All original work © 2009 - 2018 Alexey Provolotsky

5 February 2018

ЕВА



Женщину по имени Ева мы с братом видели довольно часто, раз или два в месяц. При этом ни Саша, ни я не могли понять, зачем она к нам ходит, и зачем бабушка или мама никогда не захлопнут перед нею дверь. Напротив, они всегда впускали ее, проводили на кухню и кормили ужином или обедом. Несколько раз я забегал на кухню за печеньем или кусочком сахара из белой чашки на верхней полке буфета (нам никогда не отказывали, когда в доме были гости) и видел ее за нашим обеденным столом. Она казалась мне безжизненной и безвольной - словно не она сама приходила к нам, а кто-то нарочно тянул ее за руку. Я помню сухие и уже немолодые черты лица, подчеркивавшие болезненную худобу этой женщины. Помню черный платок на голове, выцветший на солнце, завязанный неряшливо, пахнувший, мне казалось, прокисшим молоком. Помню и то, как она сидела у окна, смотрела на провисшее грушевое дерево на краю нашего сада и молчаливо пережевывала еду. Говорила очень тихо и очень мало и никогда со мной не здоровалась.

Эти странные визиты продолжались довольно долго, и однажды мы перестали обращать на них внимание. И никогда не говорили об этом вслух, хотя как-то раз, в конце августа, когда мы с матерью сидели на пороге и давили яблочный сок, я спросил ее про Еву. Мама удивленно посмотрела на меня и сказала, что меня не должны интересовать такие вещи. "Какие вещи?" спросил я, но мама не ответила. Есть двери, которые в детстве закрываются в одну секунду и без всякого скрипа, и это была одна из таких дверей. Они закрываются, и твой интерес пропадает, и вот ты уже слышишь, как рядом кто-то громко и нетерпеливо просит скорей подавать яблоки... А потом - недоделанная палатка во дворе, недоигранный футбольный матч, недочитанный роман Майн Рида. Одним словом, я потерял интерес, и, конечно, ни за что не стал бы говорить об этом с бабушкой, которая при первом удобном случае находила для нас работу в саду.

И все-таки однажды в эту дверь постучали, а я хватал Сашу за руку и умолял не открывать...

Это случилось в самом начале весны. Погода стояла такая, что все время хотелось надеть кеды и выбежать во двор. И было наплевать на твердые разводы снега и на воду по щиколотку. Между тем, был поздний вечер, и бабушка уже спала. Я сидел у окна, плотно зашторенного белой занавеской (я страшно боялся темноты, которая выглядывала с улицы), и снова и снова перечитывал вступление к "Всаднику без головы". К тому времени я прочел не больше пяти книг, но при этом был абсолютно уверен, что во всей литературе мира не было романа лучше этого. Я холодел от ужаса и восторга, когда Рид описывал появление всадника, и только временами возвращался в комнату из-за монотонного голоса брата, который сидел на диване и учил испанский алфавит. Я не знаю, почему именно испанский, но помню, как однажды Саша развернул передо мной карту мира и сказал, что в двадцать лет переедет жить в Испанию.

Было 11 часов, и мы, конечно, сильно рисковали тем, что не ложились. У бабушки в тот вечер сильно болели ноги, но мы знали, что если вдруг она проснется и не услышит нашего сна, то нарочно встанет и, шатаясь и ворча, придет к нам. "Это вы что, еще не спите?" Одна интонация пугала меня больше, чем любой пролог Майн Рида. И можно было не пытаться оправдать себя тем, что мы не могли уснуть, дожидаясь возвращения матери.

Мне нравилось не спать до полуночи; в то время это была единственная претензия на взрослость. И все же снова и снова голос брата усыплял меня, я упускал суть фразы и едва не закрывал глаза над каждым сколько-нибудь продолжительным описанием. Но я продолжал терпеть, потому что матери долго не было, и к сердцу начинала подступать неясная тревога; а еще я не ложился оттого, что было неловко перед старшим братом, который мог до трех часов лежать с фонариком под одеялом и листать свои французские журналы.

