All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

16 June 2014

ПОД СКАТЕРТЬЮ


Ленивыми, накрахмаленными пальцами Катя перебрасывала страницы журнала. «Какая тебе больше нравится? Та, что слева, или та, что справа?» Я посмотрел, но осторожно. Вчера обе девушки оказались совершенно голыми, и я так и не решился выбрать. «Та, что слева», сказал я. «Брюнетка», улыбнулась Катя. Она была брюнеткой, и я знал правила игры.

Мне было все равно, и начинался дождь. Один из тех, что могут начинаться полдня, испортить настроение, потрепать нервы, и так по-настоящему и не начаться. По крайней мере, не нужно было глотать тополиный пух, который разлетался по саду и над футбольным полем. Я нашел в окне отражение комнаты и, пока никто не видел, прикоснулся языком к стеклу. Саша сказал, что разная погода имеет разный вкус. «Пасмурный день самый вкусный. Он похож на устрицы». Я не знал, где он пробовал устрицы, но мне тоже хотелось. «Ну как?» спросила Катя, которая всегда видела, даже когда читала, говорила по телефону, спала или вообще была в другой комнате. «Нормально», сказал я и встал из-за стола. Если Саша был прав, то устрицы были совершенно безвкусными. Я не хочу сказать, что я был настолько глупым. Просто все дело было в воображении, и в моем не было ничего особенного.

Затем щелкнула дверь, как всегда неожиданно, отец вышел из комнаты и сказал идти за ним собирать яблоки. Всем троим. Катя сделала большие некрасивые глаза и захлопнула журнал. Ее губы сжались и прошептали опасное слово, но услышал, как всегда, только я. Денис вскочил с дивана, спрятал телефон под подушкой и побежал на улицу. Я подумал, что однажды он прочитает по губам Кати то слово и расскажет отцу.

Была середина июня, и на земле лежало шесть или семь неспелых яблок. Отец позвал нас за чем-то другим. Катя держалась хорошо, неприветливо уставившись в землю, вертя в пальцах прядь волос и напевая что-то сложное, иностранное. Я чувствовал трусливую боль в плече и думал о том, что сделал за последние два дня. И видел только Дениса, который перебрасывал яблоки через забор. Потому что они были зеленые, сморщенные, и потому что так делал отец. Дождь действительно начинался, и я незаметно выхватил взгляд отца. Когда тебе десять лет, отец способен на все, даже на дождь. «Денис, прекрати». Катя перестала петь, и мне показалось, что мои штаны расстегнулись, сползли в траву и змеей увились прочь. «Кто был сегодня на чердаке?» Вопросительный знак описал особенно длинную дугу и повис в воздухе. В этот момент мне ничего не хотелось так сильно, как упасть на колени и начать собирать яблоки. Я готов был давить их в ладонях, до гнилой мякоти, до огрызка, и делать это до самого ужина, пока в окнах не зажгутся огни тусклого вечернего июня, и мать не позовет обратно в дом. Но яблок не было. «Говорите, у меня нет времени». Мое левое плечо издало истошный вопль, но никто не повернулся в мою сторону. Катя молчала. Денис ковырял пальцами траву. Я оказался в глупой ситуации. В макушку наперебой бились капли дождя, и мне хотелось сделать хотя бы один шаг вперед, спрятаться под веткой яблони. Но я знал, что в этом шаге было мое признание. Успею ли я убежать, уклониться или на этот раз подставить правое плечо?.. Вопросов было слишком много, потому я остался стоять там, где стоял. Под дождем.

«Я видел», сказал отец. Я заметил, что он держит руки за спиной. «Кто-то приподнимал скатерть на пианино». Я все не мог понять, что здесь делал Денис. Он ни за что не пошел бы на чердак один, и уж тем более не стал бы трогать незнакомую скатерть. «Фортепиано?» спросила Катя, и мне захотелось ее ударить. «Я надеюсь, что больше никто не будет этого делать». Я не знаю, кому из нас больше хотелось спросить, почему, но в итоге все промолчали. Даже Катя промолчала. «Так мы договорились? Да, и это между нами. Я предупредил».

Мы хорошо отделались, особенно я. «А как же яблоки?» спросил Денис. Отец сказал мне втащить кресло-качалку назад в дом, и я принялся стремительно стягивать плед и складывать все эти железные механизмы. Если бы он сказал мне забраться на дерево и сидеть там до окончания дождя, я не задумался бы ни на секунду.


Особенно я. Сегодня утром позвонил Саша и прокашлялся мне в самое ухо. Сказал, что у него больное горло, родители дома, и лекарства расписаны на весь день. Я предложил прийти к нему самому, но связь пропала. Я попытался представить, как кто-то вошел в комнату и приказал ему перестать разговаривать. Парное молоко, капли сиропа на грязной подушке, унылый шарфик поверх теплой синей кофты. На сообщения он тоже не реагировал, и я решил ни о чем ему не рассказывать. Я мог сделать это один. Что-то неопределенное, что-то ужасное.

Чердак как раз подходил. Кроме меня, в доме была только Катя, но танцы заканчивались в двенадцать, она вернулась поздно (в моем сне снова ругались и спорили) и все еще спала. Бесшумно, по-взрослому.

Временами дом казался настольной игрой, без фишек и без костей, с миллионом всевозможных ходов. Были обычные места; были места, которые переносили тебя на несколько ходов вперед; были те, которых стоило избегать. Чердак был тайной, пустым полем со знаком вопроса. Чтобы узнать, нужно было оказаться в нужной клетке и совершить определенное действие. Чердак не был запрещенным местом, но когда под ногами начало глухо скрипеть досками и пылью, лестница показалась бесконечной, и в груди раздался резкий гудок далекого поезда. Мне захотелось вернуться в свою комнату, но ноги втащили меня наверх. Чердак ударил глухим запахом холодных вещей. Глаза отчаянно вгрызались в очертания и линии, но я не видел ничего, кроме пара из моего пересохшего горла. Я задержал дыхание – чтобы не упасть, чтобы устоять на ногах.

Затем они начали появляться. Причем не я смотрел на них, а они смотрели на меня. Робко, исподтишка, как полуслепые дети. Маленький бильярдный стол. Детская коляска. Старомодные оранжевые куклы, разорванные и полураздетые. Какой-то длинный тонкий предмет, в темноте напоминавший цирковую плетку дрессировщика. Миллион других вещей. И что-то огромное, скрытое скатертью. По выступу, по очертаниям я узнал музыкальный инструмент, который играл в филармонии три месяца назад. Ощущение было стремительным, определенным: этот предмет, о существовании которого минуту назад я даже не догадывался, и был тем, что я искал. Я одернул скатерть, приподнял крышку пианино и осторожно надавил на клавишу. Звука не было, и я сделал еще одну попытку. Я надавил сильнее, но ничего не изменилось. Тогда я ударил, по трем клавишам одновременно. В пыльный воздух вылетел звук, но неживой и неправильный. Осечка, случайный выстрел. Пианино было расстроено – настолько сильно, что казалось обычным предметом мебели. Глухонемым комодом, бессмысленным шкафом. И как будто какой-то шорох в углу: мышь, бабочка, слетевшая с потолка капля дождя или воды. Я закрыл крышку и быстрым, преступным шагом спустился вниз. Так убегаешь от привидений. Чердак меня разочаровал. Я подумал, что вряд ли вернусь туда снова.

