All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky
Showing posts with label скетч. Show all posts
Showing posts with label скетч. Show all posts

19 February 2017

РАПСОДИЯ В ГОЛУБЫХ ТОНАХ



Я вижу вас. Вы в окне дома напротив. Еще мгновение назад вас не было, вы не существовали вовсе, и вот теперь вы здесь. Вы живы. И вы поправляете голубые шторы легким движением кончиков пальцев. Так, словно поправляете прядь волос. Дальше вы уходите вглубь комнаты, чтобы вернуться со стаканом воды. Вы подносите его к губам. Это особый стакан: пыльный, граненый. Стакан из прошлого. В последний момент по вашему лицу пробегает морщина неуверенности, и вы решаете не пить воду. Должно быть, она слишком теплая. Или холодная. По крайней мере, отчего-то я не верю, что вода отравлена. 

Ваш взгляд падает на белую сирень, которая стоит тут же, на подоконнике. Белая сирень в конце февраля? Это так странно, и что-то подсказывает мне, что цветы искусственные. Но вы долго и с какой-то особой задумчивостью начинаете их поливать. Я увлечен. Признаюсь - я увлечен! Черт возьми, мне интересно. И сирень, словно почувствовав это, становится черной. Поначалу мне кажется - ваша белая блузка и почерневшая сирень - что весь мир стал черно-белым фильмом на моих уставших глазах, но это не так. Как всегда, ваши рыжие волосы выдают вас.

Тем временем, в квартире, за моей спиной, какой-то шум. Разговоры о музыке и о том, как падает свет. О Господи, как же мне все это надоело.

Итак, вернемся к тебе. На самом деле, я не успеваю задуматься о том, почему сирень так резко почернела, и кто мог отравить воду, потому что далее ты достаешь револьвер из заднего кармана брюк и кладешь его на подоконник затылком к себе. Что ж, это любопытно, и теперь ты расстегиваешь блузку. Я преступно оглядываюсь по сторонам, но это мое проклятое малодушие: улица пуста, и я один в комнате.   

Расстегнув пуговицы, ты берешь револьвер в ладонь левой руки. В этом движении я чувствую неуверенность, но от этого ты кажешься еще более опасной. Неловким движением ты задеваешь вазу, и та падает вниз. Она разбивается на тротуаре, издавая глухой глиняный звук, который начисто лишен звона. Ты словно не замечаешь этого (равно как и случайного кота, пробегавшего через дорогу и едва не убитого осколками), и в этот момент тебя скорее интересует револьвер в твоей левой руке. 

Тебе холодно. Секунду назад ты сбросила блузку на пол, и ты дрожишь. На улице конец февраля, а ты совершенно голой стоишь у окна. Наши взгляды впервые встречаются, и я знаю, что могу остановить все это. Один я. И больше нет сомнений в том, что ты действительно собираешься выстрелить. Я хочу крикнуть тебе, что "все, снято". Но мой голос мертв, он лишен звука, словно все это дурацкий сон. И камера по-прежнему работает, и где-то на заднем плане играет "Рапсодия в голубых тонах". Мелодия Гершвина так не подходит для этой сцены, и тогда за моей спиной снова какой-то шум. И я наконец оборачиваюсь. 

Теперь я вновь увлечен - то ли выстрелом, то ли резким щелчком выключенной камеры.


14 February 2017

КВАДРО ФЛАМЕНКО



Он едва видел буквы. А я едва видел его. Не потому, что свет в поезде внезапно гас или вокруг было слишком много людей. Нет. Просто лицо его было тщательно скрыто книгой, которую он читал. Но это было особенное лицо. Мне удавалось разглядеть его в те моменты, когда он заходил в последний вагон поезда в своем рабочем комбинезоне и садился напротив меня. Восемь или девять секунд, за которые я должен был его запомнить. 

Густые седые волосы, беспорядочно длинные, осторожно окружавшие его лицо. Длинное лицо музыканта, не знавшего ни нот, ни аккордов. Во взгляде был вопрос, важный и в то же время трогательный, как в последнем эпизоде фильма "Кофе и сигареты", когда один из персонажей начинает слышать мелодию Густава Малера. Кажется, он тоже слышал Малера, все время, сам, возможно, не подозревая этого. Было приятно смотреть на это лицо, доброе и вместе с тем измученное работой. Которой в другом мире, в другой жизни, просто не должно было быть.
  
А должна была быть эта книга в старой темно-синей обложке, которую он так близко подносил к своему лицу. Так, что я мог видеть лишь его седые волосы, синий комбинезон, черные туфли (безобразно стоптанные временем) и черную тканевую сумку на плече. Буквы на книге давно выцвели, и теперь можно было только догадываться о том, что он читал все это время.

Я разглядел их только вчера, и был в равной степени удивлен и счастлив их видеть. Он читал биографию Пикассо, одно из тех старых изданий, которые так трудно упустить в случайном магазине подержанных книг. И видел я его лишь раз в жизни - как раз вчера, когда ехал домой. И он проехал три остановки, в своем синем рабочем комбинезоне, с неслышимой музыкой Малера за черным, однообразным окном поезда. 

И потеряв его из виду, я вдруг задумался о "Квадро Фламенко". Том неудачном дягилевском балете Пабло Пикассо, который исчез сразу после своего появления.  



31 December 2016

Маргарет Митчелл и бледные руки



Книга была огромной. Тем более огромной, что бледные ладони едва могли удержать ее. Но каждое утро я подходил к тому окну, под которым она читала, садился рядом и ждал момента, когда она перелистнет страницу. И если школьный звонок не прерывал эту странную близость, то... Тонкий палец легонько вздрагивал и начинал медленное движение к самому краю страницы... Напряжение возрастало. 

Маргарет Митчелл. Конечно, я знал о существовании этой книги. Видел ее на полке в своем доме, на старой видеокассете, которую мама отматывала назад каждое Рождество. Я даже примерно представлял сюжет и переживал за Юг куда больше, чем следовало. В то время мне было десять лет. Ей было одиннадцать. Именно в ее руках, тонких, бледных, была огромная книга с бесконечным количеством страниц. Настолько бесконечным, что я не мог вообразить того, что кто-нибудь сможет ее однажды прочесть.

