All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

26 May 2010

О ДИВНЫЙ НОВЫЙ МИР!

  
Тринадцатилетняя девочка, одиноко сидевшая в огромном купе вагона, продолжала ехать куда-то вперед. Она задумалась, но на минуту забыла название города. Затем посмотрела на тонкие наручные часы с серебристым ободком, который плавно сливался с кожей ее руки. Посмотрела не на время – посмотрела на часы. Тринадцатилетняя девочка, одиноко сидевшая в огромном купе вагона, почувствовала, что проголодалась, и принялась вертеть головой по сторонам. Все было совсем не так, как уверял брат. Ей хотелось есть, хотелось пить из своей огромной зеленой кружки. Но все, что так или иначе было связано с домом, казалось ей теперь уже слишком далеким; теперь все это могло только предательски и как-то очень уж просто и легко от нее удаляться. Возможно, это волнение или просто долгое, мучительно долгое ожидание, но только в этот момент она впервые по-настоящему задумалась о том, где находилась. У девочки было бледное лицо, капризное и одновременно серьезное; она кусала губы и время от времени поправляла бледную, слегка розоватую юбку, которая постоянно сбивалась. Девочка сидела очень беспокойно, ворочаясь и тяжело дыша. Ее распущенные волосы казались чересчур растрепанными – оттого, наверное, что еще недавно были так заботливо сплетены в аккуратную косу. Левой рукой девочка продолжала ковырять коричнево-бесцветную обшивку мягкого, почти воздушного сиденья: так она хотя бы давала какой-то вязкий, душный запах одежды и пота. В очередной раз поглядев в дрожащее, грохочущее окно, она с удивлением заметила, что пробегавшие мимо виды, то людные, то пустынные, казались ей какими-то далекими, одинаковыми и обычными – совсем не такими чужыми и важными, как весь этот беспокойный поезд. Поезд, который только и знал, что передавать ей, и без того тревожной, свое вечное дорожное беспокойство. Она снова попыталась представить себе, как все это будет выглядеть. Тогда что-то еще сильнее сдавило ее маленький живот, который то и дело напряженно пульсировал и только лишь на время замирал вновь. Тринадцатилетняя девочка продолжала ехать куда-то вперед. А в ее правой ладони была зажата влажная, горячая фотография.

***

«Когда же, когда же это наконец случится?» – вопрос был так важен для нее. Он был бы важен для любого. Но в конце концов, ведь она победила и вот теперь имела на него полное право. Вопрос не мог потревожить даже долгожданный грохот человека, разносившего по вагонам завтрак. О завтраке ей сказала мать. «Просто это дорогой и не совсем обычный поезд. Но рюкзак возьми все равно». Девочка настороженно посмотрела на дверь, в любой момент ожидая вежливый стук или вполне бесцеремонное вторжение. Получилось что-то среднее: уверенный стук прозвучал одновременно с осторожным открытием двери. Совсем, совсем по-взрослому.
- Завтрак?
- Нет, спасибо. У меня есть.
Девочка осторожно подумала, что не сбилась. Она могла сбиться, возможно, даже была близка к этому, но все-таки она не сбилась. Конечно, это только сейчас все получилось, а дальше ведь может произойти все что угодно. Причем в любой момент. Ну конечно, ей будет сложно.
Затем девочка впервые положила фотографию на стол. Фотография выглядела смятой, скомканной, потрепанной – так, как могло бы выглядеть либо что-то ненужное, либо что-то очень дорогое. Девочка положила рюкзак себе на колени и стала кротко его распаковывать. Вчера вечером на кухне она сама за всем проследила, сквозь нервы матери и собственные слезы. Яблоки, печенье, сок. Она достала одно яблоко и внимательно на него посмотрела. Конечно, из-за этого вовсе не стоило расстраиваться, а тем более плакать. Она впервые задумалась о вчерашних приготовлениях и вчерашних слезах. Совсем не стоило плакать. Она немного поморщилось, а ее глаза даже немного покраснели. Почувствовав это, она резко и гулко надкусила огромное зеленое яблоко. И вспомнила, что голодна.        

Как все сложно в движении, совсем по-взрослому: невидимые летние луга, леса без деревьев. Девочка уже давно задумывалась о том, как так получается, что в одном окне все движется быстрее, чем в другом. В автобусе, она замечала, окно с левой стороны всегда отличалось от правого окна; иногда, если ее сторона была медленнее, это даже заставляло ее пересаживаться. Наверняка так было и с поездами. Как странно: ведь природа одна, ведь мир один. Когда она спросила об этом у отца, отец начал говорить что-то серьезное об относительности и вскоре так разволновался, что даже принес ей картину какого-то старого художника. Она точно не помнила, но зато хорошо помнила картину. «Это очень известная вещь, каждый знает», – так говорил отец, тоже художник, но молодой и, наверное, не очень известный. Отец сказал, что не каждый обращает внимание на то, что за головой женщины изображение неравномерно. С одной стороны горизонт выше, чем с другой. Так, какая-то половина лица женщины кажется более красивой, чем другая; и при этом женщина, конечно, на картине только одна. Она, правда, не помнила, с какой именно стороны горизонт делал лицо женщины красивее. Когда она попросила отца объяснить все это, отец сказал, что все относительно. Когда она спросила, что это значит, отец объяснил, что это слово означает сложность всего вокруг. Тогда она снова спросила отца, как так получается, что в одном окне все движется быстрее, чем в другом. Но  относительность. Отец только повторял, снова и снова повторял это слово. Она любила отца, но она замечала, что их редкие разговоры заканчивались лишь большими вопросами. Отец разговаривал с ней так, словно она была вовсе не той тринадцатилетней девочкой, его дочкой. И даже с братом он так не разговаривал, как с ней. Но с братом он почти совсем не разговаривал. Возможно, оттого, что брату было уже почти семнадцать. Она любила отца, и ведь именно отец сказал ей о конкурсе. Вспомнив про конкурс, она с натянутой улыбкой посмотрела на фотографию, которая снова была зажата в ее маленькой, удивительно тонкой и, казалось, почти прозрачной руке.
Девочка продолжала смотреть в окно. В движении все казалось сложным, но обманчиво сложным. Даже теперь, когда перед ней было только одно окно, ничего нельзя было сказать наверняка. Сравнивать было не с чем. Порой девочке казалось, что поезд едет слишком быстро, порой – что его движение сильно уступает бесконечным горизонтам вокруг. Возможно, причина была во все том же волнении: просто иногда ей хотелось, чтобы это случилось поскорее; а иногда она хотела вернуться домой, к нервной матери, молчаливому отцу и мрачному брату. И тогда снова появлялся этот вопрос: «Когда же, когда же это наконец случится?»

