. Но не успел я сделать несколько шагов, как увидел человека, очень осторожно шедшего в другом направлении. Как мне хотелось толкнуть его, или чтобы он толкнул меня. Секунду он глядел на меня своими дикими глазами, а затем, не осмелившись вынудить меня идти рядом с парапетом и вполне справедливо полагая, что я не оторвусь от стены только чтобы оказать ему любезность, резко повернулся ко мне спиной, или скорее головой (его спина была приклеена к стене), и направился в сторону, откуда пришел. Вскоре я мог видеть лишь его руку, но через мгновение исчезла и она. Все, что я запомнил, - это два пылающих глаза, выглядывающих из-под клетчатой кепки. В какой кошмар я провалился? Моя шляпа сорвалась, но благодаря резинке не улетела далеко. Я повернул голову к лестнице и посмотрел. Ничего. Затем появилась маленькая девочка, а за ней державший ее за руку мужчина. Они оба прижимались к стене. Он подтолкнул ее к лестнице и исчез следом, но затем повернулся и поднял на меня лицо, которое заставило меня отшатнуться. Я мог видеть только его голову, выглядывавшую над верхней ступенькой. Когда они исчезли, я позвал. Я быстро обошел портик по кругу: никого. На горизонте, там, где встречаются небо, море, равнины и горы, я увидел несколько низко висящих звезд. Нет, то были не огни, разжигаемые людьми или вспыхивающие сами по себе. Все, достаточно. Когда я вернулся на улицу, я попытался отыскать на небе то место, где находятся созвездия Медведиц. Если бы я встретил кого-нибудь, то остановил бы его и спросил, и меня не остановила бы даже самая неприятная внешность. Тронув свою шляпу, я бы сказал: «Простите, ваша честь, Пастушьи Ворота, ради всего святого». Я было подумал, что не смогу пойти дальше, но не успел еще импульс добежать до моих ног, как я уже шел, причем, как это ни странно, довольно быстро. Я не возвращался с пустыми руками, не совсем: я нес с собой фактическое подтверждение того, что был еще жив для этого мира, а также и для того, в определенном смысле. Но я платил за это. Я бы скорее провел ночь в соборе, на циновке, перед алтарем. Я бы был в пути при первом свете, или они нашли бы меня растянувшимся в смертном оцепенении- неподдельный телесный предмет под печальным источником стольких надежд - и поместили меня в вечерние газеты. Но внезапно я уже спускался по широкой улице, немного мне знакомой, но по которой я не пошел бы ни за что в жизни. Вскоре я понял, что шел вниз, потому развернулся и отправился в обратную сторону. Просто я боялся, что если буду идти вниз, то вернусь к морю, куда обещал больше никогда не возвращаться. Когда я говорю «развернулся», я имею в виду повернулся широким полукругом, не останавливаясь, так как опасался, что если остановлюсь, то не смогу начать сначала. Да, я боялся и этого. В этот вечер я тоже не осмелюсь остановиться. Меня все больше и больше поражал контраст между ярко освещенными улицами и их мертвой атмосферой. Не сказать, чтобы это расстраивало меня, нет, но я все говорю об этом. Чтобы успокоить себя. Не сказать, чтобы на улице никого не было, нет, я бы этого не сказал: я заметил несколько мужских и женских фигур, немного странных, но не более обычного. Я не имел представления который был час, - я знал лишь то, что была ночь. Но та вероятность, что было три или четыре часа утра, была равна той, что было десять или одиннадцать вечера. Несомненно, все зависело от того, обращал ли ты внимание на малое количество пешеходов или на необычайно яркий свет, исходивший от уличных фонарей и светофоров. Нельзя было не обратить внимание на одно из двух, если только ты не был сумасшедшим. Не было ни одной машины, но время от времени медленно проносился тихий и пустой свет городского транспорта. У меня нет большого желания выискивать несоответствия - никто не заставляет вести внутренний монолог - но мне ничего не остается, кроме как сделать следующие замечания. Все существа, которых я видел, шли по одному и были словно растворены в себе. Возможно, в этом нет ничего необычного, но что-то заставляло меня думать обратное. Единственной парой были двое сцепившихся мужчин, скрестивших ноги. Я увидел только одного велосипедиста! Он двигался в ту же сторону, что и я. Вдруг я понял, что все, включая городской транспорт, двигалось в ту же сторону, что и я. Он медленно крутил педали на середине улицы, читая при этом газету, которую обеими руками держал перед глазами. Не отрываясь от газеты, он спорадически звонил в свой колокольчик. Я глядел на него до тех пор, пока он не превратился лишь в точку на горизонте. Неожиданно какая-то девушка – вероятно, легкого поведения - растрепанная, в небрежном платье, пронеслась через улицу, словно кролик. Вот все, что мне хотелось отметить. Но вот еще одна странность: я не чувствовал боли, даже в ногах. Слабость. Хороший ночной кошмар и банка сардин вернули бы меня в чувства. Моя тень – одна из моих теней – пролетела передо мной, уменьшилась и, проскользнув под ногами, пошла за мной, как и полагается тени. Такой уровень неясности казался мне чрезвычайным. Но вдруг перед собой я увидел человека, идущего по той же стороне и в ту же сторону, что и я. Наверное, чтобы я не забыл. Между нами было значительное расстояние (по крайней мере, шагов семьдесят), и я, боясь, что он уйдет, ускорился и передвигался теперь словно на роликах. «Это не я, - подумалось мне, - но нужно пользоваться случаем». Через мгновение я находился уже в каких-то десяти шагах от него, отчего сбавил скорость, чтобы не налететь на него и усилить тем самым отвращение, которое я вызываю даже в самом своем умильном и раболепном отношении к другим. И секунду спустя, скромно идя в шаг с ним: «Простите, ваша честь, Пастушьи Ворота, ради всего святого!» Вблизи он казался вполне нормальным, за исключением