Я хорошо помню, что когда впервые оказался рядом с ней, на этой длинной узкой скамейке, от которой исходил пронзительный запах спортивного зала, она была на семнадцатой странице. Но как же сильно меня привлекло то, что этот факт совершенно не смутил ее! Она просто дочитала до конца страницу (краем глаза я смог увидеть исковерканные слова южного диалекта) и оказалась на восемнадцатой. После чего закрыла книгу и, не заметив меня, вернулась в класс. 

В тот момент я не понял, что произошло со мной (и произошло, наверное, впервые в жизни), и медленно и немного сконфуженно пошел по коридору к своей аудитории, где меня ждал выговор за опоздание. 

Я пришел на следующий день. И приходил всякий раз, когда удавалось не влезть в драку и не обсудить с одноклассниками все последние результаты футбольных матчей. Я садился в трех метрах от нее (кажется, за все время она так ни разу и не заметила моего присутствия) и взглядом выхватывал новую страницу. Вокруг рвались резинки, пролетали школьные пеналы, и кто-то вечно приседал за бег по коридору. Одна лишь она молча сидела с книгой и с каким-то непонятным постоянством перелистывала по одной странице в день.

Разгадка случилась через неделю, когда я впервые увидел ее в компании подруги (громоздкой, неуклюжей, необязательной). Она спросила ее про книгу, и та ответила, что книгу ей посоветовала бабушка. И вот она решила читать по одной странице в день, пока однажды не перелистнет последнюю. В тот момент разгадка казалась мне такой же странной, как и весь этот обряд. Интимный - по крайней мере, таким он был для меня. 

Я продолжал ходить к ней. Садился рядом, боясь пошатнуть неуверенную деревянную скамейку, и ждал, когда она перевернет наконец очередную страницу. И сейчас же закроет книгу. Я не думал о том, как она может оборвать чтение на полуслове или на самом увлекательном моменте. Для меня существовали только ровные, методичные движения, которые давали странную уверенность, и без которых я едва мог представить скучные школьные дни.

А затем все закончилось. Просто, резко - как забытый сон. Сбился фокус, который и без того работал на пределе резкости, и я больше никогда не видел ее. Ни на крыльце, ни на школьных коридорах. Она исчезла, вместе с неизвестным именем, забытой внешностью и книгой Маргарет Митчелл. 

Так странно, что за все это время я ничего не написал про нее. Возможно, мне просто казалось, что этот образ сильнее любого рассказа. Не потому, что она читала когда-то эту книгу, а потому что читает ее до сих пор. Я не знаю, на какой странице она теперь. На 192-й или 435-й. Но только все, что я сделал и делаю, все это происходит благодаря тому, что где-то на спортивной скамейке она по-прежнему читает огромную книгу. И так же неизбежно, как последние слова Ретта Батлера. Слова, которые она прочтет слишком рано. Или слишком поздно.
   

27 July 2016

ЯЩИК С КНИГАМИ



Я никогда не забуду, как переезжала мать Тима. Все происходило в крошечном городке на севере Англии. Мы добирались туда по узким тропинкам, где едва могли разминуться две машины. Несколько раз Меган вскрикивала, а Марта поглубже вжималась в кресло и пряталась в наушники. Марта слушала The Killers, что, по словам Тима, было наименьшим из всех зол. Я не придавал этому большого значения. Не придаю до сих пор. И мне очень понравилось, как Марта однажды шепотом сказала мне, что "Ballad Of A Thin Man" – это единственная хорошая песня Дилана.  

Дорога действительно была жуткой. Она то резко поднималась, то стремительно падала вниз – казалось, такое могло быть лишь в старых мультфильмах. Делая вид, что ничего не происходит, я продолжал смотреть немного культовый, немного приторный фильм Once. Фильм вызывал тоску, и я все больше разговаривал с Тимом. Тим стеснялся своей матери. Он снова и снова рассказывал про свое тяжелое детство, которое вовсе не казалось мне тяжелым. (Вообще пора прекратить рассказывать другим о своем детстве. Это гораздо более скучно, чем нам хотелось бы думать.)

Мы приехали около полудня, когда запах переезда ощущался даже в соседних домах. Кисло-сладкий запах, напоминающий шарлотку, сделанную из ранних яблок. Джейн, мать Тима, встретила нас у ворот и довольно прохладно обняла всех четверых. Тим представил нас, и вместо привычно односложных расспросов, она предложила зеленый чай. Я вдруг подумал, что люблю высокомерных людей. Люблю снобов. В тех случаях, когда это естественно. Когда это органично. Что случается ужасно редко, но в случае матери Тима, так отчетливо напоминавшей мать известного шотландского теннисиста, это казалось таким же естественным, как цвет волос или тембр голоса.

Она неторопливо провела нас по дому. Я вдруг подумал, что вижу ее дом впервые, при том, что завтра она сама увидит его в последний раз. Это было неправильно, хотя неправильным в тот день было многое. Безразличие Тима. Десятилетний восторг Марты. Странное ощущение, что я был тем самым миллионером, который собирался купить этот дом. Но самым неправильным был огромный ящик, стоявший на веранде. Обычная картонная коробка, доверху набитая книгами.

Джейн сказала, что не собирается перевозить их в новый дом. Оставляет на заднем дворе или относит в библиотеку. Меган на секунду заглянула внутрь, но «Фирма» Джона Гришэма ничем ее не заинтересовала. Мы поговорили про Гришэма (однажды я советовал прочесть «Покрашенный дом» каждому, кто учился со мной в университете), про новых хозяев и про любимую комнату. Веранда казалась мне лучшей частью дома, и я сказал, что многое бы отдал, чтобы сидеть на ней вечером и смотреть на проезжавшие машины. Джейн широко улыбнулась (так широко, насколько позволяло высокомерие) и сказала, что именно за это любила свой дом. За эту веранду и за вид из окна.  

Повисла пауза, и Тим в очередной раз напомнил Джейн, что дом стал слишком большим для одного человека. Все тоскливо промолчали, после чего разбрелись по разным комнатам. Мы остались одни с Джейн, и я спросил ее, могу ли забрать несколько книг. «Да, конечно», сказала она. «Можешь забирать все. Там есть мои любимые». Я проследил за ее взглядом. Кажется, он совпадал с моим. Мы оба смотрели в окно, вглядываясь в дорогу и надеясь, что в любой момент на ней может появиться машина. Не дождавшись, она прошептала "oh well" и вернулась в дом.