В тот момент, когда зазвонил телефон, девочка уже начала засыпать. Ранний поезд почти усыпил ее, когда что-то вдруг громко зашуршало, зашевелилось в ее рюкзаке. Уже, еще находясь в полусне, несколько мгновений она не могла понять, что происходит. Сообразив, девочка начала судорожно разбирать рюкзак. Что могло создавать весь этот шум? Найдя наконец телефон, она потратила еще довольно много времени, прежде чем одна из дребезжащих кнопок все-таки сработала.
- Алло? Мама?
- Это… вы выиграли встречу? Конкурс?
- Ой… кто это?
- Встречу вы выиграли?
- …да.
- Значит, правильно. Где вы сейчас? Уже едете?
- Да, да. Поезд. Я еду. Кто вы?
- Понимаете. Короче… Вы обязательно хотите попасть на эту встречу?
- Я… я еду. Я не знаю.
- Просто… Ну в общем, она устала. Страшно устала. Понимаете, о ком я?
- О да…
- Все эти журналисты, камеры и так далее. Понимаете?.. Вы одна? Сколько вам?
- Мне двен… тринадцать.
- И без матери?
- Нет, мама не смогла поехать. – Ей почему-то было неприятно говорить об этом, и она замялась. – Но… меня проводили до вокзала, посадили на поезд. – Она замялась вновь. – Меня встретят, когда я буду возвращаться назад… Ночью, ведь так?..
- Ладно, я понял. Где сейчас поезд? Какой город?
Она посмотрела в окно; она не знала.
- Я не знаю. Здесь лес, всюду какой-то лес…
- Понятно. – Голос стал глуше; ей показалось, что он стал что-то рассказывать – но точно не ей. Через полминуты, которые она трепетно и терпеливо прождала, перебирая крошечные, обманчиво оторванные пуговицы блузки, мужчина заговорил громче, и с едва заметной усмешкой. – И куда конкретно ты… вы едете?
Она назвала город, сказала название вокзала. И ей ужасно хотелось, чтобы этот грубый и все, как ей казалось, грубеющий голос сказал наконец «ты». Потому что именно так звучало его «вы».
- Да, но куда вы поедете дальше?
Она задумалась, напряжением пытаясь победить собственный страх. Еще вчера вечером мать уверяла ее, что на вокзале ее обещали встретить. Это совершенно точно, и это же сказал отец.
- Алло? Так какой адрес? – Голос вызывал в ней тревогу. Голос был хриплым, даже немного туманным. Будто человек наглотался тумана. Девочка не понимала этого.
- Но я не знаю. Мама сказала мне, что… что вы обещали…
- Да, конечно. – Затем была довольно долгая пауза, которую она так боялась прервать. – Мы, может, еще перезвоним. До свидания.
Она тоже хотела сказать что-то напоследок, но не успела: голос, как и всякий шум в телефоне, резко оборвался. Ей вдруг захотелось, чтобы этот голос перезвонил, потому что голос этот напоминал голос отца. Но телефон молчал – как замолкает птица, как замирает собака, когда мы выжидательно смотрим на них, в страхе, надежде или мольбе. Она положила его перед собой на стол, затем медленно разжала пальцы левой руки и рядом с телефоном положила фотографию молодой женщины. И тихонько, почти неслышно захныкала. Так, она знала, как плакала однажды ее бабушка (она не помнила или, наверное, не знала, отчего): лицо бабушки было красным, отекшим, влажным и как-то ощутимо, почти заметно горячим от слез. Ей было неприятно видеть это лицо. Но нет, плача она не слышала. Как  слышала теперь свой.
И еще девочка подумала, как сильно искажается мир, когда она плачет. Дело, конечно, не только в этой прозрачной, водянистой пленке, которой воспаленные веки накрывают глаза, но также и в странной неправильности всех случайных улыбок и усмешек вокруг. Удивительно, болезненно, но мир не менялся с ее слезами, он даже не думал меняться. Вот и поезд, словно против ее воли, словно он знал больше, продолжал мчаться вперед. Поезд, она подумала, изнутри казался куда более унылым и незамысловатым, чем снаружи. Поезд: он мог лишь ехать и издавать при этом слишком много шума. Поезд: он сам был таким незначительным среди всего того, что продолжало летней, пустой, одинокой каруселью тянуться за окном. Грустный, бледный и грустный август.

