All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

30 April 2016

СМЕРТЬ АНТОНИО ГАУДИ

[edited 07.05.2016]

Я просыпаюсь поздно ночью и первым делом смотрю на часы. Я знаю, что этого делать нельзя. 3:46, 1:15, 4:59. Во рту пересыхает, ужасно хочется пить. Пьешь невкусную теплую воду, приготовленную заранее. Ходишь по комнате с незажженной сигаретой во рту, вслушиваясь в молчание ночного отеля. Пытаешься услышать скрипку мертвого музыканта. Пытаешься не смотреть на стол, где стоит компьютер. И однажды понимаешь, что больше не заснешь. Что скоро захлопают двери, из коридора послышится иностранная речь… И тогда ноги тянут тебя к открытому окну, но ты не прыгаешь. Ты смотришь в окно напротив, где горит свет и сидит он. Взлохмаченный, бессонный, в одной рубашке.


Улыбчивый консьерж, напоминавший огромную хищную стрекозу, отчаянно пытался убить мою усталость. Я слушал рассеянно: самолет опоздал на три часа из-за плохой погоды, и теперь мои ноги дрожали от приближения ночи. Я не мог разобрать слов. «Музыкант?» в какой-то момент спросил я. «Ну да, музыкант», сказал он, немного смутившись тем, что его не слушают.

Мы вошли в комнату. Ни на секунду не замолкая, консьерж поставил на пол мой чемодан. Я с опаской огляделся на свою новую жизнь. Все в порядке. Комната была подходящей: стол, кровать и голые, неуютные стены с черно-белыми фотографиями испанской архитектуры. Ничто на свете не могло отвлечь меня от работы, и вот, закрыв глаза, я мог уже вслушаться в глухой и едва различимый треск компьютерных клавиш… «Мы сделали ему одно замечание, затем другое...» Господи, зачем он все это мне рассказывает?

«Но сейчас у вас тихо?» спросил я напоследок, валясь с ног, когда консьерж закончил наконец свою историю.

В первую ночь я решил ничего не писать. Выпил бокал вина, в одежде лег на кровать и сразу же уснул. Я помню все это в подробностях. Помню, что вино показалось сладким, а кровать, это плотоядное южноафриканское растение, затягивала все глубже. Я часто думаю про тот вечер и пытаюсь отыскать в нем ошибку. Консьерж? Белое вино? Кровать? Компьютер, который я так и не достал из чемодана?

Я проснулся от шума и подумал, что уже утро. Но на часах была полночь; я проспал всего двадцать минут. Страшное чувство. Я выпил еще вина и позвонил брату. Он ответил сообщением: он занят и перезвонит завтра. Усталость сдавливала голову так, что тело бешено стекало вниз по глубокому черному тоннелю. Кто-то истошно кричал, выясняя, как добраться до Мадрида. Кто-то сигналил под самым окном. За стеной кто-то занимался любовью. Я заснул только под утро.

Утро. Голова раскалывалась вчерашним вином и миллионом оборванных снов, которые бессмысленным коллажем стучали в виски. Телефонный голос предлагал завтрак. Тревожно звонил брат, но я не ответил. Бывают звонки, которые стареют в считанные мгновения, и этот разговор выдохся еще ночью. Я сходил в душ и сел писать первую главу.

«Старайтесь поймать момент, когда вы отвлекаетесь. Когда комната вас выталкивает, и вас начинает тянуть назад. Как только воспоминания начнут возвращаться, бросайте писать. Старайтесь писать не думая. Писать не вспоминая».

Я не знал, что это значило. Думаю, не знал и он. Но в его кабинете я действительно забывал обо всем, что произошло со мной за последние полгода. В кабинете ничто не тянуло меня в пустыню, в пыльную западноафриканскую провинцию. На стенах висели фотографии морских волн и разрывавшихся капель.

Его слова врезались в меня так, как врезается все то, что слышишь впервые в жизни. И вот теперь, когда неестественная тишина отеля понемногу возвращала меня назад, в тягучий жаркий песок восточного Камеруна, я бросил писать. Открыл огромное французское окно и закурил. Узкая испанская улица веяла редкими голосами и пошловато соблазнительными запахами кафе. Никотин, плохой сон и легкое чувство голода: я смотрел вниз и ощущал, что голова начинает кружиться. Я заметил уже давно, что когда сбрасываешь пепел сигареты на тротуар под своим окном, то ужасно хочется прыгнуть вслед. Это иррациональное желание, оно ровно ничего не значит, но иррациональное желание всегда сильней.

В номере лениво прозвонил телефон. Консьерж просил не курить в комнате. Я извинился и спешно потушил сигарету, хотя внутренне ощущал, как упоительно было делать то, за что тебя не могли убить.

Сухое Шардоне, разбавленное тяжелым морским ужином; в тот первый вечер я вернулся в отель поздно. Уверенный в том, что номер по-прежнему пахнет ненаписанной книгой, я громко поприветствовал всех, кого видел на пути. Оборванного испанского нищего у входа, которому отдал всю мелочь. Пожилую американку, которая прогуливалась в холле и внимательно заглядывала в глаза каждому, кто проходил мимо. Консьержа, который улыбнулся, но уже не так открыто. Возможно, дело было в большом количестве гостей или в том, что ранее днем я курил в номере. Мне было все равно. Меня ждали новые страницы. 

«О чем вы пишете?» спросила девушка. Это случилось на следующий день, после долгого и сложного разговора с издателем. Испанские девушки могли так запросто заговорить с тобой.

«Я военный журналист», сказал я неуверенно, по-испански, прикрывая ладонью записную книжку.

«О какой войне?» спросила она по-английски и улыбнулась. Здесь, недалеко от усадьбы Миральяс, она имела право на этот вопрос.

Я пожал плечами, соглашаясь, давая понять, что ни одна война в мире не была достойна того, чтобы о ней писали в Барселоне. Да и о чем я мог рассказать ей? За пять минут, на этой жаре – пока ей не надоест или ее не позовут родители?