Вечером, когда мы ехали назад в Ньюкасл, Тим говорил о том, как постарела его мать. Как холодно она держалась с ним, хотя прошло столько лет. Говорил о том, что так же она вела себя и со Стивеном, его старшим братом. Меган листала дорожную карту, всякий раз путаясь в ней, но в последний момент все-таки находила нужную извилину дороги. Марта слушала The Killers, которые просачивались сквозь наушники и постепенно заполняли собой салон машины. Я поочередно листал две книги, которые выбрал. Первой была пустая, в кровь избитая «Фирма» Гришэма, которую я обязательно прочту в холодный зимний вечер, когда больше нечем будет заняться.

Второй была… Но черт возьми! 

Кажется, моя надежда вспомнить держится лишь на том, что когда я сам буду переезжать и соберу все свои книги в огромный ящик, кто-нибудь едва знакомый выберет именно ее. С неясным желанием прочесть. На веранде. Зимним вечером. С кружкой зеленого чая. Надеясь в любую секунду увидеть машину, которая выедет из-за поворота.


20 March 2013

Ночной вызов



Я шел на свет автомобиля. Фары покрывали едким, лунным глянцем мое черное пальто и ярко освещали скрип плотного снега под моими ногами. Я пытался смотреть вниз, чтобы не ослепнуть. Еще я смотрел вниз оттого, что так легче было не думать о том расстоянии, которое мне предстояло пройти. Пять минут назад, когда я вышел из дома, автомобиль показался чем-то недосягаемым. Временами даже появлялось ощущение, что я шел стоя. Но теперь я вглядывался в тягучие движения заснеженных ботинок и пытался обмануть себя (уже ближе, уже значительно ближе, вот уже совсем близко). Я пытался занять свои мысли простой, но такой занятной и такой удивительной механикой шага.

Автомобиль ожидал меня в ста метрах от дома. Час назад, по телефону, они сказали, что так надежнее. Я не спорил: их голоса отдавали уверенностью, которая одновременно пугала и восхищала меня. «Сто метров. Но вы увидите нас». Сто метров! Они казались мне теперь вечностью. Ватные, сонные ноги впивались в полуупругие, сломанные пружины сугробов, и я начал опасаться того, что в любой момент мне начнут сигналить. Озлобленно, раздраженно. Или (не дай бог) автомобиль просто развернется и уедет. Казалось, мне этого не перенести.

Но у меня не было выбора, законы физики по-прежнему действовали, и потому я все-таки выдержал. Когда до автомобиля оставалось уже несколько шагов (самых тяжелых, самых неуверенных), дверца отщелкнула и открылась, обдав все мое существо экзотическим ароматом тепла. Холод остудил мои пластмассовые щеки и на некоторое время лишил меня смущения. Я уверенно запрыгнул внутрь

Весь салон автомобиля был прокурен некрепким табаком. У запаха был таинственный светло-бордовый вкус. Правда, я все еще слабо понимал происходящее, потому к странностям было не так сложно привыкнуть. Я достаточно быстро смирился: с тем, что стекла были затемнены изнутри; с тем, что в автомобиле было невероятно жарко; с тем, что салон был разделен на две части непроницаемой перегородкой. Последнее показалось мне наиболее любопытным. Сквозь запотевшее стекло я мог видеть холодный, гладко выбритый затылок водителя, однако хорошо осознавал, что если я решусь заговорить с ним, он ничего не услышит. Но даже если предположить, что звук моего хриплого ночного голоса мог проникнуть в переднюю часть автомобиля, это вряд ли имело какое-то значение. Мне нечего было сказать водителю. Я думаю, мне нечего было сказать самому себе.

Это было так естественно: в какой-то момент я почувствовал, что больше уже не могу сдерживать упрямые порывы бессонной дремоты. Сильное чувство, которое приходит лишь в те моменты, когда понимаешь, что о сне не может быть и речи. Я знал, что делать. Я достал сигареты и слегка надавил стекло вниз. Сигареты должны были помочь проснуться, равно как быстрые струи дорожного зимнего воздуха должны были привести меня в чувства. Впервые за очень долгое время – я улыбнулся. Улыбнулся трезвости своей мысли.

Разумеется, я понятия не имел, куда мы ехали. Даже если бы стекла были прозрачными, ночь наверняка глотала, слизывала и попросту откусывала головы всех фонарей, которые могли оказаться на нашем пути. Я взглянул на часы: мы ехали уже двадцать минут. Что ж, пока мне не на что было жаловаться. Дорога была ровной, а уверенные руки водителя не допускали ненужных сбоев, сдвигов, скачков.

Несколько раз автомобиль останавливался, и мне становилось страшно: мне выходить? Уже? Пора? Но через мгновения оказывалось, что остановка была временной, автомобиль лишь замирал, переводил дыхание, а затем вновь продолжал свой путь. Дыхание восстанавливалось, и я понемногу успокаивался, как успокаивается утром человек, который осознает наконец, что проснулся не от звона будильника, а по невинной прихоти своего сна и своего дурацкого организма.

Так, что когда автомобиль остановился в очередной раз, я откинулся на спинку сиденья и принялся разглядывать вполне обычную обивку крыши. И, конечно, в следующую же секунду дверца во второй раз за эту ночь издала свой резкий щелчок.

Когда я вновь оказался на морозной улице, с портфелем в руках, свет фар принялся холодным рентгеном пробегаться по моей спине и по моим плечам. Однако вскоре он исчез, увлекая за собой сбивчивое дыхание мотора. Теперь я мог надеяться лишь на горящие окна дома, к которому я шел. Небольшой двухэтажный дом в самом конце безобразно темной улицы. Что, черт возьми, все это значило?..

По крайней мере, дорожка была вычищена, и ноги уже не прессовали бесконечные сугробы. Я легонько потряс портфелем, но не услышал ничего вразумительного. В портфеле могло находиться все, что угодно, от официальных соглашений до списков новых жертв. Нужно было попытаться представить, обдумать, взвесить варианты, но я все не решался.