Очнувшись через минуту после того, как неловко и вкрадчиво задремала, девочка немного обидчиво смотрела на молчавший телефон, после чего решила подержать его в руках. Она отчаянно хотела хоть немного осмелеть. Когда неделю назад, после того, как она узнала о результатах конкурса, отец пообещал дать ей в дорогу свой телефон, она вдруг сильно чего-то испугалась. Как и все самые простые дети, она хотела чего-то сложного, непонятного, но теперь она твердо уверяла всех и даже удивленного брата, что никуда не поедет. «Но ты уже сделала так много. Ты выиграла», – говорил отец, который даже бросил свою картину с совершенно голой девушкой (однажды она подсмотрела, когда ее не было, и отец вышел в туалет – это было перед тем самым днем, когда она купила фотографию), чтобы убедить ее ехать. «Представь, что она поздравляет тебя с днем рождения». Действительно, девочке исполнилось тринадцать всего неделю до этого. И вот теперь, когда она согласилась и даже сидела в этом огромном купе, ей вдруг страшно захотелось осмелеть. Оставив фотографию лежать на ржавом от чая столе, девочка стала пробовать разные кнопки. Господи, но теперь, вблизи, это было так сложно и неинтересно. Как раздевать старую куклу, как одевать старую куклу. Еще сегодня утром, когда вдвоем они шли на вокзал, сквозь пустую улицу и сонливую, ненастоящую бодрость, мать пыталась объяснить ей, как пользоваться телефоном. Но отчего-то мама просила не звонить часто, так что девочка боялась звонить вовсе. Правда, теперь она с трудом могла сдерживать себя – когда телефон все настойчивее уменьшался в ее руках. Уменьшался и становился все тяжелее и… страшнее.
В ту секунду, когда она собралась наконец звонить матери, девочка вздрогнула: телефон загудел, запульсировал, задвигался в ее руке, – так, как мог бы это делать сбитый с дерева огромный майский жук. Но только заводной, механический. И к тому же был поздний август, так что девочка просто поднесла трубку к горячему от волнения уху:
- Алло?
- Алло, доченька? Привет.
- Мама, привет! – закричала она, страшно обрадованная. Она только не понимала этой встревоженности, которая постоянно чувствовалась в голосе матери.
- Доченька, ну как ты? Как дорога?
- Все хорошо, – уверенно сказала она. – Только шумно.
- Шумно? Ну это не страшно. Скажи, тебе никто не звонил?
- Звонили, мама. Какой-то мужчина, спрашивал, куда я еду.
- Ясно. Доченька, слушай меня. Тебя обязательно встретят на вокзале. Они обещали.
- Да, мама, ты говорила. Но он сказал…
- Так! – отчего-то разозлилась мать. – Встретят, не беспокойся. Ты же хочешь увидеть ее? Поговорить с ней? Ты же так хотела.
- Мама, но мне страшно.
- Ты ничего не боишься. И ничего не бойся, слышишь? Ты выиграла, ты победила. Мало ли что там у нее… у них может быть… И журналисты – это тоже их проблема. – Затем была короткая пауза, одна из тех, каких становилось все больше. – Доченька, тебе привет от папы и брата.
- Спасибо. А где они сейчас?
- Они… вышли. Их нет дома. Ну что ж…
Почувствовав интонацию матери, девочка покрепче вцепилась в телефон – потому что не за что больше было вцепиться.
- Мама, звони мне чаще. И я тоже…
- Нет, нет, прошу тебя. Мы же говорили об этом. Только если очень срочно. И когда приедешь, не забудь… Пойми, это все очень… Это папин телефон, так что ты не особенно…
- Но папа говорил…
- Так, мало ли что он говорил. Не надо, доченька. Только… если они еще позвонят. Но ты хорошо запомнила, что я тебе сказала?
- Да, мама.
- Ну все, дочка, пока.
- Мама!
- Да?
- Пока, мама.
Как только связь оборвалась, поезд остановился. Это была какая-то станция, но точно не ее. Все станции она внимательно считала – внимательно, осторожно, молитвенно и про себя. Название города, которое девочка прочитала на желтовато-серой, выцветшей вывеске вокзала, ни о чем ей не говорило. Как односложное название исхоженного, незнакомого магазина, оно и не могло ничего ей сказать; отец, которого она застала за очередным угловатым натюрмортом, сказал, что у брата есть отличная карта – но сколько она ни стучала в закрытую дверь, брат, наверное, спал.
Мало о чем говорил ей и мрачный, но устремленный поток угрюмых, возбужденных людей. Вскоре она слышала его уже совсем рядом, за тонкой стенкой: сумки и ноги проносились мимо, иногда шурша задевая дверь купе. Она смущенно смотрела в окно, боясь случайного взгляда в ответ. Но однажды мужчина, только что вышедший из вагона, на спине пронес ребенка прямо под ее окном. Ребенок, как это часто делают дети, ухватился за ее живые глаза и не отпустил их до тех пор, пока вместе с отцом не потерялся в общей суматохе. Но она этого не видела – она почему-то не выдержала и отвела взгляд.
Девочке казалось странным, что вокруг было так много людей, а здесь, внутри, в купе, так пусто.
А затем, перед самым отбытием поезда, произошло что-то неприятное. Когда взгляд девочки вновь нашел фотографию, кто-то слева стал громко и настойчиво стучать в стекло. Не успев еще испугаться, она повернулась и увидела двух оборванных подростков, которые махали ей и при этом что-то кричали. Сначала она попыталась сказать себе, что они кричали не ей: ведь вокруг было столько вагонов. Но когда они подошли ближе и стали стучать в приглушенное стекло, она отчаянно знала, что не должна слышать слов. И  девочка зажала уши руками. Но оглушенные окном голоса рвались внутрь, она чувствовала. Услышав выкрики, она тут же пыталась их забыть. Но так только отчетливее запоминала: «любимая, выходи к нам», «мы ждали тебя, красавица» и т.д. и т.д. Ей хотелось, чтобы рядом был брат, чтобы он защитил ее. Он наверняка был одного возраста с ними, он смог бы остановить их. Но брата не было, был только поезд, который стал наконец медленно набирать скорость и шум – так, что она была ужасно рада вновь ехать дальше, куда-то вперед. Впереди заборы леса, а также пустые поля, но теперь они совсем не пугали ее. Они удаляли ее от неприятной, людной станции. Но впереди – она помнила – было еще несколько, наверняка таких же
А еще она вдруг подумала о том, что произошедшее на вокзале вовсе не напугало ее. И в словах подростков не было ничего страшного. Подумав так, она осознала, что так думать неправильно. Но она все-таки решила, что на следующей станции выйдет наконец в туалет. Странным образом невидимый коридор, с его шорохами и движением, пугал ее все меньше.