Блокнот был исписан, как и пять первых страниц моей книги. Я работал всюду: в кафе, в метро, в соборе Саграда Фамилия. И ничто не указывало на то, что следующей ночью я проснусь от крика, которого, не было. А если был, то лишь в моем сне. Снаряд, выстрел, истошный вопль заложника. Я закрыл глаза, как ребенок, который ладонями прячется от ночных привидений. Я надеялся, что они не выберут меня. Что они забыли о моем существовании – еще на одно утро, еще на один день. Я закрыл глаза во сне, но открыл их здесь, в своем номере на окраине Барселоны. И, проснувшись, удивился тому, что спал и совершенно не помнил того момента, как встал из-за стола и добрался до кровати. Но теперь я лежал и зачем-то думал об истории, рассказанной консьержем. Скрипач, сочинявший какую-то пьесу. Здесь, в этом номере, где теперь жил я. Гости жаловались на звук, его грозились выгнать – но как все закончилось? Что с ним случилось? И почему, черт возьми, меня это так волновало?

Я встал, подошел к компьютеру и увидел, что за прошлый вечер не написал ни слова. Должно быть, испанское вино. Или жара, от которой мутило, и от которой трескался воздух.

«Что с твоим голосом?» спросил брат. Заспанный голос, в котором не было ни злости, ни раздражения. Раньше он ненавидел, когда я будил его ночными звонками, но теперь, после двух месяцев кошмара, он мог лишь извиняться, что не ответил две ночи назад. «Как твоя книга?»

Мне не хотелось говорить о книге и о тех трех неделях, что у меня были на то, чтобы ее написать. Я хотел рассказать ему про сон или про то, что все возвращается. Миллион деталей, про которые он ничего не знает. Но не дав мне договорить, он беспомощно попросил меня передумать. Не бросаться под машину, не прыгать из окна. Не писать книгу и отдаться городу. Я бросил трубку и включил компьютер. Стал писать все, что приходило в голову. Это спасало меня тысячи раз, когда звонили из газеты, под утро или после полуночи, и просили немедленно выслать статью. Но все, что выходило теперь, – это поток бессмысленных слов про отель, про музыканта, про сказочную мавританскую архитектуру.

Я тушил сигареты в раковине, одну за другой. Кажется, я выкурил четыре или пять подряд прежде, чем вернуться в комнату, бросить лед в воду и посмотреть в окно. Возможно, все эти детали важны, потому что именно в ту ночь я увидел его. Человека, который сидел в доме напротив в единственном освещенном окне на третьем этаже.

Огромное офисное здание, органично вписанное в архитектуру Барселоны. Справа был ресторан морской кухни, слева был салон татуировок, а в центре было офисное здание, в котором днем бегали беспокойные люди, а ночью не было никаких признаков жизни. Кроме одного-единственного окна, в котором сидел человек и что-то печатал.

Его руки гипнотизировала меня, и я смотрел не отрываясь. Мне было все равно, что в любой момент он может отвлечься от компьютера и посмотреть в мою сторону. Что скажет ему силуэт в окне? Так же немного, как мне говорила его сутулая спина? Его белая майка с темными разводами пота? Его волосы, слипшиеся от жары? Я не знал. Я знал лишь то, что немного завидовал ему, потому что сам не написал за вечер ни слова.

В какой-то момент я отошел от окна и тяжело упал на кровать. В голову лез таинственный музыкант из истории консьержа. И еще эта жуткая мелодия, мелодия из одной лишь ноты. Та самая, которую пела африканская женщина в ту ночь, когда должен был настать мой черед.

Впервые я решил не работать с утра (то безошибочное чувство, что ничего хорошего все равно не выйдет) и заказал завтрак. Перечитал все то, что написал за два дня, и к горлу подступил холодный стон новых воспоминаний. А затем кислое, гнетущее чувство, которое отступило только в парке Гуэль.

Я игнорировал сообщения брата и осторожно думал о книге. «Будет только хуже», говорил брат, не понимая, что это слово давно потеряло для меня всякий смысл. Я должен был написать эту книгу, и дело было не только в деньгах. Написать ее – это изжить восемь недель ада, который все еще жадно всасывался в мое сердце и напоминал о прошлой жизни. Психиатр, этот смешной маленький человек со старомодными усами, он как раз и говорил об этом. Что хуже не будет. И в миллионный раз вглядываясь в каплю, лопнувшую на асфальте, я спрашивал его о другом. О том, будет ли лучше. Но он в очередной раз повторял мне теорию, в которую было так просто поверить.  

В Барселоне было прохладно. Волнами накатывал ветер, и несколько раз нерешительно порывался дождь. Но только люди были все те же; в их лицах и в их одежде как будто ничего не поменялось. Они смеялись точно так, как смеялись вчера. У дома Кальвета какой-то мужчина разглядывал меня с таким интересом, что я неловко застегнул верхнюю пуговицу рубашки и отвернулся. Я был бледен. Мне казалось, что тело пронизано открытыми ранами, и в них проникает ветер. Всем вокруг он казался летним и едва заметным, но мое тело изнывало с каждым новым шагом. Я сел на одну из скамеек и попытался успокоиться. Согреться. Посмотреть на людей. Открыть записную книжку и написать хоть слово. Но все вокруг говорили слишком громко. Так, как в течение двух месяцев звучали голоса над погребом, где мы жили. 

Я едва помнил, где и как провел день. Люди расплывались перед глазами, все время хотелось пить. В какой-то момент я зашел в бар, где играла рок-группа (испанская рок музыка звучала неестественно и чересчур мягко), и заказал абсент. Я знал, что от этого будет только хуже, но воспоминания подступали к горлу, и во всех людях я видел их; покрытых пылью, перевязанных шарфами и автоматами. Я хотел отключиться, я был готов подойти к первому встречному и попросить его избить меня. И тогда полынь ударила в нос, и поначалу вернулась ясность. Кто-то заговорил со мной. Я открыл записную книжку, но от нее повеяло холодом. Я не мог писать. Слова пугали меня, как пугали насекомые, которых в погребе было так много.

Как пугал консьерж, который напоминал гигантскую сколопендру, ползавшую по всему отелю. Он смотрел на меня с изумлением и едва различимым раздражением. Он узнал о том, что я снова курил? Его смущало то, что я вернулся после полуночи?