Вот откроется дверь, и…

Паника. Возможно, через пятнадцать минут мне придется принимать роды. Но пока было еще несколько метров, которые, казалось, могли все изменить, исправить, перечеркнуть. Эти несколько метров. Так хотелось пройти их стоя. Правда, палец правой руки уже нащупывал свою сомнительную цель. Вдалеке послышались чьи-то шаги. 


Москва



4 March 2013

Вечер с режиссерами



Трюффо лежал на столе. Его поза казалась мне странной: он лежал на животе, лицом вниз. Причем лежал совершенно неподвижно. Я даже подумал: дышит ли он? На мгновение мне показалось, что немного дернулось его правое плечо, обернутое в стильный черный пиджак. В остальном Трюффо всем своим видом показывал, что ему все равно. Что ж, тем лучше.

Слева от Трюффо лежал Феллини, справа – Бунюэль. Я на секунду закрыл глаза, чтобы запомнить последовательность. Это было необязательно, но я все же не мог отказать настойчивому внутреннему желанию. Внутри я был еще совсем ребенком. Я зачем-то запоминал расположение: Феллини, Трюффо, Бунюэль. На бледно-желтом фоне кухонной скатерти их фигуры казались сочными, выразительными.

Трудно было сказать, был ли я действительно голоден. Думаю, да, но это был голод, о котором не помнишь. Он существует отдельно от тебя, по своим правилам и законам. Он не беспокоит слабостью или болью в животе.

Сегодня вечером я решил не изобретать и не выдумывать. Хотел я того или нет, но передо мной была довольно четкая последовательность,  и не было никакого смысла начинать с Бунюэля. Потому я осторожно, двумя пальцами приподнял Феллини со стола и уверенным, привычным уже движением поместил между зубами. Я сжал зубы, но легонько – вовсе не для того, чтобы в первое же мгновение раскусить туловище Федерико Феллини. Я всего-навсего хотел ощутить во рту этот упругий, соблазнительный сгусток. Повертев его еще немного горячим, томящимся кончиком языка, я наконец сжал зубы и принялся медленно пережевывать. Я отлично понимал, что впереди вся ночь, и мне некуда спешить, но все-таки Феллини я проглотил довольно быстро.

Для Трюффо мне понадобились нож и вилка, для Бунюэля –специи и немного белого вина. Трюффо был жестковат, но только поначалу, и черт возьми, это стоило того. Послевкусие было нежным, слегка расслабляющим. Трюффо был как вечерний секс или как утренняя сигарета. Мне нравился эффект, особенно теперь, когда удушливый, пыльный запах сна начинал уже стучаться в мои глаза и в мое сознание.

После того, как со стола исчез и Луис Бунюэль, я понял, что голод действительно был. Но теперь я ощущал лишь легкую, веселую сытость, которая, однако, требовала продолжения. Я стряхнул крошки со скатерти и медленно подошел к холодильнику.

Как всегда, мои глаза разбегались, а мысли безобразно путались. Все они были здесь, на дверце и на полках – от Орсона Уэллса до Альфреда Хичкока. Я поднимал их, одного за другим, встряхивал и принюхивался, но никак не мог услышать того единственного, правильного звука. Оттенка. Полутона. Перелива. Это начинало меня злить, и в какой-то момент я схватил одинокую, крепкую фигуру Стэнли Кубрика… Я проглотил его за считанные мгновения.   

Эффект был отвратительным: к горлу тут же подступила тяжесть, сменившаяся вскоре легкой тошнотой. Лицо сделалось бледным, в глазах потемнело. Кубрик!.. Мне так много о нем говорили, и вот теперь я с ненавистью смотрел в потолок и запивал острую боль в животе водой и тремя таблетками парацетамола.

Немного успокоившись, я вернулся к холодильнику, достал Андрея Тарковского и вышел из кухни. Это был долгий день, и мне страшно хотелось спать…


В спальне было темно. Бергман и Антониони, которых я положил на ночной столик еще две недели назад, продолжали томиться рядом с моей кроватью. В скором времени они должны будут испортиться (или, не дай бог, растаять или зачерстветь), и тогда мне придется их выбросить. Но только я об этом не думал. Я спал, и мне снились сны, о которых наутро, за завтраком, я, пожалуй, ничего не вспомню.


1 December 2012

На ее картине



От неловкого молчания ее спас телефонный звонок. Он словно раздался в ней самой, пробежав по оголенным нервам, напряженным сосудам и внутренней стороне кожи. Густой, пронзительный, неотвратимый. Ей так хотелось говорить, причем говорить как можно дольше: с подругой, которая снова успела с кем-то расстаться и должна была всем и поскорее об этом рассказать; с братом, которому, конечно, вновь нужны были деньги; с матерью наконец, которой хотелось знать как скоро, во сколько, когда... Но номера она не знала; цифры казались отталкивающими и враждебными. Да и не могла знать: это был тот редкий, невыносимый случай, когда мобильный телефон терял свою выдуманную магию, свою надуманную уникальность: звонивший ошибся номером. Немое, холодное раздражение. Темный экран. Разочарование. И вот теперь она вновь смотрела на картину, устало и неопределенно. Не на него: его тяжелый, тучный взгляд она вынести не могла. Не теперь.

Это был долгий день, но ни насыщенная творческая усталость, ни удовлетворенность цветом, светом, задумкой и композицией не могли ее успокоить. А тут еще он. Она совсем забыла: в пятницу он всегда приходил в колледж, чтобы увезти ее домой. И именно в пятницу (так ей всегда казалось) она рисовала свои лучшие вещи.

- Тебе снова не нравится? – спросила она.

- Да нет, нравится. И почему снова?.. Я только хочу знать, о чем это. Что ты здесь нарисовала.

Они оба смотрели на картину, но, как ей казалось, оба смотрели по-разному: она как на хозяина, он как на жертву. И его лицо: лицо перед прыжком, лицо в момент прыжка. Кто-то однажды сказал, что именно в прыжке проявляется истинное лицо человека. Она видела, но как же было далеко до истины…

- Что в этих фигурах? Что в той, крайней, желтой? Что вообще в этом всем?..