Одним словом, это был я. Не Катя и тем более не Денис. На чердаке был я.


«Никогда не доверяй мужчине в шортах», сказала Катя, открывая маленький бордовый флакон. Я вспомнил джинсовые шорты Сергея, посмотрел на свои и задумался. Это была странная идея, резкая и непонятная. Сергей перестал появляться в нашем доме уже три дня, и мне было жаль, что они больше не виделись. Сергей был единственным другом Кати, который отличал меня от Дениса, и мне страшно хотелось рассказать ему про пианино на чердаке. Но Катя аккуратно подула на лоснящиеся ногти, повторила эту странную фразу про Сергея и закрыла на нем страницу очередного журнала. И оставила меня с болезненным другом, который знал вкус устриц и вовсе не был заинтересован в моих историях.

Я прибежал к нему через два дня после сцены в саду. К тому времени я был на чердаке три раза, и вся эта история начинала рваться наружу. Но Саша закатил глаза, повернулся на другой бок и уставился в стенку с треугольниками на обоях. В двадцатый раз в комнату вошла его мать и сказала, что пора мерять температуру. Саша казался скорее скучным, чем больным, и я обиделся. Мне казалось, моя история была лучшим, что мы рассказали или выдумали друг для друга за первый месяц лета, и вот теперь я разглядывал его подмышку с торчащим из нее градусником и ощущал на себе недовольный взгляд Сашиной матери. Я должен был уйти, со своими тайнами и со своим чердаком.

Теперь, через неделю, к Саше вернулась его здоровая бледность, и он сам заговорил об этом. Так, без интереса, размазывая потертости на футбольном мяче и даже не глядя в мою сторону. Я сказал, что все разрешилось, в пианино не было ничего особенного, и отец просто не хотел, чтобы мы на нем играли. Еще я соврал, что с того дня больше не поднимался на чердак и вообще потерял к нему интерес. Саша недоверчиво посмотрел на меня, а затем вернулся к мячу. Но потертости надоели, и мы пошли в город есть мороженое.

Я тяжело сглотнул. Катя подняла голову и высушила меня взглядом. «Чего тебе?» Я глупо улыбнулся и кивнул в сторону книги. «Книга? «Эммануэль». Я посмотрел на голубую обложку с ярким черным узором, которую Катя вяло повернула в мою сторону. «Красивое имя», сказал я. Просто больше нечего было сказать. «Да, красивое. Я дам тебе почитать, когда закончу. Хочешь?» Я зачем-то кивнул. На самом деле, я ненавидел книги, а это, скорее всего, было что-то женское и неинтересное. «Ты хочешь сходить на чердак, посмотреть на пианино?» Катя легонько приподняла брови, нервно покачала головой и вернулась в книгу. «Тебе же запретили. Забудь об этом». Так, словно эти слова были написаны в книге, и она зачитала их вслух.


Несколько раз я видел, как отец спускался с чердака. Несколько раз я слышал его шаги, через скрежет досок лестницы, сквозь некрепкий летний сон. Но я гордился собой. Я вывешивал скатерть назад и оставлял все примятости такими, какими они были изначально... Правда, всякий раз было это преступное ощущение шороха, чьего-то дыхания. Я старался не смотреть по сторонам, потому что боялся выхватить из темноты очертания или взгляд. Иногда я шептал школьное стихотворение или мелодию. Иногда я оставался на чердаке всего минуту или даже тридцать секунд. Мне не нужно было оставаться долго: все, что я делал первое время, – это стучал по разным клавишам и пытался услышать звук. Но никакого звука не было, и я снова спускался ни с чем. И садился ужинать. И включал музыку. И делал вид, что все как обычно.

Найти нужный момент было не так просто: рядом постоянно кто-то был. Мне приходилось прислушиваться и настороженно ходить по дому. Родители уезжали за покупками, Катя встречалась с подругами, Денис пропадал со своими игрушками где-то под кроватью. Были дни, когда ничего не получалось, и я боялся даже ступить на лестницу. Были дни, когда я рисковал: Катя спала, отец курил на улице, а мать была в ванной. Риск перестал пугать меня только в тот день, когда я обнаружил письма.

Письма! Я узнал про них в начале июля. Тяжелые стопки писем – вот что мешало клавишам пианино производить правильный звук. Верхняя крышка не была ничем прикреплена, так что я без труда приподнял ее и заглянул внутрь. В тот первый раз я ужасно испугался, вернул все на место, расправил скатерть и спустился вниз. На другой день был дождь, и все остались дома. Я нервно ходил взад-вперед, смотрел, как отец поднимается на чердак, и по-детски проклинал все на свете. В следующий раз я достал одно из верхних писем и сунул себе в карман. Конечно, я думал о том, что будет, если отец узнает. Много раз в саду или за завтраком мне казалось, что сейчас он наконец заговорит со мной... Но даже когда он молчал или вдруг начинал говорить о посторонних вещах, беспокойство не исчезало. Это был тот страх, который не проходит со временем. Ты в безопасности, ты избежал наказания, но ты все равно уверен, что сейчас тебе предстоит пережить этот момент еще раз. И на этот раз тебе не повезет.

Письма! Первое из них я прочел в кровати, с тусклой лампой и закрытой дверью. Улица отдавалась в висках молниями и громом. Сухими, бескровными; дождя не было. Первое письмо было приманкой, и я знал, что это только начало. Я перечитал это письмо шесть раз, прежде чем выключил свет и попытался уснуть. Я не узнал почерк, но я понял, что писали моему отцу. Писала женщина. Женщина была в окончаниях глаголов, в предлогах и знаках препинания. Даже пыль бумаги и старых засохших чернил представлялась мне женским ароматом. Легким, с теплым привкусом ландыша, вовсе не тем, что я чувствовал в дыхании своей матери... В том первом письме она умоляла отца приехать поскорее, и мне, конечно, хотелось знать продолжение. Еще внизу стояла буква «М». Красивая, аккуратная, но незаконченная. Однажды прошлым летом, когда мы собирали яблоки, Катя рассказывала про них – про любовные письма.

А наутро, когда от ночной грозы в окне не осталось ни облака, случилась паника. Я только не мог понять, почему ее не было вчера. Почему вчера на чердаке она не ударила меня по голове, не схватила за руку и не оттащила подальше от пианино? Почему я вообще взял это письмо, когда я так хорошо знал про ночные шаги отца и вполне мог ожидать, что он откроет пианино и все поймет?.. Но стука в дверь по-прежнему не было, потому я осторожно спрятал письмо обратно в конверт (оно нервно мялось и казалось слишком большим) и вышел из комнаты. Я знал, что времени на завтрак у меня не было, потому просто поднялся на чердак и вернул письмо на место.
И снова услышал шорох, только теперь гораздо более страшный: шаги на лестнице. Скрип, который подбирался к горлу холодными, удушливыми пальцами моего отца. Гудок поезда превратился в гулкий скрежет рельсов. Я едва успел отвесить скатерть, сделать два шага в сторону и поднять с пола резиновый мяч.

«Кто здесь?»