И в эту ночь он снова был там. В свете офисного окна, над своим компьютером. Он писал. Его спина вздрагивала работой, написанными словами и даже целыми главами. Его вид отрезвил меня, и я почувствовал, что мягкими шагами Бога ко мне подступает сон. Я оставил его за работой и, боясь потерять этот момент, который может больше никогда не наступить, бросился на кровать и уснул.

Утром озноб прошел, и мне даже удалось написать несколько слов. Бессвязных обрывков, которые однажды должны будут натолкнуть меня на большее. Я попытался описать то, что почувствовал, когда вернулся домой. Это казалось хорошим началом для моей книги. Фальшивость всего вокруг, от ваз на столах до картин на стенах. «Она ушла», сказал тогда брат. Она ушла. Вот так сухо, как факт.

Раздался звонок из редакции, двадцатый за утро. Вместо того, чтобы ответить, я встал из-за стола и подошел к окну. В офисах напротив кипела жизнь – но как-то размеренно, лениво. Я всматривался в окно на третьем этаже, но дневной свет смешивал и затемнял все, что происходило внутри. Я едва мог различить очертания предметов и людей. Я едва представлял, как он выглядит, но отчего-то была уверенность, что мне удастся его знать. Хотя днем все это казалось болезненной фантазией. Человек, ночью? В одной майке? В пустом,  выключенном здании?

Наверное, ничто другое из всей архитектуры Барселоны не поражало меня так, как дом Мило. Застывший хаос форм напоминал все то, что происходило в голове. Воспоминаний было так же много, как изгибов и неровностей в этом невероятном доме, который так органично вписывался в пространство города.

Я вдруг вспомнил, как лежал на неудобной кушетке, которая не расслабляла, но заставляла насторожиться предчувствием резкого толчка, крика, удара, и он впервые сказал о том, что можно постараться выписать это из себя. Рассказал про последние исследования, которые проверялись на американских солдатах, вернувшихся из Афганистана. А я вдруг вспомнил то утро, когда нам показали видео с австралийскими журналистами. И как невозможно было отвернуться, и как ты ощущал себя Алексом из «Заводного апельсина», чьи беспокойные веки не могли сомкнуться. И как на ломаном английском они объяснили нам, что это реальность, и все это случится и с нами. А мы ожидали услышать «если», но это «если» так и не наступило.

Кто-то грубо оттолкнул меня, и я вспомнил, что был здесь, на улице в центре испанского города. Ко мне подбежал мальчик со стопкой испанских газет и предложил купить. Я посмотрел на его широкие черные штаны, вобравшие всю пыль Барселоны, услышал незнакомую речь и машинально отказался. Город казался враждебным.

Следующей ночью я увидел его в третий раз. Я ожидал его. Весь вечер я просидел перед белым, постоянно гаснущим экраном и думал о том, что прошло пять дней. Пять дней, и я все еще думал, что если нажать на нужную кнопку, надавить правильный рычаг, то все получится. Я смогу сесть за книгу и закончить ее за одну бесконечную ночь…

Он обернулся и посмотрел на меня. Крышка погреба, выстрел в голову. Я увидел то, что не должен был видеть ни один человек в мире.

«Вы плохо выглядите». Консьерж посмотрел на меня с неприязнью. Мне нужно было с кем-нибудь говорить, и я был готов стучать во все двери отеля. Я хотел, чтобы он вновь рассказал мне историю про музыканта. Чтобы он выдумал ее или рассказал, как все было на самом деле. Мне нужно было подтверждение, что я не схожу с ума. Но он отвернулся к своим бумагам. Было три ночи. 3:25. И в конце концов я не нашел ничего лучшего, как позвонить брату и все ему рассказать. Нет, не про человека в окне (он бы все равно не поверил), а про музыканта, который играл на скрипке поздно ночью, раздражая гостей отеля. А затем, когда он проигнорировал угрозы и не открыл дверь, к нему вломились служащие отеля и, нервно перешептываясь, увидели…

Брат не снял трубку.

От увиденного ночью, от прожорливого дыхания Барселоны меня спасала архитектура. В этот раз я осматривал школу Святой Терезы, напоминавшую причудливую арабскую готику. А затем, в баре неподалеку, я выпил безвкусного испанского пива, от которого спасительно закружилась голова, и вспомнил о том, как страстно, как жадно хотел этого в плену. Где не было даже сигарет. Где все, что у тебя было, это железное ведро с теплой водой. Мы набрасывались на него, мы боготворили его, потому что знали, что ни на что другое в тот день больше не могли рассчитывать.  

Я вдруг подумал о том, что мог бы написать об этом. Мог хотя бы попробовать. Расплатившись, я вскочил из-за стола и бросился в метро. Но воспоминание исчезло, сменилось на новое, и в глазах молодого человека, ожидавшего кого-то у дверей отеля, я видел безжалостных подростков. Ходивших над нашими головами, мечтавших о дне казни.

Бессонная голова тянула вниз, но я все же подошел к окну. Нет, со спины не было никакой уверенности. Я поставил стул у окна и стал ждать. Он писал. Писал так, словно бессонница – это все, что у него было. Бессонница и экран компьютера. Я смотрел на плечи, на спину, на волосы. Я был настолько поглощен человеком на третьем этаже, что когда он обернулся и посмотрел в мою сторону, я не знал, как отреагировать. Не знал и позже, когда нужно было наконец признаться себе в том, что именно я видел в окне напротив.

Я закурил и начал судорожно ходить по комнате. Мне было все равно, что кто-то мог увидеть и сделать мне замечание. (Кстати, пронеслось в голове, как он узнал в тот первый день, что я курю? Причем так скоро?)

Значит, это не ошибка. Значит, это действительно могло произойти. Я докурил, задернул шторы и отошел от окна. Есть вещи, которые необъяснимы и при этом очевидны. Они не требуют доказательств. Так булгаковский Воланд говорил о Боге. Ты просто знаешь. Но только что видел он? Плечи. Сутулость. Волосы, до сих пор казавшиеся чужими… Я снова приоткрыл шторы. Я делал это миллион раз за одну только ночь, и всякий раз он был там. А я нервно ходил по комнате с незажженной сигаретой во рту, порываясь то броситься на кровать, то сесть за компьютер. Но всякий раз я выхватывал его. Взлохмаченного, бессонного, в одной рубашке.