В такие моменты ей всегда становилась неловко. Она бледнела – просто потому что усталость не давала краснеть. Это все ее абстрактные проекты (а это действительно был проект) – картины, мимо которых он гордо и без всяких стеснений пробежал бы в любой галерее мира. У него был вкус, но его вкусу скорее удовлетворила бы стильная, полупрозрачная белизна и четкость Мередита Фрэмптона.

Но сегодня она отдала этой картине столько сил и искусанных карандашей, что объяснять ничего не хотелось. Да и как она могла в очередной раз объяснить, что нет в этом всем ничего?.. Ничего конкретного. Что она не просыпается утром с мыслью, с темой, с идеей. Что есть только образы, фрагменты и детали. Но какой-то студент со скрипом отставил в сторону мольберт, с хрустом разорвал все эскизы, сделанные за день, и нервно выбежал из студии. Стук двери не дал ей соврать самой себе: на этот раз все было не так. Эта пятница была другой.

- Просто скажи мне, что видишь ты, – предложила она.

- Мне кажется, здесь какое-то сильное чувство… – начал он.

Пока он говорил, она медленно собирала вещи, рассовывая их по сумкам и даже карманам. Ее неряшливость… Пока он говорил, она вспоминала.

Кажется, подруга позвонила ей две недели назад. Все было как всегда: дурацкий характер, дурное поведение… Она снова расставалась, на этот раз в последний момент выпрыгнув из вагона поезда. Из метро она и звонила, десять минут спустя, время от времени прерываясь шумными паузами голосов, ног и новых поездов. Это был всего лишь разговор – один из тех, которых было так много за последнее время. Но когда на нее вновь обрушился новый проект, со всей своей важностью и со всеми своими крайними сроками, она уже не смотрела часами на белый холст, пытаясь обнаружить в нем друга, врага или, может быть, и того и другого. Она просто взяла карандаш и стала рисовать их расставание: не отдавая себе в этом отчета, но постоянно мучаясь точностью передачи пространств и фигур…  

- Они любят друг друга, – сказал он. – Мне кажется, ты отлично передала цвет.

Ей так хотелось закричать. Или даже не закричать – завыть. Слезами залить этот проклятый холст, чтобы на нем осталось только одно большое, глупое (или наоборот – умное) белое пятно. Но этого не было. Были пятна. И пятен было очень, слишком много.

Когда они вышли из студии, все вокруг было залито дождем. За весь день она так ни разу и не вышла из студии; картина не пускала ее увидеть эти капли, не давала даже услышать их настойчивый, истошный шепот.

Дождь продолжал идти и теперь. Они пересекали площадь, говоря о чем-то приятном и необязательном, и ей вдруг показалось, что капли не касаются ее. Ни ее головы, ни ее плеч, ни ее ног. Что они падают всюду: на траву, на асфальт площади, на крыши магазинов, на него. Но только ее они не трогают. Ей стало не по себе. И еще: ей стало невыносимо грустно. Да, наверное, она немного завидовала: матери, которая все еще верила во все эти вопросы и ответы; брату, который наверняка знал, зачем ему деньги и что он собирался с ними сделать; подруге, которая сегодня расскажет и которая завтра забудет…

Тем временем они продолжали идти через площадь, немного согнувшись от дождя и холодного ноябрьского ветра.


12 June 2012

Пароль


Я смотрю вниз: пароль лежит на земле. Я хочу наклониться, чтобы поднять его, но в последний момент меня что-то удерживает, и я остаюсь стоять как стоял. Все дело в моем правом плече, на котором тоже сидит пароль. Бездушно и безразлично. Я знаю, что если наклонюсь, то пароль в следующее же мгновение скатится по рукаву моей рубашки и, описав в воздухе пару дуг, окажется на асфальте, рядом с первым. Мне не хочется этого, потому я делаю следующее: я прижимаю левой рукой пароль поближе к плечевой кости, легонько приседаю и осторожно хватаю пароль пальцами правой руки. Пока все идет неплохо.

Однако по-прежнему остается много вопросов. В частности, что стало с тем долгим паролем, который несколько минут назад я зажал между зубами? Возможно, ветер вырвал его из моего рта и унес на другую улицу, в другой город? Возможно, он размяк настолько, что я проглотил его и не заметил? Я не знаю, потому подношу свободную руку ко рту: слава Богу, пароль все еще там.

Между тем я продолжаю невзрачной афишей стоять посреди улицы, и мимо меня тяжелыми, стремительными, но бесшумными поездами пролетают новые пароли. Никакого сюрреализма, отчего-то думаю я: просто пароли. Некоторые из них я пытаюсь поймать на лету, некоторые мне недоступны, до некоторых мне нет никакого дела. Или я только делаю вид, что мне нет до них никакого дела. Мимо проходит молодой человек, все туловище которого облеплено паролями. Десятки, сотни паролей, не дающих ему ни видеть, ни спокойно идти. Вперед или куда он там идет. За долю секунду во мне появляется и пропадает желание забыть обо всем этом кошмаре и броситься к нему, но это невозможно: конечно, нет, ведь я не знаю, ведь я забыл, ведь у меня нет…

А они все появляются. Как птицы, как дождь. Один, я отчетливо вижу, пытается просочиться сквозь трещину в асфальте. Другой довольно похотливо лежит на автобусной скамейке. Третий, дерзкий и нахальный, расположился прямо перед кончиком моего носа. Мне хочется закричать, но я не кричу. Нужно концентрироваться на другом: на тех, что начинают потихоньку выползать из моей сумки и из карманов моего пальто.

Неожиданно для самого себя я резко срываюсь с места и стремительно бегу вперед. Не знаю: мне кажется, я бегу домой. Хватая на бегу новые пароли, упуская старые, набивая ими рот, глотая их или навсегда теряя из виду, я все пытаюсь рассмотреть перед собой знакомый дом или хотя бы улицу. Я бегу домой.

На пороге своей квартиры я начинаю легонько стонать, потому что не уверен, что пароль от двери все еще со мной. Но вот я заношу руку вверх, к своей голове, и из волос выуживаю эти буквы, цифры, значки и символы, без которых я ничто, без которых я даже не смог бы попасть в собственный дом.