уже чувствуемого внутреннего увядания. Я сделал несколько шагов вперед, обернулся, съежился и, дотронувшись до своей шляпы, сказал: «Точное время, умоляю!» Меня словно не существовало. Но как быть с конфетой? «Спички!» - закричал я. Теперь мне сложно понять, почему я не преградил ему путь. Я просто не мог, вот и все. Я не мог до него дотронуться. Увидев каменную плиту на краю тротуара, я сел на нее и сложил ноги пистолетом. Должно быть, я задремал, так как следующее, что я увидел, - это сидящего рядом со мной мужчину. Я все еще глядел на него, когда он открыл глаза и, посмотрев на меня, совершенно искренне отпрянул назад, словно видел впервые. «Откуда вы появились?» - спросил он. Меня сильно поразило то, что ко мне так скоро обратились вновь. «Что с вами?» Я старался выглядеть так, словно со мной все обстояло точно так же, как с ним. «Простите, ваша честь, точное время, ради всего святого!» Он сказал какое-то время. Я помню, что оно ничего не значило и меня не успокоило. Но какое время могло? О нет, я знаю, я знаю, будет такое время, которое сможет. Но теперь? «Что вы сказали?» - спросил он. К сожалению, ничего. Но я выкрутился из этого, спросив, поможет ли он найти мне дорогу, которую я потерял. «Нет, - сказал он, - я не здешний. И если я сижу на этой плите, то только потому, что гостиницы переполнены и не могут принять меня - я не могу знать точно. Но расскажите мне историю своей жизни, и мы посмотрим». «Моей жизни!» - закричал я. «А что, - сказал он, - такую... не знаю, как сказать». Некоторое время он думал, пытаясь, наверное, понять какую. В конце концов он с раздражением продолжил: «Ну же, любой это знает». Он легонько ударил меня в ребра. «Не нужно подробностей, - сказал он, - только самое главное, самое главное». Но я молчал, и тогда он сказал: «Давайте я расскажу вам свою, и вы поймете, о чем я». Его рассказ был четок и лаконичен - только факты, без комментариев. «Вот это я и называю жизнью, - сказал он. - Теперь вы понимаете?» Его рассказ был неплох и местами напоминал сказку. «Но эта Паулина, - спросил я, - вы все еще с ней?» «Да, - ответил он, - но я собираюсь уйти от нее и жить с другой, более молодой и пухленькой». «Наверное, вы много путешествуете», - сказал я. «О да, очень много», - сказал он. Постепенно возвращались слова, а также способность делать их слышимыми. «Конечно, все это для вас уже в прошлом, - сказал я и спросил: Вы не думаете провести некоторое время рядом с нами?» Это предложение показалось мне особенно удачным. «Надеюсь, мой вопрос не покажется грубым, - сказал он, - но сколько вам лет?» «Не знаю», - ответил я. «Не знаете!» - закричал он. «Нет, точно не знаю», - сказал я. «Вы часто думаете о бедрах, - спросил он, - о влагалищах и окружностях?» Я не понимал. «Конечно, эрекций уже не случается», - сказал он. «Эрекций?» - спросил я. «Пенис, - сказал он, - вы знаете, что такое пенис, - там, между ног?» «А, это», - сказал я. «Он расширяется, удлиняется, твердеет и поднимается, - сказал он, - не так ли?» Я согласился, хоть использовал бы другие слова. «Вот это мы и называем эрекцией», - сказал он. После чего задумался, а затем воскликнул: «Невероятно! Не так ли?» «Довольно странно», - сказал я. «Ну вот», - сказал он. «Но что будет с ней?» - спросил я. «С кем?» - спросил он. «С Паулиной», - сказал я. «Она будет стареть, - ответил он со спокойной уверенностью, - вначале медленно, а потом все быстрее; будет кое-как изворачиваться, ощущая боль и горечь». Я не видел полностью лица, но все же тщетно на него смотрел: оно оставалось покрытым кожей вместо того, чтобы стать белым и казаться выдолбленным, словно долотом. Ничего не изменилось. На самом деле, мне никогда не удавались обсуждения. Я мечтал о нежной люцерне, на которую наступил бы надетым на руку ботинком, и об укрытии в лесу, вдалеке от этого ужасного света. «Что значит ваша ухмылка?» - спросил он. У него на коленях лежала большая черная сумка, как, должно быть, у повивальной бабки. Она была набита сверкающими склянками. Я спросил его, одинаковы ли они. «О нет, - сказал он, - на любой вкус». Он достал одну и протянул мне, сказав: «Один и шесть». Что он хотел? Продать ее мне? Держась этого предположения, я сказал ему, что у меня не было денег. «Нет денег!» - закричал он. Внезапно его рука опустилась на заднюю часть моей шеи, и крепкие пальцы сжались. Толчок и поворот – и я оказался напротив него. Но вместо того, чтобы убить меня, он начал ласково шептать слова, от которых я обмяк, и голова моя упала ему на колено. Контраст между сладким голосом и пальцами, касавшимися моей шеи, был огромен. Но постепенно и то и другое соединилось в разрушительной надежде, если так можно сказать. Но мне можно, ибо в этот вечер ничего определенного я потерять не могу. И если я достиг этой точки (в своей истории), и при этом все осталось как прежде - ведь если бы что-то поменялось, я бы об этом знал - то факт остается фактом: я достиг ее (что важно), и при этом все осталось как прежде (что тоже важно). И все же не стоит спешить. Нет, пусть все пропадает медленно, так, как пропадают на лестнице шаги любимой, которая не может любить и больше никогда не вернется, что подтверждают и ее шаги: она не может любить и больше никогда не вернется. Неожиданно он оттолкнул меня и снова показал мне склянку. «Забирайте все» - сказал он. Не может быть, чтобы это было все то же «все». «Хотите?» - спросил он. Нет, но, чтобы не злить его, я сказал «да». Он предложил обмен. «Дайте мне свою шляпу», - сказал он. Я отказался. «Какой бред!» - воскликнул он. «У меня ничего нет», - сказал я. «Посмотрите в карманах», - сказал он. «У меня ничего нет, - сказал я. - Я вышел без ничего». «Дайте мне шнурок», - сказал он. Я отказался. Долгое молчание. «Тогда поцелуйте