Я ждал ее звонка, а снег, и это было удивительно, снег падал вверх. Но я, медленно прохаживаясь по тихой, зимней комнате и поправляя книги и картины (я пока обходился без фотографий), смотрел на происходящее за окном с тоской.
Белые хлопья плавно, рваными перьями отрывались от снежных насыпей и сугробов и начинали кружить вверх. Да, конечно, так бывало и прежде: порой в метель можно было видеть, как ветер дергал и вздрагивал снег в сторону, к небу, словно играя и дразня землю. Но то были нервные, стихийные толчки, тогда как теперь все за окном выглядело так мертвенно обычно. Ничего страшного, мы убаюкивали себя, ничего странного; да и ничего особенного: просто вместо того, чтобы падать вниз, снег спокойно и целенаправленно падал вверх. С земли на небо.
Было трудно представить, как бы я отреагировал на этот снег теперь, если бы увидел все это впервые, один, а не тогда с ней: в нервной машине, на неровном пути домой. Наверное, я бросился бы к фотоаппарату, бросился бы фотографировать. Но да кто заметил бы на этих оборванных, отрывочных кадрах что-нибудь необычное? Снег за окном. Снег – возможно, белая бумага. Тогда взял бы видеокамеру, снял бы на пленку? Но кто поверил бы мне, кто не сощурил бы компьютерные, подозрительные глаза и не решил бы, что только лишь обратная съемка. Нет, не тот век. А тогда. Тогда не только она, но, совершенно очевидно, и весь мир видел ровно то же, что видел я. Были, кажется, ученые, но истерики не было, не было сумасшествия. Сумасшествие в одиночестве, а мы по-прежнему продолжали держаться друг за друга. Так что удивительного ничего не было; была тоска. Человек привыкает: чтобы суметь потом отвлечься.
А я отвлекался, и было на что. Например, на ее звонок, которого все еще не было. Она хотела забрать детей, обоих. Вначале я брызнул презрением; сказал, что глупо. Затем пытался возражать: предложил оставить у себя старшую дочь, а ей отдать младшего сына, но затем стал теряться. Не то, чтобы она была бессовестной, просто я вдруг сделался очень совестливым. Было так мерзко делить детей. Она была матерью, а как можно спорить с матерью? С женой можно, но не с матерью.
Я прислушался к часам на все еще полуголой стене: идут ли?
Теперь мне надо было ехать к ней, но я не ехал. Два дня шел дикий снегопад, и природа еще не успела расчистить то, что люди так поспешно бросили расчищать после того, как все это началось. Вначале я еще выходил иногда с лопатой в тот наш двор, но это было все равно, что дуть на пылинку, которую уносит ветер. И теперь дороги были укутаны пеленками снега, который все еще довольно неохотно засасывали облака. К тому же я ждал ее звонка, а она до сих пор не позвонила. Я ходил по квартире и думал о снеге, о нас, о ней. Казалось, мысли о ней заменяли мне ее и не пускали взять ключи и выйти из квартиры. И это въедливое желание: постоянно поправлять предметы в комнате. Ваза, мне казалось, все еще не заняла своего окончательного положения. То же и коврик у двери, который я выложил из сумки только вчера вечером и без конца подталкивал теперь пальцами правой ноги. То же и фотографии, которые за целый месяц так и не поднялись с пыльного дна чемодана.
А дальше случилось вот что: несколько мгновений снег совершенно бессмысленно шел одновременно и вверх и вниз. Мир, таким образом, на несколько мгновений принял безрадостную форму хаоса, что, конечно, вызвало во мне взрыв невидимого, но зверского счастья. Так во всем вдруг появлялся какой-то смысл. Но все же совсем скоро все вернулось к прежнему состоянию, и снег снова пошел в своем обычном, но обратном направлении. Так, что мне даже подумалось, что те мгновения были оптическим обманом и только показались мне. В конце концов, снег мог идти только в одном направлении, а иначе одно движение съедало другое, и выходило противоречие. Только в одном направлении: сначала вниз, а затем вверх. Некоторые называли это таянием, некоторые никак не называли. Я никак не называл: я смотрел на него и тосковал. Иногда снег поднимался сразу после падения, иногда по прошествии дней или даже недель. Абсурдно, конечно, но что поделать?
Но вспомнив, что вечером нужно еще было забрать из школы детей, я вернул наконец вазу на изначальное место и спустился к машине. Квартира казалась мне маленькой, узкой, и хотелось поскорее убраться.
В том, что осенью лист отрывается от дерева, есть вполне определенный природный смысл. В том же, что снег отрывается от земли, есть природное извращение. Снег, улетая вверх, не таял, и теплее не становилось. И странно: лед и дождь испарялись так, как и прежде. Только снег…
Обогреватель в машине работал плохо, с перерывами, и я почувствовал, как пальцы ног стали тяжело наливаться свинцом. Я подтянул ослабленный, холодный шарф ближе к шее. Дороги не были так ужасны, как я ожидал, и вполне можно было ехать. И не то, чтобы она обещала позвонить, но все-таки два дня назад она, кажется, говорила что-то подобное.