«Взрослеют они сегодня быстро, – так сказал отец, когда мать заговорила с ним несколько дней назад. – Не бойся, ничего не может случиться. Это серьезные люди, я знаю. Там все под контролем. Подумай сама: об этом знают в газетах, на телевидении. Конечно, их интересует только она, но… это уверенность». Наверное, она не должна была слышать этот разговор – но она слышала, как слышала и много другого, наверняка запретного. Но девочка хорошо все это помнила. Все воспоминания имеют цвет, и это воспоминание казалось ей особенно ярким – пусть и окруженным чем-то темным, даже черным. «Мы не можем, – продолжал отец. – И так этот билет. Они отказались. А сейчас у нас – ты же знаешь…» Таясь за дверью, она едва понимала, что все это значит. Она только знала, что мать сильно устала, и хотела подойти к ней, успокоить и обнять. Но сдерживалась, потому что боялась выдать себя. «Они встретят, посадят на поезд. А потом… Ведь ты же встретишь ночью, так? Или я, например».
Тем вечером, она продолжала вспоминать, она долго лежала в кровати и думала о том, как много беспокойства вызывает ее поездка. И это мучило ее, не давало заснуть. Напряжение матери, странные портреты в мастерской отца: она не понимала всего этого.
А утром мама сказала, что ей придется ехать одной. Она не могла не видеть, как тяжело давались матери эти слова, потому молчаливо согласилась. Затем не раз пожалела, но в то же время не раз сгорала от нетерпения: «когда же, когда это наконец случится?» Вот и теперь: ей хотелось, очень-очень хотелось. Возможно, чтобы отвлечься от собственного страха, а также от того, что домой она должна была вернуться только поздней ночью.
Она проехала только половину пути, но ей казалось, что ее  день начался уже вовсе не утром: быть может, неделю, месяц назад. Как давно она просыпалась, как давно была дома, как давно видела ту красивую молодую женщину, которая так безразлично проверяла ее билет у подножки поезда. Почти совсем не взглянув ни на нее, ни на билет. Будто ей было все равно. Но как давно было сегодня!
И снова звонок, отчего девочка резко вскочила с горячего, твердого сиденья и подалась вперед. Она вдруг заметила, что на этот раз справилась довольно быстро; привыкнуть к музыке брата было гораздо сложнее.
- Алло?
- Здравствуйте, это снова я. – Она узнала и как-то неловко, немного по инерции поежилась. – Мы говорили с вашей мамой, она…
- Да-да, мама говорила. Она звонила мне.
- Звонила?.. Ну да, конечно. – Далее была пауза, но девочка, защищаясь, заняла ее тем, что рассматривала фотографию. – Напомните, где была назначена встреча?
- Н.. на вокзале, кажется.
- Нет, это понятно. А дальше?
Она задумалась.
- Кажется, в кафе.
- Да, но там, как оказалось, все занято, в том кафе. Много людей, понимаете? Шумно. Вы слушаете?
- Да. – Она не знала, что еще сказать. Туманный голос странным образом ее успокаивал – но так, что внутренняя тревога вовсе не проходила. Внешне же в голосе девочки начинало чувствоваться необычайное спокойствие.
- Так вот, она хотела бы в другом месте. Возможно, просто в другом кафе Там, где не людно, где тихо. Она хочет, чтобы поменьше всего этого, понимаете? Хочется спокойствия.
- Да.
- Мы сейчас позвоним вашей матери и все ей расскажем. Так что не переживайте. Просто без надоедливых людей и всего такого. Вы же понимаете. А ночью вы отправитесь назад.
Когда мужчина положил трубку, в коридоре снова появился человек, разносивший еду. Она снова отказалась, достала из рюкзака сок и печенье. Ей удивительно не хотелось есть: дорога словно съедала весь ее голод. Но в кафе, каком бы то ни было, ее обязательно должны были покормить. И она подумала, как это будет здорово. Чтобы увлечься этой мыслью еще больше, она стала нарочно вспоминать, как три месяца назад мать сводила ее в кафе. Казалось, тот вкус по-прежнему оставался во рту; вкус никуда не уходил.
После этого разговора девочка наконец немного вздремнула. Девочке часто снились сны, яркие и веселые и страшные. Необычные сны, причудливые и невозможные. Но теперь, под давно ставшее ровным вздрагивание поезда, ей снилось то, что действительно происходило с ней около месяца назад. И она заново переживала все это – особенно, эмоционально, вдумчиво, как это бывает только в самых некоторых снах.
Около месяца назад отец зашел к ней в комнату (так, что она едва успела спрятать это под стол) и сказал, что слышал об интересном конкурсе. Увидев на стене пестрый плакат с изображением актрисы, он долго его разглядывал. «Боже, но она похожа на… – Явно изумленный, он вдруг замолчал, густо покраснел – но она, конечно, поняла. – Но точно, – продолжал он, пока она все еще была удивлена тем, что отец был здесь – впервые за годы. – Это она». Она даже боялась заговорить – только вопросительно смотрела, поверх тетрадей и школьных учебников. «По телевизору как-то была реклама. Разыгрывается приз: два часа в кафе с этой актрисой. Она ведь актриса?» Она кивнула. «Я вот записал номер телефона. – Отец протянул ей небольшой листок бумаги, но и теперь девочке все еще не верилось. – Нужно позвонить и ответить на несколько вопросов. Если правильно, ты выиграешь». Она улыбнулась и почувствовала сильное возбуждение, только представив возможность встретиться с ней. «Папа, правда?» – Она вскочила и бросилась его обнимать. «Ну, ну, – смущенно пробормотал отец. – Но ты только представь себе: целая куча всяких людей, она. Как, кстати, ее?.. Но подумай: твои фотографии в газетах; покажут по телевизору. Будешь известной, а? Журналисты же ее не отпускают ни на шаг». «Да, да», – радостно подтвердила она. Девочка была в восторге от того, что говорил отец; в восторге от того, что могла вот так запросто обнимать его. Но в то же время девочке особенно ярко приснилось то, что она не понимала, почему отец рассказал ей об этом. Ведь отец, кажется, не любил никаких знаменитостей, часто пренебрежительно говорил о телевизоре и популярных страницах в газетах. И все-таки ей сделалось невероятно тепло: ее отец захотел сделать ей приятное. Отец, который, кажется, только начинал какой-то новый неуклюжий пейзаж.
Но сон, удивительно ровный и медленный, продолжался и после того, как отец закрыл дверь. Ведь когда он ушел, девочка достала из-под стола новую помаду, купленную два дня назад. Это был огненный, греховно-красный цвет, который несколько дней назад она увидела на губах той красивой девушки, с которой отец шел по улице недалеко от ее школы. Ей так понравился этот цвет, что она собрала все случайно накопленные деньги и купила его в одном из этих таинственных, неприступных, постоянно закрытых магазинов. Она спрятала помаду, чтобы не увидел отец, хоть внутри что-то настойчиво и неприятно говорило, что отец лишь улыбнулся бы.
И что дальше? Дальше она жадно красит губы, как вдруг жуткий скрип двери заставляет ее резко поднести руки ко рту и начать нервно стирать помаду, размазывая ее по щекам, по подбородку…
Но нет, мать не вошла! Это звук телефона будит девочку от жаркого, нервного сна; это резкие спазмы рядом, но уже в ней. В легком, тлеющем беспокойстве девочка смотрит на экран и видит знакомый номер:
- Да, здравствуйте.
- Здравствуйте. Вы, конечно, уже рядом?
- Я? – она удивлена и смотрит на часы. – Да, да, конечно.
Как здорово, что ее разбудили. Наверное, в самый последний момент; так, что она едва успеет…
- Вы спали?.. Но мы уже подъезжаем. Так что просыпайтесь.
Здесь голос вновь сделал паузу, уже так хорошо ей знакомую. На несколько мгновений она замерла, ощупывая свой живот; казалось, все нервное напряжение ее пути концентрировалось именно в нем, вызывая вздрагивания и немного отдаленную боль – то режущую, то стучащую.
- Только есть одна вещь. Она встретит вас уже в кафе. Вчера был поздний спектакль, и у нее немного разболелась голова. Так что вы просто сходите с поезда и идите на вокзал. Дальний выход выведет вас на площадь. Там мы будем ждать, с машиной.
- Но, как я вас узнаю? – Что ж, она уже не могла подавить в себе растерянность.
- Не переживайте, все будет в порядке. У нас есть ваша фотография. Вы ведь присылали? И отключите, пожалуйста, телефон.
- Да, да, конечно!
- Ну вот. Все запомнили?
- Да, кажется, да.
- Ну тогда до встречи.
Положив выключенный телефон в рюкзак и забыв на секунду о боли в животе (так, что боль исчезла), она почувствовала, что поезд стал медленно замедлять ход. А с ним почему-то и ее беспокойство. Они давно уже въехали в город, но только теперь она заметила, насколько он огромный. Он был не просто огромным: он еще говорил ей, что он был огромным. И повторял, снова и снова. И как сильно он отличается от ее города!
У нее есть пару минут, чтобы успеть. Под коридорную, немного приглушенную суматоху сумок и ног она достает помаду и принимается красить губы, слой за слоем, даже не глядя в зеркало (она забыла дома). Когда она красит губы, впервые в жизни, девочка сильно сдавливает губы помадой – так, чтобы красный цвет впивался, засыхал и оставался надолго. Так, чтобы была уверенность: боль. Не зная, не думая о страшной, разрушительной силе первого же дождя, она уверена, что теперь ее ничем уже не изменить. И знает, что права. Но как же глупо, что она забыла свое зеркальце и не может теперь увидеть себя! Но глядя на маму, читая в журналах и не раз видя по телевизору, она уверена, что у нее получается. Уверена, что так теперь красива. Красивая, другая, похожая на нее.
Поезд, она почувствовала, а также заметила, уже окончательно замедлял свой ход. Как странно, казалось ей теперь, после такого долгого пути, как странно: на улице было по-прежнему лето. Только солнца, кажется, не было. Но был предвечерний ветер, она знала; так было в ее городе. А здесь – здесь ей совсем не хотелось чувствовать себя чужой. Девочка встала, стремительно сгладила, поправила бледную, слегка розоватую юбку и надела рюкзак. Рюкзак! – она заметила, капризно фыркнув. Как глупо; ей страшно хотелось снять его, потому что он многое портил. Уже открыв дверь своего купе, девочка вдруг резко обернулась: она забыла, или вспомнила.
На столике лежала фотография. Фотография: ведь именно с нее все началось. Девочка вернулась назад и взяла ее в холодную от волнения руку. Так надежнее.