меня», - наконец сказал он. Я знал о поцелуях. «Вы можете снять шляпу?» - спросил он. Я снял. «Наденьте, - сказал он, - с ней вы выглядите лучше». Я снова надел. «Ну же, - сказал он, - поцелуйте меня, и мы покончим с этим». Интересно, приходило ли ему в голову, что я мог отказать ему? Но нет, поцелуй не шнурок ботинка, и он, должно быть, видел, что мое лицо еще не растеряло всю страсть. «Ну же», - сказал он. Я вытер рот в том месте, где был сгусток волос, и приблизил его к нему. «Одну секунду», - сказал он. Мой рот оставался на месте. «Вы знаете, что такое поцелуй?» - спросил он. «Да, да», - ответил я. «Не хочу показаться грубым, - сказал он, - но когда вы делали это в последний раз?» «Довольно давно, - сказал я, - но я смогу». Он снял свою шляпу, котелок, и дотронулся до середины своего лба. «Туда, - сказал он, - и только туда». У него были благородные брови, белые и высокие. Закрыв глаза, он наклонился вперед. «Быстрее», - сказал он. Я поджал губы, как учила меня мать, и приложил их к тому месту, на которое он указал. «Достаточно», - сказал он. Он поднес руку ко лбу, но жест свой прервал, надев шляпу. Я отвернулся и посмотрел на противоположную сторону улицы. Только тогда я заметил, что мы сидели напротив скотобойни. «Вот, - сказал он, - забирайте». Я совсем забыл. Он поднялся. Стоя, он казался довольно низким. «Услуга за услугу», - широко улыбаясь, сказал он. Его зубы сверкали. Я слушал, как удалялись его шаги. Как можно понять, что останется? Но это конец. Но, может быть, я грезил, может, и сейчас грежу? Нет, нет, ни то ни другое, потому что грезы – это ничто, это шутка и, что хуже всего, довольно значительная. Я сказал: «Останься здесь до рассвета, спи до тех пор, пока не погаснут фонари, и улицы не вернутся к жизни». Но я поднялся и пошел. Мои боли вернулись, но вернулись непокорными, что не позволяло мне завернуться в них. Но я сказал: «Понемногу ты приходишь в себя». Уже по одной моей походке, медленной, жесткой, на каждом шаге решающей двигательную проблему, меня можно было снова узнать, если только кто-нибудь знал меня раньше. Я перешел через дорогу и остановился перед скотобойней. Грубые парусиновые занавески в бело-синюю – цвета девы Марии – полоску, висевшие за решеткой, были запачканы большими розовыми разводами. Занавески не совсем сходились посередине, потому сквозь щель я мог видеть тусклые туши выпотрошенных лошадей, свисавшие с крюков вниз головой. Я держался стен, ища тени. Страшно подумать, что через мгновение все будет кончено, и нужно будет начинать сначала. И городские часы (что с ними было не так?), ужас которых висел даже в моем лесу, сверху обрушились на меня? Что еще? Ах, да, мои приобретения. Я постарался думать о Паулине, но она ускользнула от меня; на секунду показалась, а затем исчезла, словно та девушка на улице. Итак, я, обтянутый своей прежней кожей, шел при кошмарно ярком свете. Я стремился к выходу и вновь и вновь проходил мимо них, тяжело дыша и всегда бросаясь туда, где никого не было. Мне все же удалось мельком посмотреть на девушку - достаточно, чтобы разглядеть ее немного лучше, чем раньше: на ней было что-то наподобие дамской шляпки, а в руке она сжимала книгу, должно быть, обычный молитвенник. Я постарался увидеть ее улыбку, но она не улыбнулась и вскоре исчезла, сбежав вниз по ступенькам и так и не показав мне свое лицо. Я был вынужден остановиться. Вначале ничего, но понемногу из дома, на который я опирался, стало исходить что-то наподобие тяжелого шепота. Он некоторое время поднимался вверх, а затем зависал в воздухе. Это напомнило мне, что в домах было много людей, осажденных, хотя нет – я не могу знать. Когда я отошел, чтобы посмотреть на окна, я сквозь ставни, занавески и муслины видел, что во многих комнатах горел свет. Свет казался настолько тусклым из-за освещения, разлитого по бульвару, что если бы не было известно настоящей причины, то могло показаться, что все спали. Звук не был продолжительным: он прерывался паузами, вызванными, должно быть, оцепенением. Я было подумал о том, чтобы позвонить в дверь и попросить крыши до утра. Но внезапно я снова был в пути. Но понемногу темнота медленным обмороком падала на меня. Я видел сотни ярких цветов, увядавших в изысканном каскаде бледнеющих тонов. Идя вдоль фасадов зданий, я наслаждался постепенным цветением квадратов и прямоугольников, створок и оконных переплетов, желтых, зеленых, розовых – в зависимости от занавесок и штор. Я находил это прекрасным. Затем, перед тем, как упасть, - вначале на колени, как какое-нибудь рогатое животное, а затем на лицо, - я оказался в толпе. Я не потерял сознание, ибо когда я потеряю сознание, это будет уже навсегда. Они не обращали на меня внимания, но все же старались не наступать на меня - любезность, которая должна была тронуть меня, ведь именно за этим я и пришел. Со мной все было в порядке: пресыщенный тьмой, спокойный, я лежал у ног смертных, на самом дне серости рассвета (если это был рассвет). Но реальность – я слишком устал, чтобы подбирать слова– была вскоре восстановлена, толпа исчезла, свет возвратился, и мне не нужно было поднимать голову с земли, чтобы понять: я вновь был во все той же ослепляющей пустоте. Я сказал: «Оставайся здесь, на этом любезном или по крайней мере безразличном камне, не открывай глаза, подожди до утра». Но я снова был на ногах и снова на дороге, которая была не моей; я шел вверх по бульвару. Слава Богу, он не ожидал меня, бедный старый Брим, или Брин. Я сказал: «Море на востоке, значит, я должен идти на запад – налево от севера». Но напрасно я безо всякой надежды поднял глаза к небу, ища созвездия Медведиц. Просто свет, в который я вошел, затемнял звезды и только намекал на то, что они были. Но я сомневался в этом, помня про облака.