Я представлял, как шумно и воинственно войду в дом, в свой собственный дом, и не дам ей сказать ни слова. Она поднимется со своего вечного дивана и, краснея и сжимая мягкие кулаки, станет слушать меня. А я постараюсь, не останавливаясь, с самого начала и до самого конца. Но я посмотрел на ледяной циферблат ручных часов и увидел, что уроки в школе заканчиваются так скоро, что у меня не будет с ней и четверти часа. Мне нужно было спешить, и машина мягко затрещала по грязным, высоким лужам дорожного снега.
Хотя, возможно, во всем этом действительно был смысл. Человек ежедневно упрощал свою жизнь, и природа тоже. Человек стремился к безотходному производству, то же и природа: она экономила. Снег возвращался в мутное, тучное, рубенсовское небо, чтобы затем, когда придет время, совершенно безопасно снова упасть вниз, к нашим ногам. Но я не верил в подобный смысл, в любой смысл всего этого; мне казалось, когда я смотрел теперь на снег, искривший вверх бесконечными белыми точками, что просто небо ревновало его к земле. Ревновало, не хотело отдавать, надолго делиться.
Да, это было бы удивительным зрелищем, если бы я так не привык к нему. Я ехал так, как ехал бы грузный трактор в мягкой и безветренной пустыне. Пыльный снег, разгоняемый колесами и мотором, резво вздымался вверх. Снег окружал машину, меня, а я все пытался разобраться: привык ли я?
Первое, на что я обратил внимание, это на то, что она не предложила мне чаю. Я бы, конечно, отказался, но не в этом суть. Суть в том, что она не предложила. И мой задуманный выпад заглушило какое-то смешанное чувство: обиды и радости. Мне трудно было выбрать, но в конце концов я дал себе понять, что для нее было вполне естественным, если я сам пройду в кухню и согрею себе воды. Очевидно, решил я, в ее глазах я не был уже хозяином, но и не мог быть здесь гостем. Но рассудив так, я все же не мог отделаться от второго чувства: вязкого, неприятного чувства обиды.
- Ты одна? – спросил я.
- Одна?
- Ты всегда переспрашиваешь.
Возможно, она подумала, что таким образом я сам ответил на собственный вопрос, и продолжила сидеть безразлично, но главное молча.
- Так одна? – Мой голос не был нежным, но думаю, я пытался.
- Да, одна. Но…
Она не договорила, но я и не хотел этого. Мы оба знали.
- Ну как дела? Почему не позвонила?
- Позвонила? Зачем?
- Ты же обещала позвонить два дня назад. Ты сказала, что позвонишь перед нашей встречей.
- Я ничего такого не говорила. Да и зачем мне тебе звонить, если мы и так договорились?
- Ну как зачем? – Мой тон набухал, нарастал, напрягался. Ей-богу, я не знаю, зачем был весь этот разговор, мелкий и неважный. Но меня вдруг болезненно кольнула мысль, что затем я сюда и приехал. – Мало ли. Отменить встречу, перенести. Да и просто…
- Что?
- Поговорить.
- Знаешь, – тихо, скрывая нервозную дрожь, произнесла она, – я тебя слабо понимаю. Поговорить после той пятницы…
- Ладно, ладно, – перебил я. – Я был не прав. Но я пришел сегодня, чтобы поговорить о детях.
- Ты не сможешь их сегодня забрать? – Она в волнении посмотрела на часы, так размеренно, так по-домашнему и, главное, так как всегда тикавшие на стене. Мне было приятно теперь смотреть на них и слушать этот звук, хоть все эти дни я убеждал себя, что счастливо наконец от него скрылся. Раньше по ночам я часто мучился бессонницей, слушая их. Тут всегда так: раз заметишь, и больше уже не будет того прежнего спокойствия. И меня всегда поражало, что абсолютное большинство людей без труда уживаются с этим тиканьем. Для меня это жуткий часовой механизм, а для них просто время. Для нее, подумал, я, для нее это просто время. Она просто опаздывает, просто успевает, просто спешит. Но теперь мне было приятно слышать и даже слушать эти наши часы. Теперь их мерный, приглушенный звук представлялся мне таким легким, незначительным, безобидным. – Так ты слышишь меня? Детей заберешь?
Она говорила о детях.
- Детей? Да, я заберу. Не волнуйся. Все в порядке.
В квартире я повесил бесшумные часы.
- С тобой всегда было сложно разговаривать. Ты рассеянный.
Женщины: у них всегда между мелким и крупным такая маленькая пауза. Я заметил, что она так до сих пор и не закурила, и почувствовал, как что-то сжалось внутри.
- Ты что, бросила курить?
- Пытаюсь бросить.
- И получается?
- Ну ты же сам видишь.
- Зря…
- «Зря»!? Да что с тобой? Ты же сам всегда говорил, что…
- Послушай, – я снова не дал ей закончить. – Надо поговорить.