Я был готов, я закрыл глаза и попытался опередить боль, но на этот раз отец только замахнулся. Моя история про мяч была ужасно неправдоподобной, но он только сказал мне уйти. Забрать мяч и больше никогда сюда не приходить. Эта странная мысль, которую поначалу я даже не воспринял всерьез: он не ударил меня из-за письма... Я спускался так быстро, что ноги несколько раз проскользнули по ступенькам и чуть не сбросили меня на пол, вниз головой, к игрушкам и фломастерам Дениса.

В тот же день я украл фонарик из гаража. Это было просто. Гараж был привычнее и светлее чердака. Я засунул фонарик в карман, вернулся в свою комнату, лег на кровать и стал ждать момента.

Конечно, мне хотелось рассказать об этих письмах. Идя по улице, я смотрел на водителей автобусов или случайных прохожих. Но все люди казались неправильными. Катя опустила голову и выбрала книгу. Саша отвернулся и выбрал узор на обоях. Сергей больше не появлялся. Денис выдал бы меня в первый же вечер. Так что все это оставалось во мне, теснилось письмами и конвертами. Под шорохи и дыхание в темном углу чердака. В этих письмах была история, и я восстанавливал ее по обрывкам беспорядочных строчек, которые успевал прочесть за несколько минут.

В тот первый раз мне повезло, но теперь я знал: отец откроет пианино ночью, когда новое письмо будет лежать у меня под подушкой, и на этот раз поймет все, что не понял тогда. Дрожащими пальцами я доставал три или четыре письма и прочитывал их там, на чердаке. Все это немного напоминало Катины книги, которых я не читал. Этих писем не должно было быть. Не могло быть. Но я читал их, достраивая сцены, города и слепые руки почтальонов. И видел по ночам девушку по имени М. и влюбленные глаза отца. Во сне отец улыбался, во сне он купил для нее это пианино, во сне потом каждый месяц он высылал ей букет из девяти красных роз... У меня были детали. Те, что меня пугали. Те, что кричали мне в уши – так, что я боялся обернуться. Те, что не имели никакого смысла.

И еще: прежде, чем спуститься вниз, я всегда это делал. Ударял по клавишам, пытаясь произвести звук. Я пытался сыграть, потому что был уверен: если это пианино все-таки произведет звук, то он объяснит все эти письма. Он объяснит отца. Он объяснит сцену в саду и почему я не должен был делать то, что делал все это лето. Но ничего не выходило. Из-за писем или из-за того, что на пианино не играли уже двадцать два года. Я видел даты, они были на каждом конверте.


Наконец настал конец августа, и завтра должны были приехать гости. Катя сказала, что это друзья родителей. «Будет девушка», сказала она, будто это касалось одного только меня. «Ей двенадцать». Катя сказала, что не знает ее имени, и я поторопился выйти из комнаты. Я застал Катю за чем-то ужасным, и всю эту бесконечно долгую минуту мы делали вид, что ничего не произошло. Я уходил так быстро, что в зале чуть не поскользнулся на игрушках Дениса, которые всегда валялись под ногами. Мне не на кого было накричать, потому что самого Дениса никогда не было рядом.

Мать весь день будет греметь посудой, резать багеты и листать кулинарные книги. Катя будет прощаться с подругами, потому что завтра нужно будет остаться дома развлекать гостей, до которых ей, конечно, не было никакого дела. Отец будет возиться в гараже, чтобы машина была в идеальном состоянии к тому моменту, как он поедет на вокзал. Это значило, что у меня будет время, сколько угодно времени на то последнее письмо, которого не хватало. Я не знал, что должно было быть в этом последнем письме, и почему оно вообще могло существовать, но именно его я искал. К тому времени я видел многое. Глаза пробегали, врезались, выдергивали слова и предложения. Отец описывал ее волосы, которые лоснились солнечным светом. Ее глаза, руки и даже ее спину. Она благодарила за цветы, обещала приехать.

Но было письмо, которое мне особенно запомнилось, и которое я проговаривал про себя все это лето, когда лежал в кровати и не мог или не хотел уснуть. Кажется, его я прочитал в конце июля, когда заканчивались последние жаркие дни. Вспоминая это письмо, я видел спицы для вязания и кроткий взгляд матери. В этом взгляде не было злобы или презрения. Он просто находился рядом. Как протекшие чернила или те ненавязчивые штрихи, которые рисуешь на полях; потому что отвлекся, и потому что мысль выскользнула в трещину в стене или взгляд на экране.

Это был зимний вечер, который отец описывал во всех подробностях. Застывшие в снегу аттракционы, в которых они грелись от ветра и бездомных собак. Мороженое, которое она непременно хотела съесть на улице, целиком, откусывая большие куски обветренными ледяными губами. И взгляд старика, когда отец поцеловал ее – в трамвае, в щеку, в полночь. И была деталь, которая проходила сквозь меня каким-то бесцеремонным ночным поездом, от которого просыпаешься и потом еще долго не можешь уснуть. Отец описывает, как они вошли в квартиру и погромче включили свет. Это «погромче» я перечитал несколько раз. А затем ее огромные черные ресницы, которые были покрыты инеем и мелкими кусочками льда. Они стояли у окна, когда отец начал дышать на них, чтобы растопить застывший снег. Сцена была особенной, потому что я не видел ее (снова это проклятое воображение). Я пытался представить себе, но видел только грубые пальцы отца, от которых пахло не фортепиано и скрипками старых консерваторий, а карбюратором его автомобиля. Вместо его теплого дыхания я слышал молчание или голос в саду, ощущал боль в плечах. И все-таки я пытался. Увидеть, как ее ресницы растаяли и растеклись тушью по векам и щекам... И тогда в углу чердака снова раздался какой-то звук, и я вернул письмо на место. Сомневаясь, что у этого письма было свое место.

Но мне хотелось еще. Новых слов, новых описаний. Наверное, я искал окончания. Однажды они расстались, и мне хотелось знать, как это случилось, и почему все эти письма оказались на чердаке этого дома.

Мне нравилось то, что это были настоящие письма. Белые, бумажные, которые теперь приходили только в фильмах или по ошибке. Мне нравился хруст бумаги и тяжелый запах многолетней пыли. Мне нравилось то, что все это можно было найти внутри старого пианино на чердаке дома, где в прошлом году умерли родители отца и где мы проводили наше первое лето. Конверты были разного цвета (его конверты были серыми, ее – голубыми), но письма казались удивительно похожими. Если бы они были частью книги, то я мог бы поверить писателю, которому пришлось сочинять и те, и другие. Они часто использовали те же слова и выражения, постоянно возвращались к тем же ситуациям. Оттого, наверное, что ситуаций этих было не так много. Когда они писали письма, то жили в разных городах. Все, что у них было, умещалось в полгода, и многое мне приходилось выдумывать самому. Лежа на кровати, глядя на Катю или даже играя в футбол – по инерции, чтобы не вызывать подозрений заспанными глазами или продолжительными взглядами в окно.

«Катя», сказал я однажды, когда она поздно вернулась и как раз проходила мимо моей комнаты. Я открыл дверь и обдал ярким комнатным светом ее уставшее лицо. «Ну что тебе?» Она пахла дискотекой, лакированными туфлями и дешевыми сигаретами. «Ты ведь используешь тушь?» Катя кивнула. «Скажи, если на глаз подышать, то тушь растечется по твоей щеке?» Катя выругалась и захлопнула дверь своей комнаты с раздражением, которого, как мне казалось, я не заслуживал.