На улице свет ослепил ее, но дело не в солнце. Она уверена: причина в запертом, темном, мрачном вагоне. И ветер не развевал юбку: но это из-за такого количества людей, наполнивших станцию. Между собой, встречающими и провожающими, они ни за что не пропустили бы даже самый густой вихрь. В том числе, она замечала, здесь столпилось много журналистов, людей с камерами, микрофонами, блокнотами… Но девочка ловко бежала мимо них, прижимая фотографию к груди и ощущая неприятный вес рюкзака, который отрывисто переваливался с плеча на плечо. Бил по спине, скользкой от  долгого сидения. Девочка замечала, что некоторые люди с тревожным любопытством смотрели на нее, и она надеялась, что это не из-за помады. Ведь она не могла ошибиться, пусть все еще и проклинала себя за забывчивость. Девочка бежала легко, переливисто.
Как и было обещано по телефону, у машины ее встретили двое мужчин. В любой другой момент она бы испугалось подойти ближе на их улыбки, но теперь, когда она была так близко, девочка не остановилась и подбежала к ним.
Не доставая сигареты из дымного рта, один из мужчин кивнул ей и поздоровался. И девочка тут же узнала знакомый голос из телефона. Она также разгадала ту хриплую туманность, которая в поезде действовала на нее так успокаивающе. Удивительно, но спокойствие, даже внутреннее, она ощущала и теперь, когда садилась в машину. Машина не могла показаться ей чужой после такого чужого вагона поезда, с его грохотом и с его дымом. Возможно, девочке казалось, будто ее разбудили среди ночи, и она все еще не успела проснуться. Но девочка ущипнула себя, чтобы знать наверняка.
В окне, тем временем, быстро (она знала наверняка, и не надо было сравнивать) пробегал новый город – огромный, необъятный. Она подумала, что за всю свою жизнь ни за что не успела бы увидеть здесь всего. А как бы ей хотелось побывать тут всюду…
- Мы едем в кафе?
- В кафе. Куда же еще?
 И вдруг она вспомнила, что забыла, совсем забыла позвонить матери, сказать, что приехала. На мгновение девочка забилась в панике, думая о том, что ведь мама тоже не позвонила. Но часто паника исчезает так же мгновенно, как и появляется. Ну конечно: ведь телефон отключен.
Но секунды продолжали меняться так быстро, и в следующую она увидела немного искривленную усмешку в зеркале, прямо напротив себя.
- Хороша, а?
- Красавица, – с усмешкой кивнул тот, что сидел за рулем.
Девочка смущается, краснеет, забывается.


***

Когда она открывает глаза, она вздрагивает. Ей приснилось, что все лицо, все тело ее запретно залито ослепляющей огненно-красной помадой. Она почти вскрикивает, но она только вздрагивает. Она ощупывает и осматривает себя в темноте: ничего нет. Дотрагивается до губ, после чего медленно, осторожно подносит палец к глазам. Пятнышко черное, как сажа или школьная гуашь. Оно едва заметно, но она знает, что это красный. Все в порядке, хоть в первое мгновение ей кажется, что это может означать что-то другое.
Она замирает, оглядываясь. В первую секунду в ней живет сильный порыв вспомнить это темноватое место как то купе, в котором она ехала некоторое время назад. Когда это было? Не там ли она и теперь, продолжая свой путь куда-то вперед? Кажется, ничего не изменилось, и она по-прежнему в том грохочущем поезде. И все-таки за окном темно. Все-таки там, в середине, внутри, между поездами и купе, обязательно что-то было.
И она улыбается, потому что начинает вспоминать: кафе, ее лицо, ее голос. Она всем расскажет, как она счастлива. Всего этого не могло не быть, и вот она разжимает сонную, затвердевшую руку и видит фотографию с невероятно размашистыми, теплыми словами. И нет огрызка в вазе, который она оставила там, в старом купе старого поезда. Теперь она едет домой, с радостным, уютным волнением внутри.

Включив телефон, она снова не успевает набрать номер. Вместо этого она почти сразу слышит звонок.
- Мама, мама! Это было… замечательно…
- Мама, я не могла. Он был выключен.
- Прости, пожалуйста.
- Но…
- Мама, так было здорово. И как я вас люблю…
- Да, я скоро буду. – Еще она хочет посмотреть на часы, но они сливаются с темнотой в купе.

  
февраль, 2009

18 May 2010

Русский Набоков


Какой он герой, Лужин? Положительный, отрицательный? Даже учитывая, что «Защита Лужина» – это все еще русский период Набокова, ответа на этот вопрос уже нет. И в этой неспособности найти ответ на такой центральный для нас вопрос кроется и неспособность русского человека приобщиться к набоковской литературе. Лужин хорош, когда трогателен, и плох, когда груб (пусть и против воли). Но все это с ним слишком уж одновременно. А нам нужно, чтоб белое было белым и не дразнило нас своей непонятной чернотой. Нам не нужна недосказанность.
Нам нужно, в конце концов, чтобы Машенька приехала, а смерть Лолиты либо не состоялась вовсе, либо была указана прямо и в доступном для понимания месте.
Мы не плохие и не ниже и вполне еще можем поклоняться героям и кумирам. Нет: история так верно научила нас любить больших и с подозрением относиться к маленьким, что мы не можем не вспоминать время от времени: он не Набокофф – он Набоков. Ведь мы не хуже; да, мы любим, когда наши книжные герои не ходят, а шагают, не кушают, а едят, не кричат, а орут, но это значит лишь то, что мы по-прежнему верим в православные добро и зло, белое и черное, большое и маленькое. Это такое нужное, такое правильное православие.
Нам нужны истины. Нам нужен Набоков (пусть и Набокофф). Нам нужен Лужин. Но только хороший. Или, на крайний случай, плохой.