Удивительно, но я не выбежал тогда ночью из гостиницы и не побежал в здание напротив. Не выяснил, не покончил со всем этим. И только завороженно смотрел, как жадно он работает, лишь изредка поднимаясь из-за стола, чтобы пройтись и что-то обдумать. Я хотел знать, что он пишет. Меня вообще интересовало все, что касалось этого человека. Когда он начинал писать, когда заканчивал. Какие сигареты курил. Как попадал в этот офис. Как из него выходил.

«Вы уверены в этом?»

Слава богу, она говорила по-английски.

«Да. Вы думаете, я стал бы выдумывать этот бред?»

«Третий этаж?»

«Да», сказал я. Так уверенно, как только мог после двух часов сна.

Она задумалась.

«Простите, но это исключено. Ночью в офисе никого нет. Я сама запираю его на ключ».

«Вы хотите сказать, что мне это приснилось?»

Она улыбнулась. В конце концов, она просто могла не знать.

«Вы позволите мне пройти внутрь? Посмотреть?»

«В офис? Если вы настаиваете».

Я настаивал. Понадобилось достаточно много времени, чтобы найти наконец ту самую комнату. Но вот я увидел стул, увидел пепельницу на подоконнике с четырьмя окурками (да, за прошлую ночь он выкурил четыре сигареты).

«Ну что, нашли, что хотели, странный человек?»

«Скажите, чей это кабинет?»

Мне вдруг захотелось броситься на пол и начать искать следы его ног или горстки сигаретного пепла.

«Вы из полиции? Это кабинет Мартина, которого сейчас нет. Он уехал в отпуск – и уверяю вас, никак не мог вернуться сюда ночью».

«Окурки», сказал я, осматривая пепельницу. Да, конечно, я узнал ее. «Вас не смущает, что кто-то проникает в офис и работает там всю ночь».

«Дверь открыта. Их мог оставить любой сотрудник».

Когда я ехал в город (меня все больше угнетали эти поездки в город), я все время думал об этих проклятых окурках. Скуренных до сантиметр от фильтра, загнутых у самого основания. Это были мои сигареты, мои окурки.

Прогуливаясь по центру города, стремясь добраться до дома Винсенса, я думал о том, что брат сильно преувеличивал красоту Барселоны, которая все больше напоминала испорченную Испанию, отравленную туристами и футболом. И еще, наверное, моими воспоминаниями, которые все чаще приближали меня к тому утру, когда все должно было закончиться. К тому времени я стал чаще разглядывать свои руки, удивляясь тому, как совершенно они были созданы. Богом или кем бы то ни было. И одергивал себя, потому что вспоминал вдруг, что читал об этом в детстве в одном из романов Джека Лондона. Герой делал это в предчувствии смерти, испытывая истощение и ощущая горячее дыхание приближавшихся волков. Несколько раз они с силой вырывали крышку погреба и спускались вниз. Смотрели на нас, показывали пальцами, кричали и что-то объясняли. Живот сдавливало так, что хотелось броситься на колени и умолять их, чтобы они ушли. На час, на два.

«Все в порядке?» сказал какой-то старик. Он стоял прямо передо мной и обеспокоенно смотрел мне в глаза.

Я попытался представить, как выгляжу со стороны.

«Да, да», сказал я. Вяло улыбнулся, похлопал его по плечу. 

Мои планы на эту ночь менялись каждый час. Я думал завесить шторы, я думал лечь спать, я думал побежать к нему. Вдали от отеля, вдали от ночи, он словно переставал быть мной. Я забывал старую одежду и свои жесты. Так, словно это был другой человек.

Внутри все привычно замерло, когда он вошел в комнату и включил свет. Затем поднялся, подошел к окну, закурил. Я смотрел на него – уверенный в том, что наши взгляды не пересекутся. Было начало второго (время, как я вскоре узнал, всегда было одним и тем же, и разница определялась минутами; время, когда еще полгода назад я садился за свои статьи и газетные репортажи). Внезапно он потушил сигарету и побежал к столу – словно там, у подоконника, он поймал мысль и собирался теперь ее записать.

Сам я не только не написал ни слова, но даже удалил ту первую главу, которую написал в первое утро. Теперь она казалась написанной другим человеком; в мире, которого больше не было.

Я сидел у окна и смотрел на то, как он поднимался, что-то обдумывал, зачитывал вслух (я не мог разобрать слов, но ловил каждое искривление уголков рта), затем вновь садился писать. В четыре утра он поднялся, забрал со стола компьютер и вышел из кабинеты. Вероятно, должен был быть другой вход в здание, потому что я никогда не видел его выходящим на узкую улицу перед моим отелем. 

Когда наутро позвонили из редакции и спросили, будет ли все готово к началу августа, я зачем-то сказал «да». Наверное, сказать «да» было лучшим способом заставить их закончить разговор.

Я заказал виски себе и человеку, стоявшему слева, у барной стойки. Молодой человек, кажется, англичанин, хотел подробностей. Я был пьян, а ему было интересно.

«Если ты военный журналист, и с тобой что-то случается, ты не можешь никого винить. Это закон. Закон профессии».

Я не сказал ему о том, что лишь два года назад стал военным журналистом. О том, как отчаянно она пыталась меня отговорить.

«Я не говорю, что идея не была опасной, но это была часть работы. Нас было четверо», я пытался вспомнить, говорил ли все это впервые. «Один австралийский журналист, два французских и я. У всех был опыт, и, наверное, нас должно было смутить то, как быстро они согласились. Это жуткое гостеприимство, которому ты просто отказывался верить. На границе нас остановила военная машина, и они начали внимательно просматривать наши удостоверения. Еще был шанс развернуться и навсегда уехать оттуда. Но мы остались, потому что к нам подошел их переводчик и сказал, что они готовы дать интервью. Было уже темно, и нас остановили около бетонного здания, в котором горел свет, и из которого доносились крики или голоса. Было так сложно разобрать. Кажется, Клод, подтолкнул меня в плечо и сказал, что за нами следят. Всякий раз подходили разные люди, что-то спрашивали и уходили. Переводчика рядом не было. Кажется, мы больше никогда его не видели».  

К этому времени я уже не мог понять, слушал ли меня молодой англичанин. И был ли он еще в баре. И был ли в баре хотя бы один человек, кроме меня.