Пожилой врач рассказывал про сломанные ноги, а я все не мог сдержать неловкость. Глаза слезились, из меня давно выветрился весь аппетит, и я мог только отворачиваться и краснеть еще больше из-за дурацких подмигиваний Кати. Пожилой врач вообще не должен был быть здесь, потому что вчера вечером отец говорил только про старого друга с женой и дочерью. «Как тебя зовут?» Я замялся, потому что она казалась такой яркой и неожиданной на пороге нашего дома. Я вспомнил чердак и что-то себе представил. «Я Даша».

В десять часов ужин будто начинался заново. Спать отправили только Дениса, но его я продолжал слышать за дверью. Его и этот проклятый поезд с разбитой, растоптанной железной дорогой.

Так случается. Вчера я мог только мечтать о пожилом враче с маленькой курительной трубкой, который скроет меня своим тучным телом и своими историями, но сегодня мечта начинала меня раздражать. Не Катя, которую я постоянно видел перед собой, и которая продолжала громко улыбаться в мою сторону. Не отец, который постоянно уходил курить со своим другом. Нет, все дело было в этом враче. Из-за него я не слышал голос Даши и лишь изредка выхватывал ее профиль сквозь его очки, бороду и бокалы вина.

Я смотрел на красную икру и представлял себе красные розы. Мне так часто теперь снились девять роз, лепестки которых разлетались как на обложке старого американского фильма, который так любила Катя. Но все перебивал женский смех. Катя и две женщины, в чем-то очень похожие, продолжали смеяться над бессмысленными медицинскими историями и шутками. У меня немного кружилась голова: оттого, что уходило время, и оттого, что пожилой врач время от времени посматривал на меня. Я бледнел, краснел, улыбался. Даша поворачивалась к нему так, словно ожидала глупой шутки или разбитой посуды. Я заметил, что Даше налили белое вино, и спрятал стакан с апельсиновым соком между коленями – так, чтобы его никто не видел. Я боялся отпить, несмотря на жажду. Я думал попросить бокал для себя, но это могло привлечь внимание, и мне бы все равно не разрешили. И даже могли вспомнить о том, что скоро полночь, и почему я все еще не в своей комнате. Но в деcять лет я уже хорошо знал одну вещь: ты обязательно пьянеешь, когда пьянеют вокруг. Так было на всех праздниках, так было на трех последних днях рождения. Я залпом выпил весь апельсиновый сок, который после долгой паузы оказался вкуснее обычного, и встал из-за стола. Я выбрал момент, когда отец вышел курить, Катя ответила на телефон, мать спросила про десерт, а пожилой врач набросился на мясо по-французски. Я встал из-за стола и подошел к Даше. Я прошептал, что хочу ей кое-что показать. К моему удивлению, она услышала, поднялась и пошла за мной. Я обернулся и увидел Катю. Телефон был все еще прижат к уху, но она смотрела на меня. Она улыбнулась, и впервые за деcять лет мне показалась, что Катя улыбнулась без задней мысли, просто так. Мы с Дашей вышли из зала.

Дело в том, что не было в тот момент в мире другого человека, которому я хотел бы рассказать про чердак и про письма. «Твой дедушка», отчего-то сказал я. «Он ужасный. Все эти истории. Увязался за нами, а отец позволил». Ее голос был густым, почти взрослым. Он обладал каждым словом, которое произносил. Кажется, она благодарила меня за то, что я увел ее из комнаты. «У меня в детстве был такой же», сказала она, и в темноте я пытался увидеть ее взгляд. Она смотрела на тот самый резиновый мяч, который я вынес из чердака, когда меня застал отец. Я спрятал его в саду, но вот теперь он лежал здесь, на полу, среди остальных игрушек Дениса. В окне мы увидели дым, закат и два курящих силуэта. «Мой отец по-прежнему играет в оркестре», сказала Даша. Я думал, что мне следует сказать что-то взамен, но боялся ошибки. Того, что ей будет со мной неинтересно. «На чем он играет?» Даша зачем-то повернулась ко мне, и я почувствовал, как сарафан коснулся моего колена. Интересно, знала ли она про шорты? Про то, что мне рассказала Катя? «На скрипке, как и я». Я не сказал, что ни на чем не играю, но она не спросила. «Мой отец не играет, уже давно. Но несколько месяцев назад он водил нас слушать концерт. Мне понравилось».

Мы поднялись на чердак. Мне не нужно было ничего объяснять, можно было просто медленно ступать по этой лестнице и наконец не бояться ни скрипов, ни того, что тебя могли увидеть. Теперь я мог оставаться на чердаке сколько угодно, потому что отец не придет до утра. Я почувствовал, как Даша взяла меня за руку, и по коже пробежал острый, шипучий ветер. На чердаке было темно, и мне показалось, что ей страшно. «Здесь кто-то есть», сказала она. «Там, в углу». Мне не было страшно, когда я достал из кармана фонарик, оставил ее у пианино и пошел в сторону звука. Я не ожидал, я не мог даже представить. В углу чердака, между старыми чемоданами и сломанным стулом, сидел маленький мальчик. В его руках я увидел куклу, которую он покрепче прижал к груди.

За своей спиной я почувствовал дыхание и, обернувшись, увидел Дашу. Денис плакал, умолял меня не рассказывать отцу, а я думал обо всем том времени, когда он видел меня на этом чердаке со всеми этими письмами, рядом с пианино. И за два с половиной месяца ничего никому не рассказал. Мы оба постарались его успокоить, но он только бросил куклу под стул, стремительно выскользнул между нами и громко простучал вниз по лестнице в своих тяжелых, вечно незастегнутых сандалиях. «Денис», сказал я, когда шорохи исчезли, и мы остались одни. «Денис нашел этот чердак раньше меня».

Минуту или две мы не произносили ни слова, но затем внизу послышались голоса и раздался новый смех. Я знал, что должен сделать это прямо сейчас, и начал рассказывать Даше про пианино, про скатерть, про сад с яблоками и про письма своего отца. Я давился словами, прожевывал окончания, и она не понимала. В какой-то момент я не вытерпел, стянул скатерть и открыл крышку. Я сказал ей все, что знал, и ее лицо осветилось – как тогда, полчаса назад, когда она увидела старый резиновый мяч. Она радостно кивнула, и мы тут же начали доставать письма и читать – наперебой, быстро, про себя, пытаясь добраться наконец до главного письма. Последнего, написанного чужим почерком...

Его нашла Даша. Но она не стала читать письмо вслух, а только передала его мне. «В результате скоротечной болезни». «Ваши письма». «Ваш инструмент». «До конца недели». Мне кажется, мы оба все поняли, одновременно. «Это ужасно, ужасно», вскрикнула Даша и ударила по клавишам пианино. Настоящего звука все еще не было, но теперь он начинал понемногу проступать.