                                                                              
                                                                                       сентябрь, 2006                                                   

27 December 2009

ИЗГНАННИК ("The Expelled" by S.Beckett)

  
Ступенек было немного. Поднимаясь наверх и спускаясь вниз, я считал их тысячу раз, но цифру все же забыл. Я всегда сомневался, стоит ли говорить «раз», когда одна нога еще стоит на тротуаре и «два», когда другая опускается на первую ступеньку и т.д., или тротуар учитывать не следует. Наверху я сталкивался с той же проблемой. В обратную сторону, я имею в виду сверху вниз, дилемма оставалась неразрешимой, если только последнее слово на что-либо годится. Суть в том, что я не знал ни с чего начать, ни чем закончить. Таким образом, я приходил к трем разным цифрам, никогда не зная, какая из них правильная. И когда я говорю, что цифру я забыл, то имею в виду, что забыл я все три цифры. Вполне справедливо, что если бы мне пришлось порыться в своей голове, - месте, где она, безусловно, и была, - в поисках одной из цифр, я нашел бы ее, и нашел ее одну, не умея при этом вывести две другие. И даже если бы мне пришлось вспомнить две, третья оставалась бы мне неизвестной. Нет, чтобы знать все три, мне нужно было бы вспомнить все три. Воспоминания убивают. Поэтому не следует думать о некоторых вещах, о тех, что дороги тебе, или нет, следует думать о них, ибо если не будешь, то есть опасность понемногу их вспомнить. Таким образом, стоит некоторое время думать о них, довольно долго, по нескольку раз каждый день, до тех пор, пока грязь навсегда не поглотит их. Такова последовательность.    
В конце концов, суть не в количестве ступенек. Важно было запомнить, что их не много, и это я запомнил. Даже ребенку показалось бы, что ступенек было не много, если бы он сравнил их с известными ему, -  с теми, которые он видел каждый день, по которым поднимался наверх и спускался вниз, на которых играл в бабки и другие игры, названия которых он уже успел забыть. Какими же они могли представиться мне, взрослому человеку?
Таким образом, падение было неопасным. Даже падая, я услышал, как хлопнула дверь, что во время падения немного меня успокоило. Ведь это значило, что они не последовали за мной с палкой на улицу, чтобы избить на глазах у прохожих. Ведь если бы это было их намерением, они не закрыли бы дверь, но оставили открытой, чтобы собравшиеся в вестибюле могли поглядеть на поучительную сцену. Итак, на этот раз они удовлетворились лишь тем, что просто выбросили меня. Перед тем, как пойти лечь в канаву, у меня было время сделать вывод в этих рассуждениях.
Сложившиеся обстоятельства не заставляли меня немедленно подниматься. Я положил локоть на тротуар (интересно, что я помню это) и, подперев ладонью ухо, начал обдумывать свое положение. Не беря в расчет его обычность. Но раздавшийся звук, - более слабый, но оттого не менее определенный, - звук хлопающей двери, вырвал меня, положившего руки на тротуар и растянувшего ноги на ступеньках, из моих грез, в которых успел уже родиться целый пейзаж, пленительный, усыпанный неземной красотой боярышника и диких роз, и заставил в тревоге посмотреть вверх. Но в мою сторону, вертясь в воздухе, летела всего лишь моя шляпа. Я поймал ее и надел. Они поступили справедливо, в соответствии со своей религией. Они могли оставить шляпу себе, но она принадлежала не им, она принадлежала мне, потому они вернули ее. Но магия спала.
Как я мог бы описать эту шляпу? И зачем? Когда моя голова достигла если не развитой, то, по крайней мере, своей максимальной величины, отец сказал мне: «Пойдем, сынок, мы купим тебе шляпу» - так, словно с каких-то незапамятных времен она лежала на своем установленном заранее месте. Он сразу подошел к той шляпе. Лично я в этом деле слова не имел, не имел его и шляпник. Я всегда задавался вопросом, не завидовал ли отец, старый, багровый и обрюзгший, мне, если не молодому и красивому, то явно более свежему. С того дня мне запрещалось выходить на улицу с голой головой, моим красивым рыжим волосам запрещалось развеваться на ветру. Но иногда на какой-нибудь пустынной улице я снимал ее и, дрожа, держал в руке. От меня требовалось чистить ее утром и вечером. Мои сверстники, в чьем обществе, несмотря ни на что, мне приходилось порой бывать, смеялись надо мной. Но я говорил себе: «Дело не в самой шляпе, их веселит то, что она заметней всего остального, им просто не хватает тонкости». Я всегда удивлялся недостатку тонкости у своих сверстников, я, чья душа с утра до ночи мучилась в поисках самой себя. Но, быть может, они лишь были добродушны, как те, кто подшучивает над длинным носом горбуна. Когда отец умер, у меня появилась возможность избавиться от шляпы, но я этого не сделал. Как я мог бы это объяснить? «В другой раз, в другой раз». 