«Вскоре нас провели внутрь. В этот момент понимаешь, что от тебя больше ничего не зависит. Ты никто. Ты в салоне захваченного самолета, на жестком операционном столе. С тобой могут сделать все, что угодно. Я увидел несколько человек, лежащих на полу. Лицом вниз. Возможно, они были мертвы. Вокруг миллионы голосов. Они заглушали мысли о том, что могло произойти в ближайшее время. Жизнь не стоила ничего. Нас могли расстрелять в ту же секунду. Но все же они провели нас в отдельную комнату, где был накрыт стол. Стол был завален едой, хотя в тот момент человеческие головы меня бы не удивили. Помню, что мне бросилась в глаза бутылка итальянского вина, от которой на мгновение сделалось спокойней. Это значило, что мир был все тем же, и на этой планете все еще была Италия. Европа. Твои друзья. Журналисты, которые остались дома».

Я заказал еще виски, думая, что ясность мысли потеряется в тот момент, когда выветрится алкоголь.

«Было сложно понять, что происходит. Я вдруг вспомнил, что год назад, в Афганистане, талибы смотрели на нас как на полубогов. Хотели, чтобы мы записали каждое слово. Но в этих было что-то другое. То ужасное, ради чего, наверное, мы и были там. Их было человек семь или восемь. Они подливали нам вино. Подталкивали тарелки, наполненные едой. Они смотрели на нас и громко что-то обсуждали. Мы пытались задавать вопросы по-английски, но они не отвечали и даже не реагировали на них. В какой-то момент главный из них, единственный, кто не говорил ни слова, показал жестом на камеру Клода – кажется, он хотел, чтобы его сфотографировали. Поднял бокал вина. Клод сделал кадр. Все произошло очень быстро. Камеру выхватили и отнесли главному. Он посмотрел на свой снимок, покраснел, в ярости бросил камеру в стену. И тогда все началось...».

Внезапно я посмотрел на часы. Половина первого. Рядом был только бармен, говоривший, конечно, только по-испански. Я расплатился и выбежал на улицу. Я боялся опоздать.

Он приходил в одно и то же время. Он был точен, как часы. И в эту ночь писал не отвлекаясь – как будто дело было в том (и я понимал всю дикость этой мысли), что в баре я вспомнил все так отчетливо.

Я сел у окна, приоткрыл штору, налил вина и снова стал наблюдать за тем, как он работает. Телефон и компьютер были выключены – кажется, за всю вторую неделю я написал лишь одно письмо. Редактору, с просьбой не беспокоиться о книге. Я написал, что все будет закончено вовремя, что я никогда не работал так интенсивно, что я успеваю.

Порой мне ужасно хотелось услышать его голос или хоть как-то привлечь его внимание. Спуститься вниз, бросить в окно камень. Или просто ворваться в это проклятое здание, в кабинет на третьем этаже. Но что-то не пускало меня, и я оставался сидеть там, где сидел, прерываясь только на страшные воспоминания и на странную историю про музыканта. История все не оставляла меня, и слова консьержа, услышанные в первый вечер, возвращались с новой силой… Итак, дверь открылась, и они увидели его мертвым. Он лежал на полу, покрытом листками бумаги с миллионом перечеркнутых нот. Таблетки и стакан воды у бездыханного тела. Скрипка на незастеленной кровати. И музыка, которая почему-то продолжала звучать. Я все не мог понять, почему в тот вечер не придал этой истории никакого значения. И теперь ломал голову, пытаясь вспомнить чем она закончилась.

Но даже в эти моменты я не сводил глаз с силуэта в окне. Так могло продолжаться очень долго – если бы однажды поздно ночью дверь кабинета не открылась и не вошла она. Поцеловала его, и свет погас. Слова брата: «Она ушла. Ее нигде нет». Я вдруг вспомнил, что она любила приходить вот так, без стука, всякий раз, когда я засиживался до утра.


Заканчивалась вторая неделя в Барселоне, и город казался жарким, каким-то простудно горячим. Соленый пот стекал по всему телу, отчего в метро становилось холодно и неуютно. Всюду сновали туристы, которые перекрикивали испанцев и бесконечно хрустели своими бумажными картами. Выясняли, когда им стоит поехать в Мадрид, чтобы сходить в музей Прадо или послушать оперу. Меня спасала архитектура. А еще мысли о нем. Я столько раз представлял себе нашу встречу. Как войду в комнату, как услышу его голос. Бывали моменты, когда я был уверен, что он вовсе не заметит меня (я окажусь привидением, а он – единственной реальностью) и просто продолжит писать. Порой я думал, что вблизи пойму свою ошибку, и все закончится смущением и растерянностью. А иногда я думал, что мы враждебно набросимся друг на друга.

В этот раз он не был один. Он пришел с ней. Она открыла дверь и за воротник рубашки, игриво втащила его в комнату – так, что поначалу я отвернулся, ожидая полузабытого продолжения. Но вскоре она поцеловала его в лоб, вышла, и он остался писать. Я резко встал и допил остатки вина. Нервы стучали в виски. Было два часа ночи.

Я поднялся и вышел их номера. По лестнице спустился вниз, на каждой ступеньке ускоряя шаг. Выбежал из отеля. Мне вдруг начало казаться, что если я промедлю или задержусь, то он исчезнет или просто выйдет из офиса. Я перешел через дорогу и только теперь подумал о двери. Я понятия не имел, как ее открыть. Все это время в номере я думал обо всем, чем угодно, но только не о том, как проникну в здание. Но вскоре из окна повеял сигаретный, и я решил, что это был мой лучший шанс. Я нашел камень на тротуаре и бросил его в окно. Реакция была незамедлительной. Он выглянул из окна, кивнул (он ожидал меня?), после чего отошел и нажал на какую-то кнопку. Дверь отрывисто щелкнула: я мог войти.

Во второй раз проходя по тем же коридорами и лестницам, что и на прошлой неделе (или это было месяц, а может быть, год назад?), я едва понимал, что происходит. Возможно, сердце билось так же сильно, как в те первые ночи после возвращения, когда я вскакивал с кровати, кричал, бешено ходил по комнате и искал открытое окно.