Это заняло всего две минуты. «Я почти не умею играть», сказала она, когда мы закончили и ощутили странную пустоту внутри себя. Пустоту и удовлетворение. Даша сыграла несколько нот, какую-то едва знакомую детскую мелодию. Пианино по-прежнему было расстроено, но теперь оно наконец звучало. Звучало, и этого было достаточно. Для меня, для этого чердака, для всех этих старомодных и постепенно оживающих кукол без ног, без глаз, без одежды. Даша встала из-за пианино и пристально посмотрела на меня. «Я страшно устала. Дорога, весь этот вечер». Я посмотрел на ее сонные ресницы. Я знал, что нужно делать.

Прежде, чем спуститься вниз, мы оглянулись и увидели раскрытое пианино и беспорядочные волны скатерти и писем, разбросанные на полу чердака. Я думал про последствия, но я ни о чем не жалел. Я знал, что завтра утром Даша уедет в другой город, и я увижу ее в последний раз. Я знал, что через несколько дней начнется школа, и я больше никогда не увижу этих писем. Я знал, что завтра утром отец поднимется на чердак. Я знал, что он увидит стул со сломанной спинкой, который Даша приставила к пианино. И только надеялся, что он сядет и начнет играть. Впервые за двадцать два года.


Внизу, в зале, все было как прежде. Не хватало только Дениса, который, наверное, уже спал.

Но первое, что я увидел, – это его лицо. Улыбка старого воспоминания, как потухшая сигарета. Я закрыл глаза и постарался сохранить ее, эту улыбку, хотя бы до завтрашнего утра. Саша говорил, что нужно только посильнее свести веки, до яркой белой вспышки, и тогда все это можно удержать в голове. Катя смеялась, вместе с моей матерью и матерью Даши, а пожилой врач, теперь уже сильно пьяный, начинал новую историю. Но ее мы не услышали. Мы пожелали всем спокойной ночи и медленно вышли из комнаты.

Казалось, я не спал все лето.



4 June 2014

MANHATTAN IN THREE ACTS


“That’s not what you feel”, he said.

They were separated by a narrow slice of long beige desk, and she could almost touch his hand. He was that close.

“Yeah?” she said. “And what do I feel?”

“I will tell you. I will tell you exactly what you feel”.

Nothing was happening around them, but the place fizzed with low voices and second-hand stories they could not make out. The desk had sticky patches of beer and whisky, and she had to be careful placing her elbows.

It started with him taking out a wrapped object from under the desk and nudging it close to her. She unwrapped the wrinkled paper and saw a mug with her name on it. The mug looked familiar, and she remembered that old Jewish dinner where she felt sick from all the food and said something nasty about uncle Ezra. It took her some time to realise this was her birthday party, and the mug was his present. Back then, he was poor, shared an unfurnished apartment down Ninth street, and had to use plain white wrapping paper that was most likely torn out from one of his precious exercise-books. Uncle Ezra made the crude remark, and she made a scene. It all came flooding back – now, a million years later.

“I loved that mug”, she said. “But I lost it... I haven’t seen it in years.”

He knew she felt it now and got to the next part. He put a bottle of red wine on the desk and looked at her. The wine was redder than his corduroy jacket, and there was no need in reading the label. “Las Gravas”, she whispered, and he whispered it back. The way he articulated that, the way his lips vibrated with the sound, it still gave her shivers and made her want to touch his hair. Untousle it, comb it, make it straight. But there was no need, his haircut was boring and perfect. Next he poured a little wine into her mug, making that nourishing splashing sound that brought on the strongest thirst. His movements were confident, strikingly sober – he knew what he was doing.

“Spanish wine”. Back then he thought she looked Spanish. Maybe her father was right and he was indeed a pervert – falling as he did for a Spanish-looking, Jewish girl two years older than him.

She took the mug in her hands, cozily, as if this was hot chocolate and the place was freezing. Drinking wine from the tea mug he gave her, that’s what they did when he sneaked into her backyard with a bottle of Las Gravas he had stolen from his dad’s bar. He refused to drink rough, so they shared the mug and talked all night about things that wouldn’t make sense in the morning.

 “It’s too warm here”, she said. “Say something”.

“Well”, he said, fully prepared. “They make this wine in Jumilla, which is extremely underrated as far as Spanish wine regions go…”.

She didn’t care. She didn’t want to know the dull details and waved her hand like she would after a few drinks and a dozen childhood memories. She gave in to the taste. The wine was smoky, seductive, and it flame-licked the insides of her head like a beautiful bullet. At around 6 a.m. they lay on the grass and brushed away invisible insects. He began talking about science and his work at the University and the fact that Mr. Wolfenstein didn’t understand singularity. She loved his words without understanding the language. But Jesus the nights in late October were nippy and in the morning she woke up with a sore throat. And then the very last entry in her diary, something girlish and overdramatic about never loving him that much again. There was one tear working its way across her cheek, and she quickly finished off the wine.

She looked up. His shorter hair, his new eyes – the quantum physics in her backyard, with his nondescript theories and his fancy ideas, was happening a few centuries ago. His hands were better though, they had vibrancy and they could grab things. Drop them, shake them, not just touch.

The clock was pushing midnight, and the noise was getting heavier. Manhattan could no longer contain itself within the limits of the city streets – it had to break in through each and every door with its vulgar people and their vulgar stories. To intercept them, or at least to delay them by another moment or two, he took out an untouched pack of Dunhill Switch. This was the last part, she could tell it already. She took one cigarette and he lit it for her.

“Hunter Thompson and John Lennon loved those”.

Again, this was beside the point, he was now trying to distract her, get her off the point. And the point was of course the day the cherry gum didn’t work and her mother smelled tobacco on her breath. What followed was one humiliating slap on the face amid the mutual screams and accusations. But there was more to come. She was locked in her room for three summer days straight, with no phone calls and, at that particular time in the 20th century, no Internet. On the second day he tied his letter to a gravel stone and threw it into her open window. He missed and never bothered to climb over the hedge and do it right. She never forgave him, but it was not just that. Those three days were the days of big questions and intense soul-searching. By the end of it, she threw away the half-finished pack of Dunhills, burned the letter without reading one word and didn’t talk to anyone for a week – but most importantly, they were through. “It’s over, and nothing good will come out of this”, she had said over the phone to that once future scientist who was now standing in front of her. Wearing the corduroy jacket, behind the narrow beige desk filled with hands, rings, bracelets and drinks. In this Manhattan bar swamped by midnight people in artsy fedoras, ordering their Sangrias and Flirtinis. 

She felt a little overwhelmed as she drowned the cigarette end in the ashtray carefully prepared by the barman. By him.

“I feel it now”, she said. Screamed almost, so as to be heard.

“Excuse me, Madam?”

Was that an act? Was he only playing his part?

She squeezed his fingers but he started back.

“I feel that warmth”, she repeated. “I remember”.

“I’m sorry, Madam. That’s not what you feel”.

“Yeah?” she said. “And what do I feel?”

“It’s Manhattan. It’s all these bottles and ashtrays and cigarettes. It’s sweat. It’s hot in here at night”.

She pushed away the glass and replaced it with a frayed ten dollar note. A song began playing in the background, but it was too modern and she could not recognize it. There was no connection. Besides, she was eager to miss the encore. 

A drunk kid in black leather pants opened the door for her, and she stepped into the lush, forgetful noise of Manhattan.