Когда калитка свистнула, каким-то несвойственным ей визгливым свистом, я резко наклонился вперед и раздвинул шторы. И из той холодной темноты, которая пугала меня больше всего на свете, и про которую покойный дедушка читал нам однажды страшный рассказ из одной из тех старых газет, которые в то время еще печатали рассказы (что-то про стук в окно и странные следы на снегу, которые не приближались к дому) - из той холодной темноты выступил не проходящий силуэт матери, но совершенно белое лицо Евы. Я увидел ее глаза, черные и непрозрачные, как две огромные маслины, глядящие прямо на меня. И за моей спиной невозмутимый голос Саши, читавшего испанские буквы и не замечавшего того, что творилось за окном. И вот этот контраст, контраст его голоса и этого лица, он запомнился мне больше всего, и когда впоследствии мне доводилось смотреть испанские фильмы ужасов (испанцам они всегда удавались), то в каждом окне, светлым оно было или темным, я ожидал увидеть Еву.

Я попытался позвать Сашу, но голос прилип к небу, как это бывает в ночном кошмаре, и ты не можешь позвать на помощь. Помимо того, что она просто смотрела на меня и не произносила ни слова, самым страшным была эта ватность рук, неспособных задернуть занавеску. Словно какой-то гипноз парализовал мою волю, слова и каждую часть моего тела. Наконец, Саша повернул голову и подошел в окну. И застыл в ужасе точно так, как застыл я, и это напугало меня еще больше, потому что нет таких вещей, которые должны наводить ужас на брата старшего тебя на три года.

Тем временем, губы женщины зашевелились, и она стала кричать нам, звать нас. Когда наконец мы поняли, что она просила впустить ее в дом, Саша направился к двери открывать. И тогда я ухватил его за руку и умолял не делать этого. Голос женщины звучал все ближе и все настойчивей, и я смог разобрать фразу: "Открывайте, вы должны открыть!" Дверная ручка дернулась и заходила по кругу, и у меня случилась истерика. Брат повторял что-то про маму и про бабушку, про то, что они всегда впускали, но я стал плакать и отчаянно бить его в грудь, в руки, в спину, куда бы ни попадали мои слепые ладони. Наконец, я смог оттолкнуть его от двери, и мы вернулись в комнату, где я тут же занавесил окно, едва уловив привидение ее силуэта.

"Черт с тобой", сказал брат, тяжело садясь на диван, напряженно вслушиваясь в стук в окно и нарочито громко читая испанский алфавит. "Все равно я не стал бы ее кормить. Надеюсь, бабушка не слышала".

По мере того, как стук понемногу затихал, я продолжал реветь. И неподвижно смотрел на обложку книги, которая никогда уже не будет прежней. Мама пришла сразу после полуночи, через десять минут после того, как все утихло, и через десять секунд после того, как я выбежал из комнаты и спрятал свое распухшее, заплаканное лицо в подушку.

Мы решили никому ни о чем не говорить. Рассказать о вчерашнем означало вернуть вчерашнее, и потом - мы боялись наказания, боялись того, что не сделали того, что должны были. Как бы то ни было, Ева перестала приходить к нам. И не пришла бы, наверное, уже никогда, если бы в середине лета не умерла бабушка. У нее вновь заболели ноги, и в местной больнице сказали ехать в город, а в городе сказали, что ничего уже сделать нельзя. Я увидел Еву на утро бабушкиной смерти, на нашей кухне, но уже не за обеденным столом у окна. В ней больше не было того безвольного смирения, которое однажды так сильно бросалось в глаза. Напротив, она по-хозяйски ходила по комнате, открывала шкафы, доставала свечи, мед и еще какие-то предметы и расставляла все это на столе. 

Она появилась сама собой, без лица в окне, без стука в дверь и без следов на снегу. И я вдруг подумал, глядя на ее развязанный платок и на ее подвижные руки, что тогда, ранней весной, когда у бабушки впервые заболели ноги, мы поступили правильно. Под мои отчаянные крики и под звуки испанского алфавита, который, к слову, так и остался невыученным.


Валенсия