Я постучал, затем вошел. Он печатал. Первое впечатление было такое, что он совершенно меня не ожидал. Как будто не помнил о камне и о том, что две минуты назад открыл мне дверь. Я сказал какую-то глупость про ночь или про погоду, и он резко повернулся в мою сторону. Да, это был – но как еще я могу передать то, что увидел? – это был я.

«Ну и как вы все это объясните?» сразу же спросил он.

Около минуты я стоял и смотрел на него, не зная, что ответить. Он задал вопрос, на который во всем мире имел право только я один.

«Если честно», продолжал он, не дождавшись ответа, «я рад, что вы зашли. Меня начало раздражать все это».

«Нет, это вы мне объясните...», начал я, но он только протянул сигарету и жестом предложил подойти к окну. Во всех его жестах было что-то спокойное и даже самоуверенное – и это открывало мне глаза на тот совершенно невероятный факт, что он не узнал меня.

«Что же вам объяснить?»

Мы стояли у окна у курили. Я ощущал его дыхание, его запах, едва знакомую потрепанность волос.

«Вы не узнаете меня?» спросил я, чувствуя, что, возможно, схожу с ума.

«Нет». Сухость его ответа. Он едва посмотрел на меня.

«То есть вы мне сейчас скажете, что вас зовут Мартин?»

«Нет», ответил он. «Мартина сейчас нет. Это все ваши вопросы или будут еще?»

Я потушил сигарету, хотя он продолжал курить. Не знаю, почему, но это показалось мне странным. Ведь если верить старому итальянскому ученому, то легкий объект и тяжелый объект должны достичь земли в одно и то же время. Правда, мы не были в вакууме, и в этой комнате действовало воздушное сопротивление. Встреча действительно происходила.

«Тогда я хочу задать вам пару вопросов. Кто вы? Почему за мной следите? Я каждую ночь вынужден видеть вас из своего окна. Это ужасно напрягает».

«Это какая-то шутка?» совершенно серьезно спросил я.

«Шутка?»

«Я был уверен, что вы меня не видели. Вы ни разу даже не посмотрели в мою сторону».

Чем дольше мы разговаривали, тем легче было видеть перед собой просто человека из дома напротив. Офисного работника. Писателя. Журналиста.

«Все просто: я делаю вид, что не замечаю вас. А вообще мне давно нужно было обратиться в полицию. Кто вы?»

«Я журналист». Черт возьми, я оправдывался. «Я приехал в отель напротив, чтобы написать книгу». 

«Невероятное совпадение». Цинизм в интонациях, который раньше так легко считывался в моих статьях. «Ну да, вы должны были догадаться, чем я здесь занимаюсь».

Это разозлило меня, и я сделал то, чему препятствовала сама природа нашей встречи. Я рассказал ему обо всем, что знаю. Про его жизнь, про ту книгу, которую он пишет (его взгляд! – я в очередной раз убедился, что ошибки быть не могло), про его жену. Он слушал с интересом, за которым могло скрываться все, что угодно. Он слушал так, как слушает журналист: сочетание безразличия и крайней заинтересованности. Несколько раз мне казалось, что он собирается меня прервать, но в последний момент передумывает. Разумеется, я опускал некоторые детали. Так, я ничего не говорил о том, что два года назад мне впервые предложили поехать в Афганистан, а также о том, что случилось полгода назад в Камеруне. Когда я закончил, он сидел на столе и писал сообщение на телефоне.

«Ну что ж. Я довольно известный журналист, и все это не так сложно узнать. Откуда у вас информация про книгу – вот это действительно интересно. Я прямо сейчас пытаюсь выяснить это у своего редактора. Но еще более важный вопрос – зачем вы меня преследуете?»

«Простите, но мне все это время казалось», мои руки тряслись от злости, «что преследуете меня именно вы».

Я вдруг подумал, что если принесу ему начало своей книги, то он мне поверит. Мне почему-то очень хотелось, чтобы он мне поверил. Тогда с ним можно будет разговаривать. Но только… нет, ничего не выйдет, потому что я удалил все, что успел написать за два первых дня».

«Что же касается Инесс», сказал он, впервые произнося это имя и словно не слушая меня, «вы, конечно, могли переспать с ней лет шесть назад. Может быть, когда-то вы даже встречались с ней. Может быть, вы поэтому и здесь. Из-за Инесс. Но только это моя жена, и если эти преследования не прекратятся, то я буду вынужден...».

Он не договорил. Он окончательно потерял интерес, и теперь всем своим видом показывал, что у него очень много работы, и я должен поскорее убраться.

"У меня осталась неделя. Черт бы вас побрал. Неделя!"

Я вышел, я не видел смысла оставаться. В голове были тысячи слов, которые беспорядочно расползались по всей голове, и так трудно было выбрать что-то одно. Уже в коридоре я услышал его крик: «И снимите себе другой отель!» У меня было ясное ощущение, что я не успел сказать ему самого главного, но даже теперь, на узкой улице, отделявшей здание офиса от моего отеля, я не мог вспомнить, что именно.

Мне не хотелось возвращаться в номер, и я медленно пошел в сторону центра Барселоны. Редкие машины. Болезненно оживленные молодые люди, выползающие из ночных клубов. Бессонные нищие. Я пытался вспомнить, что именно не сказал ему. И еще было странное ощущение, что все это уже было. Эта встреча. Я только не мог вспомнить, когда, и смотрел на то, как пьяный испанский мужчина упрашивает жену впустить его в дом. Он говорил, что больше не будет, что это было в последний раз. А мне так хотелось, чтобы она впустила его, что я готов был подойти к окну и начать просить ее о том же. Но я не знал испанского, я не знал этих интонаций. Кажется, что в какой-то момент она словно обратилась ко мне, стоящему поодаль, с чем-то вроде ненависти и сострадания. А когда, после бесконечных упрашиваний, из квартиры послышались детские голоса (тысячи, миллионы детских голосов), она все-таки сжалилась и открыла ему дверь. И тогда меня окутала тоска – словно где-то глубоко, где-то внутри, я вовсе не хотел, чтобы она впускала его в дом. Одним словом, я заблудился, и Барселона уводила меня все дальше. Улицами, подворотнями. И вела бы еще, если бы в моих карманах не было денег, и рядом со мной услужливо и надоедливо не остановился таксист.