20 May 2014

ELSIE'S DAY


Playful eyes of Frank Sinatra smirked at Elsie from the cover of a battered, second-hand box. Elsie felt strangely fulfilled even before she took out the CD, smeared away the few scratches and pressed play.

It was 7:15 and Peter wasn’t there yet. She liked Peter. Liked his pale face with just a few tiny freckles scattered around the bony cheeks, liked his slender fingers clutching a newspaper he was supposed to deliver, liked his ruffled hair smelling of pillows and sleep. Peter was fifteen, which seemed like a breaking point. Fourteen wouldn’t look good on a CV. Fifteen was different. Fifteen was where it all began. Fifteen made you fix your hair and powder your nose. Fifteen made you do things you couldn’t explain. Boyishly skittish on his bike, Peter grew silent and shriveled up the moment he entered the café and slid in behind the table. Paper boy that he was. And then, always faltering, never looking at her: “Black tea with milk, thank you”. Peter was always the way Elsie started her day.

This time, however, he didn’t come. It was only a joke, a tease, but she was disappointed. This is what you got in a small sea town, in a tiny café, in late September. Elsie sighed and adjusted a few things on the tables. There was always a napkin that fell to the side or a bleak patch she had somehow neglected yesterday.

The morning was ambiguous, undecided. Any second now it could turn back and crash headlong into night or stump into a dull day. Mrs. Reinhart was having her morning off, Sam wouldn’t come until after 3, and Elsie was alone. Looking out of the window, she soaked up the dim light from the street and felt the wind as if it was seeping through the glass. The weather was a Daphne du Maurier novel currently lying under her bed. Stay-at-home weather, as her mother used to say. Not a good day for visitors.

Suddenly, she could no longer imagine Mr. Henderson drinking his 8 o’clock coffee and fingering his tie, McGuinney twins fighting over tea cakes and making so much noise, a scruffy middle-aged woman sipping her white tea and never talking to anyone, an old couple saying she looked like an Italian girl they once met near Piazza del Campo in Siena. Elsie knew their habits, their preferences, their schedules and their tips. Elsie liked those people. In a way, they were like the few marine paintings covering the walls of Sea Corner: cozy, watery, indispensable. She knew the feeling was mutual. Mrs. Reinhart, observing Elsie through one of those thin long cigarettes, called her Whitley Bay’s little mermaid. But Elsie was 17 now, and Danish fairy tales had long been supplanted by dark tales of death and mystery.

Elsie stood in the middle of the empty café and closed her eyes. Behind her back, Frank Sinatra dropped off his smoky, romantic croon. He was being raunchy and raucous, with that tricky black hat of his looking suspicious and even wicked in Elsie’s mind. Invisible hands grabbed her wrists and her ankles. Forgetfully, she gave in to a jazzy dance.


The bell rang. When Elsie opened her eyes, the door was shut. The place didn’t come alive and the tables blanked her in frozen half-movement. Why did the bell ring? Elsie remembered yesterday’s telephone conversation with Mrs. Reinhart. Didn’t she ask her about something? One of those whimsical little errands? Buy a dozen sleeping pills and pick up a few fashion magazines on your way back? Was that it? Elsie put on her coat and swung the door open. Deep down she knew that no one would come today.

Outside, on the porch, the wind was breathing through her veins. Elsie stepped down onto the pavement and walked along the street. Whitley Bay looked different. She was expecting a few drowsy pedestrians and a strong smell of fish and chips blowing away from the sea. Instead, Elsie had to put her hand over her mouth to be able to sip the air in small, nervy doses.

When she saw him, she ran up to the stooped silhouette, called his name and made him turn around.

“Pardon?”

But it wasn’t him. It wasn’t Mr. Henderson. The coat looked shabby and there was no silk tie. The man was older, too, fifty-five and a few slot-machines away from homeless.

“Sorry”, said Elsie. “I thought you were someone else”.

“Well, love. Am I?”

Elsie didn’t like the tone. It had implications. It was sinful and salacious, and for no good reason. It made her think of whoever it was that her mother had married last. Elsie got to the other side of the street and walked faster, groping for people and cars. The pharmacy was still a few buildings away.

The wind cut into her cheeks and her eyes and made it difficult to see. In the end, she could not discern anyone but a lonesome cyclist moving in her direction. She had never been happier about seeing him or his brown bag flapping against his left hip. She would talk to him. Finally, after all these months of black tea and awkward silences, she would talk to him.

“Peter! Peter! Could you please stop?”.

At first it seemed like he didn’t even notice her, and she was hardly a revelation when he did. There was a flicker of something, but she could not trust her eyes welling up with tears and pain.

“Yes?”

“Why weren’t you at the café today? Are you going there now?”

“Sorry, do I know you?”

“Peter, what are you talking about.”

She didn’t even manage to make it sound like a question. It was more of an observation, half-baked and incredulous. Peter’s hair was explosive. The pale blue shirt and the green sports jacket made him look warm, bright, different.

“Excuse me, but I can’t be standing here with you. It could be a storm in 15 minutes and I still have a few letters to drop”.

“Peter, what’s going on? It’s me. Elsie”.

He nodded, vaguely, and took his right foot off the edge of the pavement and onto the pedal. She watched his back, his hair, his green jacket blowing up like a runaway sail. Peter? Did he not have any feelings or even a crush, did he not come to the café with the sole intention of looking at her when she turned away to restart the CD or smooth down her apron?.. Elsie felt orphaned, more than she was a year ago, when that first morning came, the police left and Mrs. Reinhart said she owed it to her late mother to do everything she could. Elsie said ‘yes’, she no longer had anyone to say ‘no’ to.

And then there was a grey Renault swerving out of the corner, almost knocking her off her feet. She took a deep breath, like Mr. Henderson did when there was an urgent phone call and he had to leave the café. Had it really happened, had the car really gone into her, what would it have looked like? Whatever she imagined, it didn’t look pretty. Although maybe it would have been nothing. Peter had seen a ghost and the car would have passed through her like a ship would slice through dense morning fog...

The pharmacy almost slipped past her. It wasn’t so bright and sterile as in the days of her childhood. It was more of a supermarket with earplugs, cough drops, laxatives, sandwiches and cheap 5-pound headphones. The few customers were scattered more or less evenly, and somewhere in the midst of them, Elsie finally saw the familiar white frock.

“The weather, huh?”

“Terrible”.

“It’ll get worse if it starts raining. What can I do for you?”

“Dr. Grieves. Sorry to bother you, but it’s Mrs. Reinhart again. She wants those sleeping pills you gave her last time”.

“Mrs. Reinhart has troubles sleeping? That’s news to me”.

They were standing between shelves stacked with motley bottles and packets of various smells and sizes. It was so difficult and overwhelming that Elsie felt dizzy. Dr. Grieves remained expressionless, drugged out, covered in deep pharmaceutical stench. Or else it was her face, unrecognizable, disfigured by wind, with pale agitation driven into its features. This conversation didn’t make sense, and Elsie imagined that her words were coming out the wrong way, backwards and sideways. She was trying hard, but there was something in the look of the old couple standing nearby that only made it worse. It was the couple from the café.

“Didn’t you discuss this with Mrs. Reinhart a few days ago?”

“Yes? And where was that?”

“In Sea Corner, of course.”

“Young lady, surely you must be taking me for someone else. I haven’t seen Hilda since last Christmas”.