Но она встала с дивана, на котором сидела, казалось, всю жизнь, и кивнула в сторону часов:
- Уроки заканчиваются через двадцать минут. Нужно спешить.
- Да, я о детях.
- О детях? Так и я тоже о них.
Я посмотрел на часы и слегка отшатнулся. Мы совсем не успели поговорить, а нужно было уже ехать в школу. Я стал пятиться к двери.
- Да, я еду. Но мы поговорим еще. Мы еще можем… Послезавтра, я могу после работы заскочить. Так хорошо?
- Ладно. Я позвоню.
Я обернулся у двери, как это делают в дешевых фильмах.
- Позвонишь, точно?.. Послушай, ты видела сегодня снег?
- Да, в окне.
- Тебя ничего не поражает?
- Ничего.
Женщина, и моя жена особенно, всегда имеет право отрицать очевидное. Это всегда сходит ей с рук.
- Знаешь, в какой-то момент мне показалось, что он идет в двух направлениях одновременно: и вверх и вниз.
- Что за бред? Да ты не заболел? – Боже, подумал я, бывает ли на свете более пустой и никчемный вопрос? – Такого точно не бывает. Он может идти только в одном направлении, ты же прекрасно знаешь.
Мне было приятно, что она говорил спокойно, почти ласково.
- Увидимся, – сказал я и вышел. – Все вверх дном.
- Да, пока, – сказала она, и оставила меня наедине с морозной улицей. Я вспомнил, что сегодня было холодно, что в машине не работал обогреватель.
Я открыл дверцу машины и, застыв, наблюдал, как небо отбирает у земли последний снег. Как перепуганные птицы, снежинки стремительно поднимались и улетали прочь. Со стороны все выглядело так нелепо. Зрелище снова и снова наполняло меня такой тоской, что я, впуская холод в салон машины, не мог даже двинуться с места. Между тем земля почти уже была голой, и оставались только редкие оторванные островки, которые тоже таяли в небо, прямо у меня на глазах.
Земля пускала в небо последние фейерверки, однообразные, бесцветные. И хоть грусть и парализовала меня, мне все-таки захотелось что-то сделать. Что-то глупое, мальчишеское. Наступить ногой на хрупкий лед, как-то поучаствовать. Я медленно и настороженно отошел от машины, так и оставив дверцу открытой.
И когда я ложился животом на круглый, рыхлый сугроб, я знал, что делаю то, что потом мне трудно будет объяснить даже самому себе. Но все же думаю, что единственным объяснением будет то, что я хотел задержать снег там, где он должен был задержаться. Природа не могла так бездумно идти против себя, так бездумно совершать самоубийство. И мне так хотелось сохранить хоть часть этого снега. Потому я лег на него.
Как ребенок, прикрывший ладонью кран в ванной комнате, я чутко следил за тем, что происходит. И мое тело, конечно, не пускало снег вверх. Снежинки не застревали во мне, не просачивались наружу. Я ощущал снежное вздутие под собой и был по-детски счастлив. Вокруг исчезли уже все видимые сугробы и насыпи, но кое-что все же еще оставалось. Я возбужденно, немного нервозно вздрогнул: что бы она подумала, если бы повнимательней выглянула теперь во двор?..
Я подумал о том, что произойдет в тот момент, когда я встану. Разлетится ли он стремительно вверх, мой сугроб, сделает ли мои попытки напрасными?
Но тут я вспомнил о часах и вспомнил о детях. Через десять минут должен был прозвенеть звонок. Мне нужно было спешить, бежать, нестись. Вскочив со своего положения, грозившего, я вдруг теперь подумал, вполне серьезным воспалением легких, я побежал к замерзшей машине. Я только бросил опасливо-стремительный взгляд назад: снег примятым, потвердевшим сугробом по-прежнему лежал там. И не то, чтобы гордость, а скорее дикая, дерзкая усмешка.
Ничего: я позвоню, если буду опаздывать. Но при хорошей скорости и отсутствии пробок и красных светофоров… Еще можно было успеть.
Когда машина дернулась с места и понеслась по оголенной дороге, это произошло вновь: пошел снег. Пошел снег, так неестественно обычно: сверху вниз, с неба на землю. Тяжелые, огромные хлопья, неповоротливо вертясь и криво кружа в воздухе, опадали на дорогу, на тротуар. После всех этих дней, я едва мог поверить своим глазам. Все было так, я боюсь этого слова, странно.
Когда я въезжал в школьный двор, за полминуты до конца уроков, в моем сознании резко и совершенно отчетливо рисовался мой сугроб, который скроется теперь подо всем этим снегом. Будет погребен и не будет теперь виден. И все пропадет. Я вновь ощутил то смешанное чувство, которое совсем недавно ощутил рядом с ней: обиды и радости. И выходя из машины, вбегая на школьное крыльцо и слыша звонок, в котором надрывно сливалась радость стольких детей, я, кажется, знал теперь, что выберу.
Я немного растерянно смотрел по сторонам, зная, что где-то в конце одного из коридоров, они радостно выбегают мне навстречу.
октябрь, 2009