Я поднялся и стал уходить. Я не помню, сколько лет мне тогда было. В том, что произошло, не было ничего необычного. Произошедшее не было ни ничьим началом, ни ничьим концом. Скорее, оно напоминало столько других начал и столько других концов, что я потерялся. Не думаю, что преувеличу, если скажу, что я был тогда во цвете лет, - в том периоде жизни, что зовется полным обладанием своих умственных и физических способностей. Да, ими я обладал. Я перешел на другую сторону и повернулся к дому, из которого был выгнан, - я, кто никогда раньше этого не делал. Как он был красив! На окнах стояла герань. Годами я грустно размышлял над этими цветами. Герань – очень хитрый цветок, но в итоге я мог делать с ней все, что хотел. Меня всегда восхищала дверь этого дома, та, что наверху небольшого лестничного марша. Как я мог бы описать ее? Это огромная зеленая дверь, накрывавшаяся летом завесой в бело-зеленую полоску, с отверстием для оглушительного стального кольца и щелью для писем, отданной пыли, мухам и синицам медной заслонкой, крепленой пружинами. Но довольно об этом описании. Дверь была установлена между двумя остовами, на правом из которых был звонок. Занавески были превосходны. Даже дым, выходивший из одной из труб, рассеивался и исчезал в воздухе горестней и печальней, чем в соседних домах. Я посмотрел на третий, и последний, этаж и возмутился тем, что мое окно было открыто. Там производилась тщательная уборка. Через пару часов они закроют и занавесят окно и продезинфицируют комнату. Я знал их. Я бы с удовольствием умер в этом доме. В каком-то видении я глядел на открывающуюся дверь и на себя, выходящего через нее.
Я не боялся смотреть, так как знал, что они не следили за мной через занавески, хоть при желании могли это делать. Но я знал их. Они все разбрелись по своим логовам и продолжили заниматься своими делами.
И все же я ничего им не сделал.
Я довольно плохо знал город – место моего рождения, первых шагов в жизни, а затем и всех остальных, - настолько бесчисленных, что мне представлялось, что след мой пропал. Но я ошибался. Я выходил так редко! Время от времени я подходил к окну, раздвигал занавески и выглядывал на улицу. Но затем я поспешно возвращался в глубину комнаты, к стоявшей там кровати. Я чувствовал себя неловко во всей этой атмосфере, я терялся перед сумятицей бесчисленных возможностей. Но все же я знал как действовать в ту пору - тогда, когда это было так необходимо. Я поднимал глаза к небу, к этому спасительному источнику, где нет дорог, где можно свободно бродить, как в пустыне, где ничто не ограничивает возможности нашего зрения, кроме самих его возможностей. Когда я был моложе, я мечтал о жизни посреди равнины и потому отправился жить в Лунебургскую степь. Конечно, были другие, более близкие степи, но какой-то голос не переставал твердить мне, что мне была нужна именно Лунебургская. Наверное, не последнюю роль во всем этом сыграл элемент «луне». Лунебургская степь оказалась неудачным выбором, очень неудачным. Я вернулся домой с чувством разочарования, но в то же время облегчения. Не знаю почему, но я никогда не чувствовал себя разочарованным (а в ранние годы это случалось со мной часто), не испытывая одновременно, или немного позже, несомненное облегчение.
Я пошел дальше. Ну и походка. Отсутствие гибкости в нижних конечностях, словно природа не наделила меня коленями, необычайная вывернутость носков вправо и влево от линии хода. Туловище, напротив, словно возмещающий механизм, было дряхлым, как тряпичная сумка, и прыгало в разные стороны от непредсказуемых встрясок таза. Я всегда пытался исправить эти дефекты (которых у меня было по крайней мере пять или шесть): пытался сделать свою грудь жестче, пытался сгибать колени и выносить вперед сначала одну ногу, затем другую, но все всегда заканчивалось одним и тем же, я имею в виду потерей равновесия и последующим падением. Человек должен ходить не думая о том, что он делает, как дышит. И когда я ходил обращая внимание на то, что делал, я ходил точно так, как только что описал. Когда же я начинал об этом думать, мне удавалось сделать несколько заслуживающих похвалы шагов, и затем я падал. Поэтому я решил быть собой. Думаю, что такая манера передвижения обязана, по крайней мере частично, одной моей склонности, от которой я так никогда и не смог окончательно освободиться, склонности, которая оставила отпечаток на тех самых восприимчивых годах жизни, что отвечают за формирование характера. Я говорю о том периоде, который начался с первыми неуклюжими шагами и закончился третьим классом, завершившим мое образование. В ту пору у меня была прискорбная привычка: помочившись в штаны или наложив туда, что я делал довольно часто рано утром, в десять или половину одиннадцатого, продолжать свой день как ни в чем не бывало. Сама идея менять штаны или признаться матери, которая так страстно хотела мне помочь, была почему-то мне невыносима, и до того, как лечь спать, я между своих маленьких бедер носил горячие, издававшие вонь результаты своего недержания, которые временами прилипали к моему заду. И отсюда эта странная манера передвигаться, отсюда отсутствие гибкости в широко расставляемых ногах и отсюда отчаянные повороты груди. Все это, несомненно, сбивает с толку людей, думающих, что я полон радости, восторга и беззаботности и добавляющих благодушие к моим объяснениям касательно своих нижних конечностей, несгибаемость которых я списывал на наследственный ревматизм. Пока у меня был еще мой юношеский пыл, я тратил его на эти объяснения, но затем я стал сухим и недоверчивым, а после, немного раньше времени, скрытным и преданным горизонтальному положению тела. Глупые юношеские решения, не решающие ничего. Не нужно быть осторожным. Можешь рассуждать сколько угодно - туман не поднимется. 