Она приходит позже, через час или два. Когда она открывает дверь и появляется перед моими уставшими глазами, я выжидательно киваю. Она по-прежнему не хочет со мной разговаривать, и мне страшно оттого, что мы оба начинаем привыкать к этому. К этой бесшумной кровати, к этим молчаливым завтракам, к этим глухонемым, несуществующим детям.

Вцепившись руками в тяжелую горсть паролей (только бы не потерять, только бы не потерять!), я весь вечер наблюдаю за ее движениями. Около полуночи, перед тем, как ложиться спать, я осторожно подхожу к ней и начинаю гладить ее плечи. Опасливо, неопределенно, издалека. У меня и в мыслях нет попытаться прикоснуться к ней распаленными ночными губами или расстегнуть ее блузку.

Я боюсь: я не знаю пароля. Кажется, я забыл его. Кажется, уже очень давно.

Я касаюсь ее горячих волос, каждое мгновение ожидая гнев иди по крайней мере отказ, но она молчит. А затем уже сама кладет голову мне на плечо. С моего обмякшего тела слетают, сползают, стекают влажные и липкие чудовища паролей. Как тесный пиджак в конце дня, они нехотя опадают на холодный пол под нашими взволнованно-воспаленными ногами.

Кажется, я наконец вспомнил ее пароль. После стольких дней, после стольких часов. И еще: кажется, его никогда не было.


6 June 2012

Сигаретный дым


Он все не умирал. Еще когда ему было 60, многим казалось, что он умер. Не то, чтобы об этом начинали писать в газетах или в соответствующих журналах, но когда он возникал в сигаретном дыме уличных разговоров, то непременно раздавалось что-нибудь в духе «он что, еще не…», «он же уже…», «он был таким…» и т.д. И не то, чтобы его первые работы стали известны (или не дай бог популярны!), когда ему не было еще и четырнадцати. Да и не то, чтобы он много курил или перенес сотни операций на сердце и других жизненно важных органах. Вовсе нет. Но такой у него был образ: навсегда удаленный, мертвенно-бледный…
Если бы вы встретили его где-нибудь в свете светофора или в толпе тротуаров, медленно выплывающего из магазина или метро, вам бы и в голову не пришла та бредовая идея, что этого человека нет. Но как только вы начинали думать, говорить о нем…
Когда ему было за семьдесят, и в телевизоре или за углом какого-нибудь дома вдруг возникало его имя, многие из нас начинали вспоминать обстоятельства, при которых впервые услышали о его «кончине». Не раз я слышал, как кто-нибудь воскликнет: но ведь он умер в тот же месяц, что умер К.! Или (и такое тоже бывало): но ведь его не стало за год до смерти М!..
Но он все не умирал. Все жил: вот же черт. И даже в бессмысленном возрасте 89 лет – он продолжал жить. Думаю, многие из тех, кому на глаза попадались слова и страницы, в которых его жизнь подавалась в настоящем времени, начинали недовольно и несколько раздраженно коситься на окно, ручку двери или часы. 
Ему было 93, когда впервые появилась эта удивительная новость о том, что он умирает. Как? – удивлялись мы. Ну что за глупости. Как, неужели только теперь?.. Хотя, конечно, и это ничего не значило: тянулись годы, дым сигарет не рассеивался, и за исключением незначительных спадов и ремиссий все оставалось как прежде.
В какой-то момент всем это так надоело, что 17 апреля журналисты, музыканты, писатели и проч. достали из ящиков своих столов примятые и пропыленные некрологи и опубликовали их во всех сколько-нибудь стоящих изданиях города и страны. 17 апреля: если не верите, откройте любую книгу по истории.



Мобильный телефон


Профессор оканчивал лекцию одной из своих любимых цитат – так он делал всегда, когда чувствовал, что лекция удалась. Вот и теперь: лекция несомненно удалась. Профессору было уже 73 года, потому собственный успех он мог услышать даже в легком, едва различимом сопении последних рядов. Он мог увидеть это по всему: по тому, например, как они поправляли волосы или даже смотрели на часы. 
Это была победа.
Вопросы? – спросил профессор. Игриво и тщетно; так это происходило всегда. Профессор знал, что никаких вопросов к нему не будет. Вот уже несколько лет они не задают вопросов.
Но когда профессор начал поправлять бумаги на своем столе, то почувствовал рядом с собой чье-то неясное присутствие. Это была девушка, одна из тех, что всегда выбирают первый ряд. Профессору стало интересно.
-Да? – спросил он.
- Скажите, можно вопрос? – Он сразу же обратил внимание на беспрепятственную, стремительную легкость ее голоса. Ее лицо? Профессора по-прежнему волновала красота, и что-то неопределенное кольнуло внутри. Ну конечно можно!
- Задавайте, - сказал профессор.
- Скажите, мне на самом деле интересно. Если бы вы пришли в ресторан, попробовали там что-нибудь, что вам страшно понравилось, а затем, через неделю или, может быть, год, пришли туда снова, вы заказали бы то же самое блюдо?
Профессор застыл.
- Ну же, говорите, это ведь очень просто.
- Да, – осторожно произнес профессор. – Наверное, заказал бы. А почему?..
Но она успела уже сказать «спасибо» и стремительно выбежать в коридор.
Закрывая дверь лекционного зала на ключ, профессор все пытался понять: почему? Что было в его лекции про русских импрессионистов такого, что могло вызвать столь странный вопрос? Да ничего не было, вновь и вновь убеждался он. Ничего не было. Так что же?.. 
Когда профессор вышел из университета, то пошел не домой, а к реке. У реки он повыше отвернул низ брюк и, громко цитируя какого-то русского поэта, стал босой ходить по краю воды. Вода была холодной, мутной, но профессора куда больше волновало то, что закат был необычайно прекрасен, а в его старом мобильном телефоне не было такой камеры, на которую можно было бы заснять всю эту красоту.



Печати



Мы стояли с ним у двери одного из кабинетов и, пошире растопырив кипу всевозможных документов и бумаг, кричали друг другу в лицо.
- Смотри, – кричал я, вертя хрустящим листком бумаги перед самым его носом. – Видишь, сколько?
- Ну пять, – сказал он. И торжественно протянул мне что-то из своего. Я схватил его бумажку и стал судорожно считать.
- Ну? – закричал он.
- Ладно, – сказал я. – Черт с тобой. Шесть. – И достал какую-то справку.
- Семь, – подтвердил он. И достал свою.
- Да, восемь, – согласился я. И показал ему ту, на которой было девять.
В тот раз мы остановились на восемнадцати: из кабинета вывалилась группа людей, выносивших в коридор тело какого-то человека. Я уцепился за край носилок, подвинул тело человека немного в сторону и прилег рядом. Если честно, то мне совсем не хотелось проигрывать: у меня не было такой бумажки, на которой было бы больше восемнадцати. 