В номере я не провалился спать и даже не выглянул в окно – нет, первым делом я внимательно посмотрел на себя в зеркало. Круги под глазами. Одежда, которую я не менял несколько дней. И тысячи вопросов, которых некому было задать. Я даже не спросил, как его зовут. Хотя какая, к черту, разница? Разве я не знал ответ на этот вопрос?

Бывают моменты, когда вдруг явственно осознаешь то, что за всю жизнь ты чего-то не сделаешь. Чего-то одного, быть может, совершенно несущественного. Но только тебя это угнетает. Не посмотришь фильм. Не услышишь вживую музыку любимого композитора. Больше не встретишься с близким однажды человеком. И вот это последнее угнетало меня все сильней. Я знал, что оставалась неделя, и могло случиться, что больше никогда его не увижу. И не смогу о чем-то предупредить. Что-то высказать.


Я все еще пытался увидеться с ним, но теперь он даже не подходил к окну. Хотя знал, наверняка знал, что я стою внизу и ожидаю его. Однажды он даже закрыл окно, вынудив меня несколько раз обойти здание и попытаться отыскать другой вход. Но ничего не было. Дверь была одна, и она была заперта. Так, что я понятия не имел, как он или Инесс оказывались в этом проклятом здании.

Работал он все так же усердно. Правда, теперь все чаще случались моменты, когда он метался по комнате и словно ожидал того, что Инесс войдет в кабинет и избавит его от необходимости писать. Эти моменты понемногу всплывали в моей памяти. Порой я так любил, когда она отвлекала меня ночью от статей и мыслей о том, о чем не следовало думать в три часа ночи. Но теперь я боялся этих моментов, поскольку знал, что сам ничего не напишу, и вся моя надежда – это он. И все же глядя на его мучения, на неловкие попытки выдавить из себя хоть слово, мое сердце сжималось все сильней.

Я позвонил брату и сказал, что Барселона отвлекала меня и влюбляла в себя. Я позвонил своему психиатру и сказал, что его теория работает, и я выписываю из себя кошмары африканского плена. Я позвонил в редакцию и сказал, что все почти закончено. Я не знал, зачем говорил все это.

Тем временем, мое пребывание в Барселоне заканчивалось. Оставалось три дня, и я практически не выходил из отеля. Только в ближайшее кафе, чтобы перекусить и выпить вина. Парень в красных штанах безучастно провожал меня взглядом. Со стороны могло показаться, что я от кого-то скрываюсь, и холодная подозрительность консьержа понемногу выводила из себя. Мысли путались, воспоминаний было все меньше. Я открывал компьютер и пытался написать несколько слов, потому что понятия не имел, как заполучить книгу, написанную в доме напротив. Украсть? Но я не мог даже проникнуть в здание. Купить? Угрозами заставить его отдать ее мне?

Я как раз выходил из номера, когда ко мне обратилась девушка, отчего-то казавшаяся мне знакомой. Она попросила помочь ей с сумками, и я согласился. Я нес ее чемодан, говорил с ней о Барселоне (о, она прекрасна, не так ли?), и все пытался понять, где видел ее раньше. И только когда она села в такси и поехала в аэропорт, я понял: именно она была тогда у собора Саграда Фамилия, и спрашивала о какой войне я пишу.

Ведь это была она?.. Теперь уже не было возможности проверить, но только мои мысли перекинулись на одну ночь два года назад, когда я сидел за очередной статьей, и в дверь позвонили. Я подумал, что это Инесс, которая зачем-то вышла на улицу и теперь не могла попасть обратно в дом. Но в двери стоял нищий и о чем-то живо говорил. Кажется, я не мог понять ни слова. Но как я мог забыть этот тяжелый взгляд? Его растрепанные волосы, его одежду, его круги под глазами? Черт возьми, что это был за кошмар? Я предложил ему сигарету, и трясущимися пальцами он вытянул ее из моих рук. Я с трудом выпроводил его за дверь, а он, мне казалось, отчаянно пытался о чем-то меня предупредить. Моя статья? Предложение, на которое я должен был дать незамедлительный ответ? Даже в коридоре он продолжал выплевывать эти странные, беззубые слова, а я захлопываю дверь, сажусь за стол и продолжаю писать. И наутро, за завтраком, ничего не рассказываю Инесс. То ли забыв, то ли пытаясь забыть.


Итак, наступил вечер. Затем ночь. Как обычно, он сидел за работой. Рядом с компьютером стояла бутылка вина, и все чаще он отвлекался от книги. Я ненавидел его, любил его – какая, в сущности, разница? Он был мной, он давал мне уверенность. Я непроизвольно включил компьютер и начал писать историю про музыканта. Правда, я не знал концовки, а чего стоит история без хорошего конца? Я не верил, что история могла закончиться смертью в номере отеля. Я спустился вниз и подошел к консьержу, чтобы сделать то, что должен был сделать еще в самом начале своего пребывания здесь: выслушать историю до конца. Несмотря на усталость и долгую дорогу.

«Кто умер? Музыкант?»

Консьерж пытался вспомнить эту историю, отвлекаясь при этом на телефонный звонок и на пожилую французскую пару, которая поздно вернулась в отель. 

«Музыкант не умер».

Он отвечал коротко, чтобы поскорей от меня отделаться. Он напоминал мне паука, которые ловко управляет каждой нитью своей паутины. Я был мухой, несъедобной, давно засохшей и больше не представляющей никакого интереса.

«Как не умер? А кровь на страницах, когда вы открыли дверь и вошли в его комнату?»

«Вы что-то путаете. Я был один. И музыкант не умер», повторил он, кладя трубку. «По крайней мере, я не думаю. Просто он внезапно исчез из отеля и больше не появлялся. Собрал вещи и уехал».

И тогда я как будто начал что-то понимать. Я выбежал из отеля и сразу увидел то, что мое воображение рисовало все эти долгие дни и ночи в Барселоне. Беспорядок. Сотни страниц, разбросанные на дороге и тротуаре. Конечно, я знал, что это были за страницы. Как они здесь оказались. Почему. Но смотрел я при этом даже не на страницы, а на одинокий женский силуэт, который тщательно и осторожно их собирал. Я вдруг отчетливо понял, наверное, только теперь, как же сильно хотел ее видеть. 