Погода стояла прекрасная. Я шел вниз по улице, пытаясь держаться как можно ближе к тротуару. Даже самый широкий тротуар не будет достаточно широк для меня, а я ненавижу доставлять неудобства другим пешеходам. Полицейский остановил меня и сказал: «Проезжая часть для машин, пешеходам следует ходить по тротуару». Как отрывок из Ветхого Завета. Я виновато вернулся на тротуар и, несмотря на страшную давку, сумел пройти около двадцати шагов, когда, чтобы не сбить ребенка, был вынужден броситься на землю. На нем была небольшая уздечка с маленькими колокольчиками; должно быть, он изображал из себя пони, или лошадь клейдесдальской породы, почему бы и нет. Я бы с удовольствием сбил его - я ненавижу детей - тем самым оказав ему услугу, но меня пугали последствия. Каждый является родителем, и это ломает твои надежды. Идя по людной улице, ты должен оставлять пространство этим сопливым созданиям, их коляскам, обручам, сладостям, мопедам, роликовым конькам, дедушкам, бабушкам, нянькам, воздушным шарам и мячам – всему их дурацкому счастью. И я упал, сбив по ходу старую даму, всю в блестках и кружевах, весившую, пожалуй, более двухсот фунтов. На ее крики сбежалась толпа. Я очень надеялся, что она сломала бедро,- с пожилыми дамами это случается хоть и нередко, но все же недостаточно часто. Воспользовавшись суматохой, я решил убраться, бормоча при этом непристойные ругательства, так, словно это я был жертвой. И я на самом деле был ею, хоть и не смог бы этого доказать. Они никогда не наказывают детей и младенцев: что бы те ни сделали, они заранее вне всяких обвинений. Лично я наказывал бы их с превеликим удовольствием. Я не говорю, что сам бы в этом участвовал,- нет, я человек не жестокий, - но я подстрекал бы к этому других и угостил бы после завершения. Но не успел я, пошатываясь, отойти, как ко мне подошел полицейский, настолько похожий на первого, что я засомневался, не были ли они одним и тем же человеком. Он указал мне на то, что тротуар был для всех, так, словно я к этой категории не принадлежал. Ни секунды не подумав о Гераклите, я спросил его: «Вы хотите, чтобы я спустился в сточную канаву?» «Делайте что хотите,- сказал он мне, - только оставьте немного места и другим. Если вы, черт вас подери, не можете ходить как все, так оставайтесь дома». Я был с ним полностью согласен. Мне совсем не полегчало оттого, что он привязал ко мне дом. В этот момент, как это часто бывает, мимо проходила похоронная процессия. Всюду было много шляп и взмахов бесчисленных пальцев. Если бы уж мне пришлось креститься, я бы постарался сделать это как положено: нос, пупок, левый сосок, правый сосок. Но они делали это неряшливо и дико, словно его распяли как-то неуклюже и без всякого достоинства: колени под щеками, руки вразброс. Самые пылкие останавливались и что-то бормотали. Полицейский, также обративший внимание, закрыл глаза и отсалютовал. Через окна кебов я видел оживленно беседовавших людей, вспоминавших, конечно, эпизоды из жизни умершего брата или сестры. Кажется, я где-то слышал, что в обоих случаях орнамент на катафалке должен быть различным. Правда, мне никогда не удавалось уловить разницу. Лошади гадили на дорогу и издавали свой вонючий треск, как будто ехали на ярмарку. Никто не стоял на коленях.
Но для нас последний путь вскоре завершается, так что нет нужды ускорять шаг, и последний кеб, везущий прислугу, оставляет тебя позади. Пауза прерывается, стоящие рядом идут дальше по своим делам, и ты можешь поглядеть на себя. Третий раз я остановился по своей воле, - с той целью, чтобы сесть в кеб. Вероятно, те, что, полные горячо спорящих людей, до этого проезжали перед моими глазами, произвели на меня сильное впечатление. Это большая черная коробка, трясущаяся и качающаяся на рессорах. Окна маленькие, и ты съеживаешься в углу и вдыхаешь затхлость. Моя шляпа касалась крыши. Немного позже я наклонился вперед и закрыл окно. Затем снова сел, повернувшись спиной к лошади. Я дремал, когда вдруг услышал голос кучера. Должно быть, отчаявшись докричаться через окно, он открыл дверь. Все, что я мог увидеть, были его усы. «Куда?» - спросил он. Он спустился со своего места только чтобы задать мне этот вопрос. Я же был уверен, что мы уже давно ехали. Я задумался, пытаясь отыскать в голове название какой-нибудь улицы или памятника. «Ваш кеб продается?» - спросил я. Затем добавил: «Без лошади». Что мне было делать с лошадью? И что мне было делать с кебом? Мог ли я растянуться там во весь рост? Кто бы приносил мне еду? «В зоопарк», - сказал я. Вряд ли в столице не окажется зоопарка. Я добавил: «И не спешите». Он засмеялся. Вероятно, его позабавила идея спешить в зоопарк. Или возможность остаться без кеба. Или причиной был я, именно я, чье присутствие в кебе настолько изменило последний, что кучер, завидев меня, спрятавшего голову в тени крыши и упершегося коленями в окно, подумал, а его ли это кеб, и кеб ли это вообще. И, чтобы не иметь сомнений, он торопливо поглядел на свою лошадь. Но знает ли один когда-нибудь, отчего смеется другой? В любом случае, его смех был коротким, а значит, смеялся он не надо мной. Он закрыл дверь и забрался на свое место. Вскоре лошадь подалась вперед.