Hilda. He was a pharmacist, he would have remembered. And now he had to be excused, for there was a long queue of other customers he had to attend to. But above all – he called her ‘young lady’, as if that’s all she ever was, to him and to everyone else. As if she had no name on her waitress’s badge. As if the strong tisane he ordered was no more than tasteless tap water. Dr. Grieves listened to the old couple complaining about severe backaches, memory loss, anxiety disorders. A pretty girl from Siena was nowhere to be seen.

Elsie tried that childish game when you looked at someone while simultaneously averting your eyes. The old couple seemed different outside. Their eyes bristled with shame and contempt, and Elsie thought of a dozen fairy-tales in which beautiful creatures turned ugly and evil overnight. “How could you?” their question was muted, it was asked but never voiced. The question meant something. Something a shabby man in the street didn’t even notice. Something a boy on a bike was meant to forget. Something a pharmacist had to be professional about. Something an old couple could not let lie.

Was there any point in talking to them, bringing up that scorching Italian summer and how it was the two of them who began calling her ‘Elsie’? How even Mrs. Reinhart began using that name, first jokingly and then getting used to it like she did to so many other things? Cigarettes, sleeping pills, fashion magazines. Elsie’s mind wandered away from Dr. Grieves’ rippling baritone and the piercing stares. She was panicky: Mrs. Reinhart was supposed to get back after midday, fully expecting to see Elsie collecting and dispatching the bills.

And yet time was running out. Elsie stepped out of the pharmacy and onto the slippery pavement, biting her lips and looking at her next destination. WHSmith across the road, so local and small that it barely existed. Lucy Turner, 25, would be sitting there, chewing her gum, reading a millionth spinoff of Fifty Shades of Grey. Would she recognize her former classmate, would she explain what was going on this morning?..   

Despite the weather, Whitley Bay had finally woken up. Its streets were breathing and puffing and screaming, all in a desperate attempt to stay up and not get dragged back into sleep. But Elsie wasn’t meant to see Lucy Turner, not this time. The grey Renault had other plans for the afternoon, and it was doing 30 miles an hour and it braked but only just.  

“You are Elsa”, he said, helping her in. “I know your story. And I don’t care”.

He didn’t say his name, but she was still in shock and it was not the time to ask. He was taking her to his place, his face wet with rain rather than apologies and embarrassment. She liked that. He was business-like and he had an excellent collection of silk ties.


Fortunately, there was nothing serious. “Scratches and bruises don’t count”, he said, pouring her red wine and then struggling with the plum cobbler his wife had left for him in the fridge. He showed her the ring finger, saying he had nothing to hide, to prove or to fear. She asked for the mirror, but he said she looked all right. Besides, the lunch break could not last forever and he had to get back to work.

“You are good at this”, he said, afterwards, when something had to be said.

“Am I”.

“It’s like you don’t care, like you’re innocent. But you know what you’re doing. That’s experience, I can appreciate that”.

“Don’t let your innocence run away with you. My mother used to say that”.

He kissed her bare shoulder, and right away she knew what it meant. She knew the moves. Only sex addicts did that, and that was the type she preferred to avoid. She didn’t fake it though, she never did. Her moaning was exaggerated, but men liked that and the ticking of the clock was too loud for her liking. Elsa put on her glasses and discovered the time. It was a quarter to three.

“My God”, she said. “Mrs. Reinhart must be there now”. 

“Hilda Reinhart?”

That’s the second time Elsa heard that name today, and it still sounded odd, even improbable.

“What do you have to do with her? She’s nuts. She’s on crack”.

“She owns a café in Redgrave Street. It’s called Sea Corner. I think I’ve seen you there a few times”.

“Yes”, he said. “A few times. Boring sea pictures on the walls. Sam Phillips? Please. No wine and their cakes are stale. But Mary is a pretty girl”.

“I’m confused”.

And she was.


Late September could be the brightest or the darkest time of the year. When Elsa got out of the house, she thought about the first few chapters of Jamaica Inn and how cozy it would make her feel. Long ago, before the middle age kicked in and there was no time to get under the blanket or put a kettle on. It was dark, a mixture of trampled tree leaves, rainy autumn and early evening. He said he couldn’t take her back in his car, but she could easily find her way out (it’s a small town, etc.) and perhaps next time. “Next time my feet”, she thought. Even though he seemed different and looked like some cool cat from the 60’s working for Neapolitan mobsters. She should have asked whether he could sing.

Elsa was wet and scruffy, but there was a point when it no longer mattered. Suddenly she remembered something she had missed earlier that day. And now that she had money, she could buy any number of fashion magazines from Lucy Turner or whoever it was that worked there now. But it was all wrong, of course, a night window that lit up and promised great drama but ended with a sad glass of water. She didn’t have to buy any fashion magazines.


Yes, the girl was called Mary. That’s what her badge said anyway. He called her pretty, and she was. With her big trustful eyes and her quiet detachment. She didn’t walk, she didn’t have to. What she did was graceful and smooth, like swimming. “White tea?” she asked. “Yes”, replied Elsa, sitting down.

There were people sitting in the café, including two skinny little kids throwing food around the place. Still, customers were in short supply during a rainy season like that. Elsa recognized most of those people, but then she knew most of Whitley Bay. Seaweeds in a seaworld. It was a small town and everyone had a name. She just never felt like talking to anyone, that’s all. She didn’t really like them. It was enough that they knew her habit of coming here on a Friday evening.

Did she have any regrets? Yes, she did. After all, she could have ended up anyone else in this café. Anyone else. With a different drink, a different table and a different kind of day. Instead, she looked at Mary and finished off the tea dregs. 

Frank Sinatra was all swagger and steam now, serving it up jazzy and groovy. Something moved inside, the day had gone to her head, and she wanted to jump from her chair, run up to the middle of the room and start dancing. But it was probably too late now. And she was tired. And the place was about to close.


25 April 2014

SOMETHING IN THE WAY


Leonard looked up and frowned. Rain wouldn’t be a good idea for exactly two reasons: it would make him wet and it would discourage the drivers. They would whoosh past him without so much as a feeble, depressing beep. You couldn’t complain. Oilskinned windows would make them blind, upholstered seats would make them heartless. Leonard studied the shady larynx of the highway. All quiet and empty, like days after a nuclear explosion.

But you couldn’t complain: three hours ago nobody told you to pack your bag and leave home. There was Carrie waiting on the phone. Twin Peaks on TV. Irish stew oozing from the kitchen. You could stay. You really could stay.

There was nothing dramatic about Leonard’s denim-clad figure standing alongside the road. Apart from grungy light hair, halfway between long and short, he looked casual. A sweet nephew coming to his aunt for a dull weekend of good food and television. There was just one shabby brown bag to keep him company. Whatever was inside had to be enough to set him going in a different city, in a different state. In a different country, as far as he was concerned. Either a gust of wind or a car hissing by: Leonard couldn’t stand still. By turns he placed the bag on the ground or picked it up again. Old bag, he first saw it on a mid-60’s black and white photo of his father. Three years ago, when he first heard something meaningful about Seattle, he knew it would have to be this bag.