5 February 2012

Вдоль Сены


Мы стояли на мосту и смотрели куда-то вдаль. Вид был довольно красивым, но все же не настолько, чтобы мы оба так долго и томно молчали. Молчание казалось неправильным и слишком многозначительным. Особенно на легком, сумеречном фоне домов, башен, музеев. Я все время порывался что-то сказать, но с каждой новой секундой терял интерес. Мы продолжали молчать, и с какого-то момента это уже было делом принципа.

Я был рад, когда к нам подошел какой-то мерзкого вида старик и начал что-то оживленно рассказывать. Быстро, по-французски и пережевывая сигарету: мы не могли понять ни слова. Ситуация казалась нам необычной, но мы ничего не предпринимали. Мы продолжали слушать его, вдыхать его прокуренный голос – почти влюбленно, почти с интересом. Цепляясь за обрывки знакомых слов (но больше звуков), я в какой-то момент попытался объяснить ему, что мы всего лишь туристы, и денег у нас нет и быть не может, но внезапно почувствовал странную неловкость. Словно вдруг осознал, что ни на ней, ни на мне не было никакой одежды. Но дело было в другом: просто так оказалось, что моя левая рука лежала вокруг ее талии, и все могли это видеть. Конечно, в вечернем потоке парижского моста никому не могло быть до этого никакого дела (равно как и до того, стояли мы там в одежде или нет), но все же мне было не по себе.

Я отдернул руку, старик продолжал говорить.

Было совершенно очевидно, что он пытался нам что-то объяснить. Но ни она, ни я не знали языка. До поездки я успел купить какой-то бессмысленный разговорник, но он был навсегда забыт в одном из пригородных поездов еще неделю назад. Возмущенный нашей невероятной тупостью, старик стал энергично показывать на воду и бить себя по карманам. Он что-то потерял? Он хотел, чтобы мы прыгнули в Сену и достали его ключи, кошелек, любимую собаку, фотографию жены? Я не понимал. Поняла она. И радостно закивала в его сторону.

- Он говорит, что нам нужно бросить монетки в Сену. Чтобы вернуться.

Когда мы наконец дали ему понять, что знаем об этом и непременно это сделаем, он наконец отошел – продолжая что-то объяснять. Но уже не нам, а парижскому воздуху и сотням туристов, сновавших здесь, возможно, в первый и последний раз.

- Ты веришь в весь этот бред?

- Не знаю, – сказала она. – Но я хотела бы вернуться. Я хотела бы загадать желание. Давай бросим?

- Ладно, давай. Все равно скоро уезжать.

Я достал ту мелочь, которая накопилась у нас за время поездки. Мы взяли по монетке и через небольшую паузу бросили их в воду. Это было примерно так же унизительно, как фотографироваться на фоне пизанской башни с выставленной в сторону рукой.

Естественно, я загадал вернуться сюда снова. В этот город, к этой реке. Но не с ней. С другой. Я не знал еще с кем именно, но точно не с ней. С ней было покончено. Я попытался поймать ее взгляд: да, как я и думал. Она даже не пыталась этого скрыть. Она загадала вернуться сюда снова, и вернуться без меня. Со мной тоже было покончено.

Я предложил ей пройтись по берегу. Помня про то, как она ненавидит опаздывать, я думал, что она откажется. Но она посмотрела на часы и сказала, что время еще есть. Я был рад, что она согласилась. Все эти две недели мы прилежно и бездумно сновали по церквям, улицам и площадям. Несколько раз терялись на Монмартре и в этажах и переходах Лувра. Лувр!.. Что с ним делать, когда находишься в нем впервые? Запоминать, записывать, фотографировать? Как и все остальные, мы не знали ответа и на следующий же день отправились гулять по коридорам Орсе и Версаля… Мы были всюду, но все это время мы не принадлежали себе. Все это время мы словно были кому-то должны, и вот оставался только этот вечер. И три часа до поезда.

Мы шли вдоль Сены и понимали, как не хочется уезжать. Я отчего-то всматривался в лица прохожих (наверное, таких же туристов, как мы) и пытался запомнить их черты. Я знал, что непременно забуду их через час, как забыл уже картины Ван Гога и комнаты Наполеона III.

Мы отчаянно махали и кричали проплывавшим мимо лодкам и корабликам. Мы здоровались с людьми, которых не знали. Мы пытались навсегда сохранить расположение камней и скамеек. Мы шли очень долго, пока не стало и темно и немного страшно оттого, что поезд уходит уже совсем скоро. 

- Смотри, – сказала она. – Там кто-то есть.

- Где? – спросил я. Мы остановились.

- Дальше, на берегу.

- Да, вижу.

На берегу спиной к нам сидел какой-то парень. Его ноги свисали над самой водой. Но это было не то, о чем мы сначала подумали. Он не собирался прыгать. На нем были наушники, и он слушал музыку. Он был полностью поглощен процессом.

- Господи, – сказала она. – Как он не боится?..

- Чего именно?

- Ну, слушать музыку вот так. Не зная, что происходит за тобой. Мало ли кто может подойти, особенно в такое время. Он даже шагов не услышит.

Я понял, что она имела в виду. Это было действительно довольно удивительно. Но в этот момент какие-то дети закричали нам что-то по-немецки с одного из корабликов, и, сквозь свет бесконечных вечерних огней, мы помахали им вслед.

В какой-то момент я понял, что моя левая рука по-прежнему обнимает ее талию. Я проклинал себя и проклинал эту глупую привычку. Но на этот раз у меня не было оправдания. Я не мог отдернуть руку, как сделал это час назад на мосту. Рядом не было никакого причудливого старика, оживленно рассказывающего что-то важное. Пережевывая сигарету. По-французски.  