Да, как ни странно, но у меня еще были деньги. Меня до сих пор мучает вопрос, не украли ли у меня ту небольшую сумму, которую умирающий отец без ограничений мне завещал. Тогда у меня ничего не было. Но моя жизнь все же продолжалась, причем некоторое время именно так, как мне этого хотелось. Огромное неудобство такого положения, которое можно определить как абсолютная атрофированность покупательской способности, заключается в том, что оно устраивает тебе встряску. Трудно, например, представить себе того, кто придет в убежище к человеку, у которого нет ни гроша, и принесет тому еды. А это значит, что тебе приходится выходить на улицу и устраивать себе встряску по крайней мере раз в неделю. Безусловно, в таких обстоятельствах у тебя вряд ли будет домашний адрес. Таким образом, лишь с опозданием я узнал о том, что они искали меня по какому-то делу. Я уже не помню, как узнал об этом. Я не читал газет и ни с кем за все это время не разговаривал, за исключением трех или четырех случаев, всякий раз на предмет еды. Но суть в том, что каким-то образом я все же пронюхал об этом деле, а иначе я никогда не встретился бы с мистером Ниддером (забавно, что я не забыл его фамилию), адвокатом, и он никогда не принял бы меня. Он удостоверил мою личность. На это потребовалось некоторое время. Я показал ему свои металлические инициалы на внутренней подкладке шляпы. Они ничего не доказывали, но увеличивали вероятность. «Подпишите», - сказал он. Он вертел в руках цилиндрическую линейку, которой было бы достаточно, чтобы сбить с ног быка. «Посчитайте»,- сказал он. Молодая женщина, возможно подкупленная, присутствовала на этой встрече как свидетель. Я засунул деньги в карман. «Не стоит этого делать», - сказал он. Мне подумалось, что ему следовало вначале попросить посчитать, а затем подписать, - так было бы логичнее. «Как я смогу найти вас,- спросил он, - если вы мне понадобитесь?» Почти спустившись с лестницы, я задумался. Вскоре я вернулся и спросил, откуда были деньги, добавив, что я имел право знать. Он дал мне адрес какой-то женщины, чье имя я забыл. Возможно, она ласкала меня на своих коленях, когда я был еще в пеленках, и там было что-то наподобие «мой сладкий – мой дорогой». Иногда этого бывает достаточно. Я повторяю, «в пеленках», потому что после было уже слишком поздно для «мой сладкий – мой дорогой». Именно благодаря тем деньгам у меня теперь что-то было. Совсем немного. Для моей будущей жизни этого было недостаточно, но только в том случае, конечно, если мои прогнозы не были слишком пессимистичны. Я постучал в перегородку рядом со своей шляпой, - туда, где, по моим расчетам, находилась спина кучера. Обивка выпустила облако пыли. Я достал из кармана камень и стучал до тех пор, пока кеб не остановился. Я заметил, что в отличие от других кебов, замедляющихся перед тем, как остановиться, этот остановился сразу. Я подождал. Кеб раскачивался из стороны в сторону. Кучер, сидевший на своем высоком сидении, вероятно слушал. На мгновение я увидел лошадь. Она не стояла понурив голову, как это часто делают лошади во время коротких остановок, - она навострила уши и была наготове. Я выглянул в окно и увидел, что мы вновь ехали. Я снова стучал в перегородку до тех пор, пока кеб не остановился. Ругаясь, кучер спустился вниз. Я приоткрыл окно, чтобы он не открывал дверь. Быстрее, быстрее. Он был багровей прежнего, можно сказать бурый. От злости или от резкого ветра. Я сказал ему, что нанял его на день. Он ответил, что в три часа должен был быть на похоронах. А, мертвые. Я сказал ему, что передумал ехать в зоопарк. «В зоопарк не поедем», - сказал я. Он ответил, что ему было безразлично куда мы поедем, лишь бы не далеко, - ради зверя. И они говорят нам об особенностях речи простолюдинов. Я спросил его, не знает ли он какую-нибудь столовую. И добавил: «Вы будете есть со мной». Я предпочитаю ходить в такое место с завсегдатаем. Там был длинный стол с двумя одинаковыми скамейками, стоящими по обеим его сторонам. Он сидел напротив и рассказывал о своей жизни, о своей жене, о своем звере, затем опять о своей жизни, о своей отвратительной – и главной причиной здесь был его характер – жизни. Он спросил у меня, знаю ли я, что значит находиться на улице в любую погоду. Я узнал, что встречались все же кучера такого ранга, которые могли спокойно спать в своих теплых и уютных кебах в ожидании клиента, который, приходя, будил их. Такое было возможно раньше, но теперь были необходимы другие подходы, особенно если человеку было суждено слечь в конце жизни. Я объяснил ему свое положение, что потерял и что искал. Мы изо всех сил старались понять друг друга, что-то объяснить. Единственное, что он понял, - это то, что я потерял комнату и нуждался в другой; больше он не уловил ничего. Но он крепко вбил себе в голову, что я искал меблированную комнату, и выбить это было уже невозможно. Он достал из кармана вчерашнюю вечернюю газету (может, позавчерашнюю) и начал просматривать объявления, пять или шесть он подчеркнул тонким карандашом, те, что могли заинтересовать нуждавшихся. Несомненно, он подчеркнул именно те, что подчеркнул бы, если бы находился в моем положении, или, возможно, те, что касались одного и того же района, - из-за зверя. Я бы только смутил его, если бы сказал, что кровать была единственным предметом мебели, который я переносил, другие же, включая ночной столик, не позволили бы мне ступить в эту комнату даже одной ногой. Около трех часов мы разбудили лошадь и поехали. Кучер предложил мне сесть рядом с ним, но я уже довольно долго мечтал о кабине кеба, куда и сел. Мы посетили все адреса, которые он подчеркнул. Короткий зимний день заканчивался. Иногда мне кажется, что такие дни – единственные, которые у меня были; в такие дни я особенно люблю тот пленительный момент, когда темнота уже готова накрыть собою свет. Адреса, которые он подчеркнул или пометил крестом, как это делают простолюдины, я браковал один за другим, один за другим они зачеркивались диагональной линией. Позже он отдал мне эту газету, посоветовав сохранить, чтобы после, в случае напрасных поисков, я мог попробовать вновь. Несмотря на закрытые окна, скрип кеба, а также дорожный шум, я слышал, как он пел, возвышаясь на своем сидении. Он предпочел меня похоронам, и этого мне никогда не забыть. Он пел: В далекой стране ее милый, - вот все, что я запомнил. Остановившись, он всегда слезал вниз и помогал мне выйти. Он подводил меня к двери, я звонил в нее, и иногда скрывался в доме. Странно было после всего этого времени вновь ощущать вокруг себя запах дома. Он ожидал меня на тротуаре и помогал снова забраться в кеб. Мне страшно надоел этот кучер. Он карабкался на свое сиденье, и мы ехали дальше. Однажды случилось следующее. Он остановился. Я стряхнул с себя апатию и был готов сойти вниз. Но он не подошел открыть мне дверь, не предложил мне руку, и потому мне пришлось выходить самому. Он зажигал лампы. Я люблю масляные лампы, даже несмотря на то, что вместе со свечами и исключая звезды, они были первыми источниками света в моей жизни. Я попросил его позволить мне зажечь вторую лампу. Он дал мне коробок спичек, я приоткрыл маленькое выпуклое стекло, державшееся на специальных петельках, зажег - и тут же закрыл, так, чтобы недосягаемый ветру фитиль, уютно расположившийся в своем маленьком домике, горел ровно и ярко. Это доставило мне удовольствие. Благодаря этим лампам мы могли видеть лишь смутные очертания лошади, но другие даже издали могли наблюдать эти два желтых факела, проплывающих в воздухе. Когда экипаж поворачивался, был виден то красный, то зеленый глаз выпуклого ромба, ясный и резкий, как стекло витража.