9 May 2010

INSIDE THE HOUSE

  
Me? I was taken quite easily. I guess. Well, they kicked me in the shin, grabbed me by the still incredulous shoulders and led me out of my hazy room, smoke from my cigarette lazily going in circles. “Art?” – they asked. Whatever. And that’s it. I must have been at the point of reluctant and imperceptible sloth-suffocation, yet I still managed to mumble something. In protest. Something really quiet. Indecipherable, illegible. Something ridiculous, of course. Well, what do you want?
- Nothing to do, eh?
- What is this all about?
- Ever heard about one house?
- A house?
- The house.  
- The house? No, I haven’t. But my legs – they hurt.
- We will take you there - to the house. You will write, you will live. You will live for writing, you will write for living. Is that pathetic enough for you? Well, what do you say? Will that do? Your legs still hurt?
- But…
- What was it you wanted, anyway?
- Yes, but…
- Indeed. You will get money, obviously. Enough money. Food will be duly delivered, we will take the pains. Blank paper. Only there’s one thing.
- What? – It was at about that point that I saw the house. And for the first time in my life my eyes were actually open. – What is it? – I begged, wiping away my burning and bristly tears. 
- You will write something every day. One original work – each day. Is that clear?
- Oh.
- And if you fail.
- What? What if I fail?
- Then you will have to leave the house, naturally.
- What? Like that? For good?
- Back to your idle room. There are others, you see.
This was pretty crazy, now that I actually got it: one work each day. I knew I could, even considering that other q-question. Pretty crazy, still.
- You mean short stories? Poems?
- Could be novels. Your call. – They pushed me inside and locked the door. - Could be anything. Art. – I heard them say.
The very first thing I did was checking whether I could open the door or not. It turned out – I could. I could. I could leave the house right away and no one would say a word against. Or for, for that matter. Then I heard some heavy tickling behind my back and turned around to find out what that was.
And then I actually saw the large black clock hanging on the wall and covering, like, half the space of the room.

Having heard a sharp sound of a siren, I awoke from my foamy frothy sleep and, grabbing my few papers from the table, rushed out of the study. I slipped the seven sheets through the tight slot at the bottom of the door and got an instant reply. In the form of some crunchy notes, albeit quite different from mine. No, I was not dreaming. But was it all really happening?


I squeezed money in my hand, as tightly as I could without decomposing it, and thought about my story. It was good, no doubt. Inspirational and thus rather religious and apparently overseen (spiritually) by old masters. Rather poetic, also, but then it had in fact been long premeditated. Which meant it was going to get harder from then on. (Later it would sometimes boil up to a heart-attack manner, this art-application. I recollect a couple of – earlier, naturally – cases when I did the handing in in the last minute time, stuffing the trembling papers into that cesspit of a slot – can I say slut?) It was only stage one, you see. But the story was good, there was of course that to consider. I conceived it many years ago while listening to the rain pleasantly eavesdropping on my autumnal roof. There was that distant time when I could actually feel inside things (unlike here), feel their whole essence. The essence of rain – the story was all about the essence of rain. Rain essence – simple and striking. Godsend.
I got back to the study, sat on the sofa and started silently contemplating the perfectly mute type-writer standing on the table. So dark and unimportant near the curtained window, so cold after some time. Was it even morning? I had no idea as I fell into an avid sleep. No longer a sleeping pill worshipper, no longer an insomaniac, which was hardly a bad thing. Which was even hardly comprehended at that point of mental and physical exhaustion. 

As I was typing away my enflamed mind and enslaved imagination (I would look at some object, any object, and start milking it mercilessly), I kept thinking about many unrelated things. Obvious things. I was thinking about what my work amounted to but the fly-blown hole in the wood. Yes, those men looked mighty serious, but then so did I. And every one else. Also, there was a question of my health, and I don’t mean refrigerator. There were virtually no problems with the latter, somebody diligently filling it during my circumstantial bouts of sleep (to say nothing of my dreams). The choice? Not something a gourmet could stomach, but no complaints, really. Now the trouble was that I couldn’t actually adjust to my passionate time-table, whose beginning coincided with its end: the siren. The bloody thing was the only sign proving that the chaos around had any meaning to it (when in truth it had none). Besides, I was hardly walking out at all, there was no way getting around it. I had no time for any considerable motions, let alone walks. Besides, nervous system down the drain (no rest, no air, not a moment of even vague safety). Besides, stories. I guess I’m in stage two (any work of art consists of atoms). First, at some point of my stay here they started coming out unintentionally long. When I tried to cut down on some parts, others were suddenly going Procrustean. Secondly, it was rather bland and insipid mannerism. And when the author’s admitting that, it’s actually in the papers. Rain became some handy and tamed waterfall. One could argue about those 99 percent of perspiration, but then I was in fact only a 99 percent man. I mean, inside that house. I mean, what would you say to these titles: “Love”, “Hate”, “Women”, etc.? The stories were actually really well-written, weighty, serious and refined – I would give me that, but it all seemed like cashing on earlier successes (God, was there any?). Classic, but by-the-book classic. Even the most powerful wave is proceeded by a gentle moment of calm – a scientific fact. The fact that the stories were so vividly deteriorating (quite soon I even took up the shameful habit of not rereading them – to say nothing of, Christ, revising!), was the most painful thing by far. Which was hopeful. Helpless yet hopeful. But, hell, wasn’t I, like, thinking about a thousand distracting things as I was pounding away my goddamn life?..

I began my minute outdoor walks, getting some fresh air and rather reflexive and even catching the moon once in a blue – – hell, I hoped I was already done with that second stage. Why wasn’t I leaving the place altogether? I don’t know, must be some moral obligation. Doing something good, finally. Other than that, I was actually enjoying it all in some grand perverse way. It was art, remember, and I was hungry. Art, whatever. And I was in. Me and no one fucking else!
Pretty soon I was moving into some romantic bullshit, all bloody, rosy and outrageously outspoken. At that point, a smart move, a career move (what career?). No, no, I’m serious. Thirsty tend to drink. I was going seriously sentimental – you should have seen me then, letting out all the undercurrent secrets of my former experience, leaving no stone unturned. Gorging on every gorgeous skirt and dirty detail, making it all so lyrically overblown that it was either beauty or the actual beast. Both, I believe, but don’t you believe the poet. I knew that my despair was causing all that, like I knew that my despair would put a logical realistic end to all my egotistical detours and deviations.

But however risky and pretentious I was getting during my stay in the house, the money came pouring down. In fact, through the hole in the door. Sure, I was working like crazy, clockwise, but that’s not saying that none of my writings looked like some rotten fruit. Soon enough they all looked like that, in a way. I couldn’t tell. And yet the money was piling up on my table and on the floor – wherever my  lifeless hand would mind to drop it. Come on, were they actually paying attention, were they really selling all that?