Я медленно подошел к ней – готовый ко всему, даже к тому, что она может не узнать меня.

Она подняла на меня свои огромные черные глаза, и я словно вернулся на тысячу лет назад. Или на три года. Или, быть может, на два. Но какой же я был идиот! Как женщина могла не узнать тебя?..

«Я могу помочь?» спросил я.

«Да», тихо проговорила она. В ее руках уже была довольно внушительная стопка отпечатанных страниц. «Они все равно твои, ты же знаешь. Можешь делать с ними все, что захочешь. Хотя…», она внимательно посмотрела на меня. «Ты и так знаешь, что у него ничего не получилось. Он не пережил и тысячной доли того, что пережил ты. И пять минут назад, закончив книгу, он выбросил ее в окно. Черт его знает, что на все это скажут в редакции».

Она не хотела расспрашивать о прошлом. Она видела его во мне. В тяжелых глазах, в седых волосах, в поношенной одежде. Я посмотрел вверх и увидел окна, в которых больше не было света.

«Но почему ты ушла к нему?» вдруг спросил я. «Он моложе, он талантливей?»

Она улыбнулась, немного себе, немного безучастно. Я так часто говорил глупости.

«Но ведь это же все равно я».

«Да», сказала она. Еще тише, чем обычно. «Именно поэтому я не могу позволить ему пройти через это. Он должен будет отказаться. И только не вини себя. Ты сделал все, что мог».

К этому моменту мы собрали все страницу, и теперь в моих руках была тяжелая стопка из шести сотен исписанных листов, которые никогда не будут опубликованы. И все-таки я был рад, что наконец они оказались у меня.

Инесс подошла ближе, поцеловала меня в лоб и повернулась, чтобы уйти. Я вдруг понял, в тревоге и каком-то жутком бездействии, что готов был ее отпустить.

«Но постой». Должен был быть какой-то важный вопрос, но я не мог его придумать. И спросил первое, что пришло в голову. «Почему он писал именно там? В этом офисе?»

«Это редакция испанской газеты. Ему нужна была новая обстановка, и Мартин сказал, что он может работать там в течение трех недель».

«Новая обстановка?! Неужели он думал, что этого хватит?»

Она незаметно улыбнулась. Но я помнил, я мог узнать. «И не забывай, пожалуйста. Ты сделал все, что мог».

Я провел ее до двери. Она без труда открыла ее и скрылась внутри. Теперь, я знал, теперь уже навсегда. «Мартин?» зачем-то подумал я. Кто этот Мартин? И имеет ли это какое-нибудь значение, когда так мучительно хочется спать?

На этот раз я не пил вина и не смотрел в окно. Я бросил стопку страниц на стол, с надеждой взглянул на чемодан в углу, лег на кровать и уснул, понемногу сбивая сердцебиение медленным, медленным сном.


«Простите?»

Мужчина средних лет, в сером костюме и красном галстуке. Он подошел ко мне на террасе крыши дома Мило.

«Простите, вы, кажется, любите Гауди?» Его английский казался удивительно южным: четким, понятным, преувеличенным.

«Простите, но я замечал вас рядом с его зданиями уже несколько раз. Я не слежу, не думайте. Я занимаюсь Антонио Гауди... Впрочем, вы, возможно, тоже. Тогда это глупый вопрос».

«Нет», сказал я. И вдруг понял, что это был тот самый мужчина, которого я видел у дома Кальвета, и который так пристально меня разглядывал. «Я работаю в газете. Работал когда-то».

«Просто я вижу, что вам интересен этот человек. Не буду спрашивать почему. Но вы, кажется, узнали меня. Простите, что так пристально тогда на вас смотрел – просто вы казались ужасно бледным. Как будто с вами что-то стряслось. Что-то непоправимое. Сегодня уже лучше, но тогда, простите, тогда мне стало страшно за вас. Просто за человека на улице. Наверное, вам покажется это странным, но я даже подумал тогда о том, как глупо он умер».

«Кто?»

«Гауди. Вы же знаете эту историю?»

«Нет. Если честно, я даже не знал, что вся эта архитектура была создана им. Вся Барселона, которую я полюбил».

«Знаете, это довольно интересно. Гауди умер из-за того, что попал под трамвай на одной из улиц Барселоны, и никто его не узнал. Небрежная манера одеваться всегда выдавала в нем нищего. И никто не узнал в нем величайшего архитектора всех времен. Он умер в больнице для бедняков».

Я понятия не имел, зачем он мне это рассказывает, но хотел, чтобы он продолжал. Продолжал говорить про Антонио Гауди. Мы спустились вниз, прошли вдоль улицы и оказались в каком-то парке. Сели на скамейку, и он начал говорить про Эль Каприччо, про пышные похороны великого архитектора и даже о том, почему Гауди не любил классическую готику.

«А вы? Что находите в ней вы? Дело в том, что я пишу о нем книгу, и вы…» Он впервые немного замялся, словно стесняясь в чем-то признаться. «Понимаете, я так много думал о вас в последнее время. С тех пор, как впервые увидел у дома Кальвета – вы не выходите из головы. Мне кажется, у вас какая-то история. И потом. Я видел вас у дома Батльо, в усадьбе Миральяс…». 

Я зачем-то посмотрел на часы. До самолета был еще целый день. И я начал рассказывать. Возможно, это была не та история, которую он ожидал, но у меня не было другой. И он слушал. Заглядывал мне в глаза. Задавал вопросы. Пока мимо проходили люди, тысячи людей, и Барселона постепенно темнела, теплела и темнела вновь.


Накануне мы слышали голоса, и давно уже научились распознавать интонации и даже отдельные слова. Вчера мы слышали голос африканской женщины, которая пела свою песню. Было раннее утро, и мы ожидали, что сегодня все наконец закончится. Нас оставалось двое. Два зарубежных журналиста, которых никто не пытался найти. Нас давно считали мертвыми. Или пропавшими без вести – что теперь, два месяца спустя, было одним и тем же. 

Но внезапно открылись двери, и мы увидели другие лица. Другой свет. Свет ударил в глаза, и внезапно мы поняли, так счастливо и так неожиданно поняли, что спасены.