После того, как мы посетили последний адрес, кучер предложил отвезти меня в известную ему гостиницу, такую, где мне будет удобно. Это логично: кучер, гостиница - звучит правдоподобно. С его рекомендацией я ни в чем не буду нуждаться. «Все удобства», - сказал он, подмигнув. Я бы расположил этот разговор на тротуар перед домом, с которым я совсем недавно расстался. Мне вспоминается освещенный лампой бок лошади, впалый и мокрый, и в шерстяной перчатке рука кучера, лежащая на ручке двери. Крыша кеба располагалась на уровне моей шеи. Я предложил выпить. За весь день лошадь ничего не ела и не пила. Я сказал об этом кучеру, но он ответил, что его зверь не получит еды до тех пор, пока не окажется в конюшне. Если бы он съел что-нибудь на протяжении дня, пусть даже яблоко или кусочек сахару, ему пришлось бы переносить страшные боли, которые пригвоздили бы его к одному месту и, может быть, даже убили. Именно по этой причине ему приходилось перевязывать челюсти лошади ремнем, а иначе она могла пасть жертвой доброты какого-нибудь прохожего. Выпив, кучер пригласил меня провести ночь в его доме, оказав тем самим честь ему и его жене. Это было недалеко. Когда я вспоминаю ту доброту с теперешним преимуществом спокойствия, мне думается, что в тот день он только и делал, что крутился вокруг своего собственного дома. Они жили в задней части двора, над конюшней. Идеальное расположение, мне бы подошло. Представив меня своей необычайно дородной жене, он оставил нас. Наедине со мной она явно чувствовала себя неловко. Я мог ее понять: я не держусь формально в таких случаях. Значит, не было причин заканчивать или продолжать дальше. Тогда пусть это закончится. Я сказал, что буду спать внизу, в конюшне. Кучер запротестовал. Я настаивал. Он обратил внимание жены на пустулу у меня на макушке, - из вежливости я снял шляпу. «Ему следует от нее избавиться», - сказала она. Кучер назвал имя уважаемого им доктора, избавившего его от затвердения седалища. «Если он хочет спать в конюшне,- сказала его жена, - пусть спит в конюшне». Кучер взял со стола лампу и, оставив жену в темноте, провел меня вниз по ступенькам, - хотя скорее это была лестница, - которые вели в конюшню. Он постелил лошадиное покрывало в углу на соломе и оставил мне коробок спичек на случай, если мне понадобится поглядеть в темноте. Не помню, что все это время делала лошадь. Растянувшись в темноте, я слышал ни на что не похожий звук пьющего животного, внезапный шорох крыс и неодобрительные голоса кучера и его жены, доносившиеся сверху. Коробок спичек - большой коробок безопасных спичек – я держал в руке. Ночью я поднялся и зажег одну. Ее недолгое пламя осветило кеб. У меня появилось желание поджечь конюшню, но затем оно исчезло. В темноте я нашел кеб, открыл дверь и, дав крысам выбежать, залез внутрь. Усевшись, я заметил, что кеб уже не находился в равновесии, но, так как ось лежала на земле, это было естественно. Так было лучше, так мои ноги, которые я забросил на противоположное сиденье, оказались выше головы. Несколько раз ночью я видел, как лошадь смотрела на меня через окно, и ощущал ее дыхание. Теперь, распряженная, она, должно быть, была удивлена моему нахождению в кебе. Я забыл покрывало, и мне было холодно, но все же недостаточно для того, чтобы я за ним пошел. Через окно кеба я все яснее видел окно конюшни. Я выбрался из кеба. Теперь в конюшне не было так темно, и я мог видеть ясли, кормушку, висящую упряжь, а также ведра и щетки. Я подошел к двери, но не смог ее открыть. Лошадь не сводила с меня глаз. Разве лошади не спят? Я подумал, что кучеру следовало привязать ее к чему-нибудь, например, к яслям. Таким образом, мне пришлось выходить через окно. Это было нелегко. Но что легко? Вылезая, я сначала просунул голову и, пока ноги бились о раму, пытаясь освободиться, уперся руками в землю во дворе. Я помню пучки травы, за которые я цеплялся, чтобы выбраться. Мне следовало снять свое тяжелое пальто и выбросить его в окно, но здесь понадобилось бы думать. Не успел я выбраться со двора, как задумался. Недостаток. Я засунул банкноту в коробок спичек и, вернувшись во двор, положил его на подоконник того окна, через которое вылез. Но после нескольких шагов я вернулся назад и забрал деньги. Я оставил спички: они были не мои. Лошадь по-прежнему стояла у окна. Мне страшно надоела эта лошадь. Занималась заря. Я не знал, где я находился. Я шел по направлению к восходящему солнцу, шел по направлению к тому месту, где, как я думал, оно должно было взойти. Я хотел скорее оказаться на свету. Думаю, мне бы понравился морской горизонт или горизонт в пустыне. Если утром я нахожусь в незнакомом месте, я иду встречать солнце, если же я в незнакомом месте вечером, я следую за ним до тех пор, пока не окажусь среди мертвых. Я не знаю, почему рассказал эту историю. Я вполне мог рассказать любую другую. Возможно, как-нибудь в другой раз я смогу рассказать другую. Живые души, вы увидите, как схожи они.                                                                                                                           ставя ноги друг перед                
             
август, 2006