I don’t seem to describe the actual house. Well, it’s because I had no time for the house. I worked in it. The house had no master or mistress – other than the siren. It was good – that house, no doubt. It looked like everything. Whatever I needed, whatever I didn’t need at all… The clock, I’m talking about the clock. The big black round clock covering half the space of the house.

I had a visitor, once. A young man with a strangely old face and strained talk, which proved that my ways still had that proverbial human touch. This man, pretty much the only living being I saw in a long long time, save for occasional blurred glimpses in the street. I was not really spending time outside, not yet. But this man, was he ever nervous. His chaotic knocking interfered with my story and thus  marked some inner changes, of which I’ll speak a bit later. Me, I was so enthusiastic about his unexpected coming that the ensuing disappointment at his totally unreserved refusal to step inside really got me going. And, so it seems, had quite far-reaching consequences, but I’ll get to that in due time. We had a conversation, still. All really bizarre.
- You… you live here? – that peculiar tone, pale and arty.
- Live?
- No, no. Reside.
- Well, I work here.
- What kind of work?
- Writing. I’m writing here. I guess.
- Oh that’s what I thought! That’s exactly what I thought. – But his initial enthusiasm soon subsided and gave way to a sympathetic stare.
- Well? – I said.
- Take care, man. You take care. – And so he started retreating, soon fading away in the dark.
- Take care? What do you mean? Just what do you mean?
And that’s our conversation, with all my “come on, friend!” and “mind to come inside?” and “enter, for Christ’s sake, please!” omitted. I was bursting with frenzy, what can I say?
Soon I returned to the house, getting down to stage four. Stage four: no mercy. Stage four: venom, revenge, blood, rage. Stage four: truth.   

Also, I would like to get this off my chest: I like writing, I just don’t like waking up right in the middle of my muddled dream fearing that my blank mind and embarrassingly naked body will be exposed to the piercing shriek of the siren. If anyone was going to actually step in, it’s her. In a way, I came there for her. In a way, I was staying there for her.

I was getting even more detailed. Man was getting it, finally. All his misery,  all his small ways and talks. It was not satire – it was all severely straightforward. And serious. Blame it all on cheap environment, take it or… it will take you. I was working like an engine that consumes air (closed air, mind you). I was recollecting everything, and everything I recollected was a mess. I put that on paper, I put the paper in the hole, where they were ready to put another batch of money. That’s Beckett’s Molloy for you, that’s reality for you – the circle that still stubbornly circulates around money. Martin Amis’ money, Roger Waters’ money, their money, my money, your money. Jesus, and you thought you were unaffected? That’s reality for you, and it won’t leave you just standing there, wondering: “Okay, what the hell?..” But yes it will, eventually. The money is always there, right between the nadir and the zenith. I had no use for it, yet it kept coming, like a devoted dog. Proving that it’s still everything, that it’s still right there, with you. That’s your money for you.

And then I wanted sleep. I wanted rest. I wanted women, cell phones, drinks, Internet. I wanted life, this way or another. Stage next was the groundbreaking, the revolutionary, the breakthrough, the oh-so-new one. I said to myself, looking at the latest moneyfist: I’ll do something. Boy, I’ll do something. I’ll show them new flesh. Long live new flesh.
I became defiant. They were scoffing me, no doubt. Now what I wanted was to scoff them. And so one day I stopped writing stories and took up crap. The crap could be pretty versatile, it turned out. To give you an example, I even tried my hand at blemishing the sheets (those were constantly on the table, as promised) with random words that were just popping out of my head. I wrote disjointed letters, I painted pictures, I practiced pornography, I did one-liners, I even got away with one word once (you know the one)! If you ask me, it was as far away from decency as it could possibly get. How they tolerated crap? It must have been selling like cold fakes, but your money just kept coming. And I thought: use it?
And so I started making use of it. Immediately after the siren ceased its bloodthirsty bang, I went to the study, typed some utter inanity (part of genius, remember – if questions, I would throw that into their faces; “you don’t see”, - I would add) and went out surfing through bars, brothels and Internet cafes (the latter two are essentially the same thing, of course). Modern life - it was all increasingly good, but that didn’t make me forget about the house. Like deaf, dumb and blind, I returned there. To my seducer, to my trap. To my crap.
A side note: was this profanity or just a different way of saying something new and important? I challenge you. Me, I was confused at the time. I am confused now.
I grew so insolent and rebellious that at some point I made a mistake of playing a trick on them. A tease. I continued lying on the sofa as the siren sounded. The familiar foursome prepared to throw me out (“there are others, you see”), but on seeing the inked papers near the typewriter they settled with a heavy beating. I’ve no hard feelings – after all, there’s caution and then there’s the wind. What can I say? Don’t tease moneymen, especially those seeking blood.

These different stages I’m talking about have a natural flow to them, I figured out that bit. See for yourself: first temperance, then love. First love, then reality. First reality, then super-reality. You could go on with them stages, I won’t.

Oh but this is the final one, brothers. This story I’ve just finished, it’s called “Inside the House”, as you well know. Should I have entitled it “Self-indulgence on Parade”? Or “The Ship of Fools”? Your call. Is it good or is it bad? I don’t have a vaguest idea after all this time of foolery and fakery, but yet again I will leave that to you. Is it the last hurrah? Hard to say, but I did put some effort (rather acerbic it is, eh?) into it. At least. But then maybe this here story is only a poor amalgamation of every thing in the world and is therefore no good. Allusions, fabulation, even some shades of black humour – that sort of thing. Maybe just no good at all. I don’t know. What is good?
You could argue that it’s all some autobiographical self-pity. Me and my house. But consider, please: is it me, and is it my house. Did I say “consider, please”? Was it done in an attempt to communicate with you, my so-distant-and-having-nothing-to-do-with acquaintance?
One interesting speculation. We could probably state that the previous stage was death, right? Wasn’t I, like, murdering all through that fidgety time? Thus with the next stage we have something like, well, post-death. But what is post-death? Quite possibly something that always keeps repeating itself? Or could it be something that never ends? Or, after all is said and done – post-death is in fact non-existent? I mean, who knows? Or, you could reiterate: who cares? Worthless speculation then.
But maybe you know and maybe you care. That’s good for you then, you could try your luck here, inside the house, for this I fear is my last story. I’ll either have to repeat it (but the work should be original, don’t you dare to forget that!), go on writing it forever (big chance) or just conclude that it doesn’t exist. After all, that’s how post-death works. So maybe you will come here tomorrow, see this here type-writer, see these here blank sheets. Do so. And I won’t say a word against. Or for, for that matter. I will just say to you “take care, man”, “you take care”.