The road wasn’t entirely empty, but the cars were largely anonymous. They wouldn’t stop. Also, they were now coming in surges: a whole bunch of them, a pacey colony of worker ants going about their business. Leonard didn’t exist, and neither did his slender arm tentatively stretched out and then swiftly jerked back. He’d been out there for an hour now, and the chill of early spring was already getting under his skin.

Besides, there was the rain. Still shapeless and obscure, it was only waiting for some ungodly signal. Leonard took out a bottle and made a small sip. He thought of Carrie, again and almost against his will. He thought of not coming back. So far these two thoughts didn’t work in harmony. They banged against each other and produced a heavy, whirling sound in his stomach. Or was that hunger already?..

For a few seconds Leonard didn’t make a move, because the shiny red thing had already gone past him and was noiselessly puffing a good 30 metres away. The driver could be having a nap or studying the map. Leonard made a few steps in that direction, but he didn’t really mean it. Then the car signaled, and Leonard went faster.

“Seattle?”

“Why not?” Leonard couldn’t see the full face of the man, but for the moment it didn’t really matter.

The car had a strong thick smell, but he couldn’t place it.

“What does it remind you of?” asked the man. Which was odd, because Leonard hadn’t asked.

“I’m trying to think. But that’s a cool car”. The conversation was easy, like the sleek road sliding underneath them and then vanishing away, maybe forever. It felt good: the ride, the pram-like warmth behind the window-glass. Leonard suddenly realised what the smell was. It was like being inside a new guitar. It had that polished, lush scent that gave off lacquer and wood. Somehow, it was fitting, and he felt even more relaxed. The car seat consumed his bony buttocks and he could see himself falling asleep.

“Do you play?” asked the man. The light was dim and the stubby profile gave away so little. At 16, Leonard still couldn’t read a man without seeing his eyes, so neither the red checkered shirt nor the gruff voice made much sense. It was warm inside the car, and for the time being that was enough.

“Why do you ask?”

“Well, you are going to Seattle, aren’t you?”

Leonard knew little about cars, but he could see it was all you needed. Modern, new, with a busy, intricate dashboard that looked almost unreal. Back at college, car ignorance made him popular with the latest generation of girls who were much more interested in long hair than in a driving licence.

“Yeah”, said Leonard. “I decided to leave. Pack it in”. Which was a very state-of-the-road thing to say.

“All right. I’m not your father. Seattle where?”

“I don’t know. Just Seattle”. Leonard wanted to add that his father died years ago, but then he suddenly grew self-conscious and thought about the man sitting in the driving seat, next to him. In his mid-thirties, with a ring, with two kids smiling at him from the bright picture on the dashboard. What did the man care about a random heart attack that happened seven years ago?.

His mother would have discovered the note by now. A cigarette burning into her fingers, she would have made a panicky phone call to Carrie. The sound of rain added to the images and the voices, and Leonard switched on the radio. Paul Newman was mumbling away his Cool Hand Luke version of “Plastic Jesus”. Leonard thought about Carrie. Once a 12-year old girl near an ice-cream stand, with a Playboy T-shirt and white patched-up jeans, how could he possibly go past her?.. Today, she would drop her homework and dirty dishes, come right away and begin the search. Bits and pieces of what he once said or she presumed he said.

And then, suddenly, it came: Nirvana. Mainstream radio never did that. “Molly’s Lips”, quickly followed by “In Bloom”. Could this be an obscure literary reference? It really could not. Leonard remembered the day Sam (or was it Donovan?) brought two thick books to the schoolyard. The long monologue made little sense. Despite a few strong implications, Joyce rambled too much and didn’t know how to end a sentence. Henry Miller, on the other hand, was all blushes and mad giggling. Henry Miller was good and came in handy a couple of weeks before Leonard saw Carrie.

The song ended, and it was a weather report forecasting showers on just about entire West Coast.

“Christ, twenty years ago today. I feel old. Do you think it was him or that bitch?”

Leonard said it was probably the bitch, though he had no idea what he was talking about. Some conversations were meant to be meaningless.

“Anything in particular you want to see in Seattle? I live there.”

“Kurt Cobain”.

Either it was what he said or the way he said it, but the words sounded unreal. They hung in the air like a bad joke ignored by everyone but not displaced with another sentence. Leonard wheeled about in the seat and checked the back pocket of his jeans. It was all right, he still had it. 

“My phone is fucked”, said the man, turning to Leonard for the first time. The face rang some distant bell, but it was the kind of bell that didn’t even make you try to remember. 
“And Carrie is there waiting”.

“Carrie?” Leonard asked.

“Yeah, over there”.

Leonard looked where the man’s eyes pointed and saw another picture. The picture tugged at his heart, it was so inexplicable that he needed a distraction.

“Mind if I smoke?”

The man nodded, though it was as if he nodded ‘no’.

“You mind?”

“Lost my mom to that shit last year”.

“I’m sorry”.  

Leonard decided against it, and the man made no attempt at a delicate protest. It was like a flash, and something had finally caught up on him. He suddenly realised he was leaving home for a city that was only a sound image. He heard it on records and in a tiny venue six months ago. Seattle was largely his vinyl city, his college radio city. He stuffed the cigarette back into the pack, and stared down the road. The road was not running under the car now, it was emerging from the far edge of the red bonnet.

“Sorry, you said something?” said Leonard.

“I’ll give you my phone number if you need anything. It’s a huge city, especially at night”.

“Thanks man. That would be cool”.


The rain lulled Leonard to sleep, and when he woke up it was early evening and they were already in Seattle.

“That was a good one. For a guy who left home you seem calm. Slept well?”

It took some time to remember the details, but slowly, reluctantly at first, Leonard was coming back to it. Road dreams were often tenacious and didn’t want to let go. Leonard stared into the window, childishly, intently, so as not to miss anything.

“Looks nice”.

“Does it?”

“No”.

The man chuckled and studied Leonard in dumb recognition.

“Drop you off in downtown?”

“Yeah. Thanks”.

His thoughts were unclear. They were consumed by this enormous city eyeing him with overwhelming indifference. They were tiny children trotting around unsteadily, like funny aliens in a cartoon. Leonard picked an old man and tried to snatch him away with his eyes, but the old man slipped away from his view without leaving a trace. People didn’t matter. The city was too big and vicious for people to matter.

The man stopped the car. The man was no longer a driver, though Leonard never asked who he was. What was his name? His job? Why did his car look the way it did?.. Instead, he took out a crumpled but carefully folded sheet of paper from his back pocket and read the number again. "Bass player required. Call Rob...". It was the Seattle Leonard had to hang on to. He got out of the car and the man pulled the brown bag out of the back seat. Leonard still didn't have the instrument, so he could offer ten, maybe fifteen dollars.  

“You don’t have much, do you”, the man said. “And anyway I don’t need it”.

Leonard knew that.

“So you’ll be fine?”

“Yeah. Looks kind of grim here”.

“It does when it’s damp. It'll get better”.

The engine died down, but not the noise of Seattle. Alone, Leonard realised the man had forgotten to give him his phone number. Which was just as well, he wouldn't call anyway. Upfront, he saw a bunch of kids scattered around a newspaper stand. Leonard walked slowly, trying to let it all in. He stopped by a telephone booth sticking out of the centre of the pavement. He knew Carrie was waiting, but will he do it?


Twenty metres away, the kids were anxious. It was April 5, 1994.