10 November 2011

Книги и имена


Вниз по стене, над самой ее головой, полз огромный паук. Он настороженно посмотрел в ее сторону: нет, ее взгляд был по-прежнему спрятан в дрожавших белых коленях, которые в полумраке казались ему фарфоровыми. Он удовлетворенно вздохнул: она наверняка вскрикнула бы, истошно, по-девичьи, если бы увидела паука, и все бы на этом закончилось. Как какой-то отчаянный комар, который вдруг осознал, что ему осталось час или два, тишина продолжала пить кровь из него, из нее, из всей этой комнаты. Состояние казалось ему приятным.
Кроме них двоих, а также нескольких полусонных пауков, растекавшихся по грязно-желтой стене, в комнате был кто-то еще. Возможно, мыши. Когда поздно ночью они приехали в этот отель, он первым делом спросил, не будет ли в их номере крыс или мышей. Управляющий, казалось, был сбит с толку и нервно и почти обиженно ответил, что нет и как такое вообще могло кому-то прийти в голову. Он извинился за свой вопрос (он вообще был очень обходительным все эти три дня), но он должен был знать наверняка. Вчера она сказала, что больше всего на свете боится мышей. 
И вот теперь ему казалось, что он слышит отдаленный скрип, шорох, писк. Хотя, возможно, ему все это только казалось: она ничего не слышала. Или не хотела слышать. Интересно, если бы он спросил управляющего о пауках, что бы тот ответил?..
- Какой здесь жуткий запах, – тихо произнес он. – Тебе не холодно?
Она не ответила, но он видел, как она тряслась. Он подобрал скомканные полы одеяла и прикрыл ее голые плечи. Там, у школы, три дня назад, она не казалось ему такой субтильной. В холодном паркете под ногами он вновь и вновь пытался рассмотреть тот день. Отчего-то он едва его помнил. Единственное, что все еще представлялось достаточно четким, – это цвета и ощущения. Ее красное пальто, например, которое они забыли в первом же отеле. Ее восхищенный взгляд. Он так боялся поначалу, что взгляд этот был предназначен не ему, а его роскошной машине. Он вдруг поймал себя на мысли, что теперь, пожалуй, было уже все равно.   
Но даже под одеялом ее продолжало трясти. Он аккуратно расправил складки, чтобы ей было теплее и уютнее. Ему нравилось вот так заботиться о ней. Так можно было не думать о многом другом: в особенности о ее мрачном настроении, которое все не оставляло ее. Вокруг продолжала виться тишина, и тишина могла вместить в себя так многое.
Он осторожно обхватил ее ладонь своими, но она тут же судорожно вырвалась. И он увидел перед собой ее бледный, холодный взгляд.
И она назвала его по имени. Он не мог поверить. Она сказала, что хочет домой, но не столько это поразило его. Его поразило имя, которое она назвала. Это не было его имя. Это имя было слишком коротким, слишком однозначным и слишком простым.
- Что? Как ты меня назвала?
Она повторила.
- Чье это имя?
Она молчала. Он перестал слышать скрип.
- Чье это имя? Лолита, чье это имя?
Она вдруг резко посмотрела на него. Тяжелый взгляд, от которого пересыхало во рту.
- Лолита? – изумленно спросила она. – Какая Лолита?
Он раскрыл рот, чтобы что-то сказать, или хотя бы не дать сказать ей, но он не успел: она успела назвать свое имя.

4 October 2011

Политические сны



В нашем городе всем стали сниться политические сны. Поначалу никто не обращал внимания – большинство даже не замечали. Сны быстро уходили на второй план, растворялись в работе, детях и плохой погоде. Их было легко не замечать. Многие знали, помнили, но все же пытались думать о посторонних вещах, перебивали себя отвлеченными мыслями и проблемами, интернетом, ценами, новым телефоном и еще бог знает чем.
И ведь страшно подумать: еще год назад мы все были счастливы. У нас был покой.
Теперь мы ложимся спать с одной лишь мыслью: только бы сегодня их не было, этих снов. Только бы сегодня нам ничего не приснилось. Но наутро суровое выражение лица, холодный взгляд, холодный автобус, изучающие глаза прохожих.  
И главное: что это за сны? Так, ничего особенного. Мне снится, что я, совсем еще ребенок, стою где-то на улице с кучей разноцветных воздушных шаров. Вокруг тишина, на улице никого нет, но вдруг за моей спиной образовывается какой-то старик, берет меня за руку и куда-то уводит. Во сне у меня и в мыслях нет сопротивляться: я покорно иду за ним. Иду, но чувствую, что шары в любой момент могут поднять меня в воздух и куда-то унести. Я боюсь этого: почему-то я убежден, что обязательно должен идти за этим человеком. И я иду, не взлетаю. Человека я толком не вижу; знаю только, что он есть. В какой-то момент нашего пути сон обрывается.
И так каждую ночь.
Сначала я пытался доказать себе, что во сне нет ничего политического, но со временем это стало слишком очевидным. Мне некуда деться.
Но так со всеми. Я не знаю, какой сон снится остальным. Возможно, он очень похож на мой. Возможно, их сон – это точная копия моего. Но только каждый день я не могу не видеть беспокойство и даже ужас в заспанных глазах жителей моего города. Я знаю: им снятся политические сны. Я стал слышать ропот: бескровный, бесшумный, слегка оглушенный. И ведь год назад, до всех этих снов, они были счастливы.

А вчера случилось следующее: возвращаясь с работы, я увидел, что рядом с моим домом стояла какая-то девочка. Она словно ожидала кого-то. Я подошел и положил руку ей на плечо. Она обернулась, и только теперь я заметил: в маленькой руке было зажато несколько огромных воздушных шаров.
И вдруг я понял. И стал поспешно уходить. Девочка, конечно, последовала за мной. Я ускорил шаг, но вслед за мной шаг ускорила и она. Мне стало страшно: девочка не знала, что это только лишь сон. Но еще страшнее мне было оттого, что я пытался прокусить собственную губу, ущипнуть себя за руку, поплотнее вдавить ногу в тяжелый асфальт, но все не просыпался. Дело в том, что в тот момент я не видел снов: ни политических, ни каких-либо иных.
Но она шла за мной. Эта маленькая девочка с целой кучей воздушных шаров: она шла за мной.