   July, 2008

5 May 2010

ГОЛОВА

  
 На середине тускло освещенной сцены мужчина тридцати пяти – сорока лет. После того, как он произносит свою первую фразу, на сцене появляется второй мужчина, произносит свою, после чего на сцену выходит третий мужчина, и так далее. В конце концов получается, что на сцене в разных позах стоят пять мужчин. Все они примерно одного возраста, на всех разная одежда. Манеры тоже разные. Мужчины стоят в немного рваный ряд на достаточно близком расстоянии друг от друга. При своих словах они продолжают смотреть кто вдаль, кто в пол, кто на свою одежду (за исключением отмеченных случаев).

1. (задумчиво глядя в пол) Интересно, как прошли похороны?
2. (отодвигая первого мужчину ближе к краю сцены; становясь рядом с ним) Похороны? Какие похороны? Он ведь умер только сегодня утром.
3. (становясь рядом со вторым мужчиной – прежнее место первого на середине сцены) Что это значит? Понятно, летальный исход неизбежен, но зачем же так? Зачем торопить события? Это неэтично. Он всего лишь при смерти.
4. (становясь рядом с третьим мужчиной) Болезнь, конечно, серьезная, но лекарства есть. Спасут. Я только вчера говорил с его лечащим врачом.
5. (становясь рядом с четвертым мужчиной) Ха-ха! Какой скептицизм! Ровно ничего серьезного. Всего лишь небольшой кашель.
1. (сдавленно кашляет) Да просто запершило в горле. А так я совершенно здоров. Возможно, погода. Ненастье.
2. Небольшой дождь.
3. Теплый, грибной.
4. С последующей радугой.
5. Да, вот уже светит солнце.
1. Прекрасно, прекрасно! Какие тут проблемы с самочувствием? Здоров как бык!
2. И еда! Просто не позволяю себе есть ничего, кроме свежей и здоровой пищи.
3. Без утренней зарядки я не смею показаться на работе.
4. А утром на спортивной площадке! Невероятно! Круг за кругом!
5. Утром и вечером! Пять подъемов с переворотом.
1. Какое там? Шесть.
2. Семь!
3. Восемь!
4. Девять!
5. Десять!
1. И даже больше. А затем, конечно, на работу. Да, бывает много беготни, но мне нравится. И зарплата соответствует.
2. Более чем.
3. Куча подчиненных, готовых выполнить все, что ни прикажешь. Понимают с полуслова. Просто сиди на месте и радуйся.
4. Конечно, порой возникают конфликтные ситуации... (Мужчина внезапно запинается. Замечает серьезные, озабоченные взгляды остальных мужчин, направленные на него. Вскоре четвертый мужчина грустно и покорно уходит со сцены. Пятый мужчина занимает пустующее место.)
5. Никаких проблемных случаев! Все настолько гладко, что порой спрашиваешь себя, как это возможно достичь такого взаимопонимания? Нет ничего приятнее руководить таким огромным предприятием!
1. И зарплата. Никто из подчиненных не жалуется на зарплату. Все говорят, что соответствует. В отличном настроении возвращаешься домой, а там тебя ждет твоя семья.
2. Замечательная семья!
3. Высший класс!
5. Да что там говорить? У меня лучшая в мире семья!
1. Жена, любимая моя. Молоденькая. 30 лет.
2. 29.
3. 28!
5. 27!
1. 26! Дети, любименькие мои. Хорошие, прилежные ученики.
2. Учителя не нахвалятся.
3. Говорят, чуть ли не лучшие ученики в классе!
5. Круглые отличники!
1. Конечно, бывают иногда замечания... (Далее с первым мужчиной происходит то же, что произошло с четвертым. Только, разумеется, на его место никто не становится.)
2. Ни одного замечания, ни одной неудовлетворительной оценки.
3. Ни одной удовлетворительной. (Долгая пауза.)
5. Ни одной хорошей. (Долгая пауза.)
2. Ни одной... (запинается) ни одной… ошибки в… диктантах! Никогда никаких трудностей. И теща хорошая.
3. Водит внуков в кино.
5. Стирает их одежду.
2. Стирает мою одежду.
3. Ходит со мной в кино.
5. Любит меня.
2. Не семья – клад. А недавно все вместе ездили отдыхать на мою загородную дачу.
3. Рядом с лесом.
5. И красивое озеро тоже рядом.
2. И отпуск там провел.
3. В Крыму.
5. На Канарских островах.
2. В кругосветном путешествии. Вернулся, купил лотерейный билет. Выиграл.
3. Деньги.
5. Машину.
2. Квартиру.
3. Деньги, машину и квартиру!
5. Вообще-то нам часто везет.
2. Могу со всей ответственностью сказать, что нам всегда везет!
3. Случаются, конечно, неудачи... (То же, что с четвертым и первым. На его место становится второй мужчина.)
5. Всегда, всегда выигрыш! Счастливый билет. Садимся вечером за стол, празднуем.
2. Празднуем обычно в кафе.
5. В самом дорогом ресторане! Покупаем там самую изысканную еду! Самую вкусную! (Долгая пауза.)
2. Кто что ни закажет.
5. Самое лучшее вино.
2. Всегда!
5. Молдавское вино.
2. Вино всегда грузинское. (Поворачиваются друг к другу.)
5. Молдавское!
2. Грузинское!
5. (с силой толкает второго мужчину. Тот скрывается за кулисой.) Пьем молдавское вино, шутим, разговариваем. Затем все вместе идем домой. Нет, едем. У меня ведь машина. Хорошая. Отличная машина. Идти поздним вечером, как правило, безопасно. В принципе, всегда безопасно. Дома приятно. На улице ветер, а дома хорошо. Потрескивает камин. Нет, на улице снег с дождем, а дома замечательно. Нет, не так! На улице буря, наводнение, землетрясение, а дома – лучше всего на свете. Потрескивает камин. Все укладываются спать. Теща, дети, жена. Жена спит рядом. Нет, у меня на груди. Хорошо... Завтра только воскресенье. Нет, завтра только суббота. Здорово... Перед сном думаю только о хороших новостях. Новое высотное сооружение, новая школа, новая спортивная победа, новое счастье. Мир продолжает двигаться. Рождения, смерти... (В этот момент из-за кулисы на несколько мгновений выглядывает голова четвертого мужчины. Пятый мужчина стоит к нему спиной и ничего не замечает.) Мир не стоит на месте. Рождения, смерти... Рождаются, умирают... (задумчиво глядя в пол) Интересно, как прошли похороны?
4. (появляясь на сцене, отодвигает пятого мужчину на прошлое место первого мужчины; становится рядом с ним) Похороны? Какие похороны? Он ведь только сегодня умер...

Далее заходят первый, третий и второй. Всё играется так же, как вначале. Только теперь после пятой фразы (которую теперь произносит второй), «Всего лишь небольшой кашель», кашлять начинают все. Сначала тихо, сдавленно, затем все громче и сильнее.

                                                                Занавес.

                                                                                                                                   август, 2007