All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

30 June 2019

САНТЬЯГО



Никто не знал, как здесь появилось пианино. Кто его принес и зачем оставил. Никто не знал, когда это случилось. Сто лет назад или, может быть, вчера. Кто играл на нем, и как часто, и сколько раз его приходилось настраивать заново. Однако все это не интересовало ни птиц, ни детей, которые появлялись здесь почти каждый день. Первые влетали в крошечные отверстия в крыше, пробитые градом или дождем. Вторым приходилось пробираться по узкому тоннелю из бетона и битого стекла, досок и ржавых щитов, и только после этого они оказывались в просторной комнате, где однажды был зал ожидания. Дети приходили из соседних домов и проводили здесь все свободное время, в заброшенном здании аэропорта, который не видел ни одного самолета уже несколько десятков лет. Были здесь еще и бездомные, которых, правда, никто не видел, но которые оставляли после себя запах прелых одеял, мочи и плохих зубов.

Пианино было расстроено, и все же удивительным было скорее то, что оно вообще играло. Что светло-коричневая крышка из царапин и потертого лака открывалась. Что одна из педалей по-прежнему опускалась вниз. Что в клавишах, прокисших от сырости, были признаки жизни. Что в звуках, которые выбивали в нем бессвязные детские пальцы, сохранялись обрывки нот и прежних мелодий. Никто из детей не умел играть, но казалось, что если бы среди этих страшных развалин появился настоящий музыкант, пианист из прошлого или настоящего, то сыгранная им пьеса или соната состояла бы из все тех же разрозненных, безнадежно расстроенных нот из глубин разрушенного аэропорта.

И все же зачем его поставили сюда. Если в те времена люди улетали в другие города, в другие страны, то для чего была эта музыка? И кто ее создавал? Пассажиры или персонал аэропорта? Или, быть может, все это проделывали пилоты самолетов, успокаивавшие нервы перед очередным долгим рейсом в Сидней или Куала-Лумпур? Дети ничего не знали о старых пилотах и прежних временах. Однако им нравилось думать, что когда они играли на пианино, том самом, которое стояло здесь в эпоху стюардесс и ночных рейсов, они словно тоже были там. В аэропорту, который все еще не был разрушен, и в котором стояло пианино, игравшее правильные ноты.

Детей было несколько, но почти всегда за пианино сидел толстый мальчик лет двенадцати. Он опускался на деревянный ящик из домашнего чердака и играл так, словно в голове удерживал какую-то мелодию, и хотел воссоздать ее на этом давно погибшем инструменте. Все его тело извивалось в змеиных спазмах, его глаза оставались закрытыми, и он играл что-то эмоциональное, что разлеталось бледными полутонами по старому залу ожидания. Он опускался на деревянный ящик, а по обеим его сторонам садились два его друга, которые небрежно стучали по клавишам с правой и левой стороны. Стучали по всем клавишам, кроме черных, поскольку черные не производили ни звука и могли издавать лишь глухой деревянный хлопок. Удивительным было то, что при всем стремлении сыграть определенную мелодию, толстый мальчик вовсе не был против того, чтобы игра происходила в четыре руки. Также тут были два молчаливых брата в школьных костюмах и их младшая сестра, которую они почему-то брали с собой во все эти вылазки в старый аэропорт. Девочка сидела поодаль, слушала пианино и все время смотрела вверх, туда, где с потолка свисали птицы и летучие мыши. Девочка часто задумывалась над тем, как им удавалось удерживаться наверху и не падать все это время. За что они цеплялись и как долго могли провисеть там?

Именно девочка предложила однажды отправиться на поиски новых комнат в этом бесконечно огромном здании. Однако поднять разрушенные стены и разгрести обломки оказалось непосильной задачей для шести детей, и было решено оставаться здесь. "Скучно", сказала девочка. "Тогда иди играй на улицу", говорили ей, зная, что на улице было нечего делать, там было грязно и тоскливо, и ей будет страшно в сыром тоннеле, и через десять минут она все равно вернется сюда. Вернется и будет сидеть на старом ящике, немного в стороне, слушая глумливые удары клавиш и лишь изредка осмеливаясь попросить поиграть. Однако ей никто не позволял этого делать, лишь изредка ("Нет, давай я, ты все равно не умеешь"), и потому она робко смотрела на заколоченную стальную дверь в другом конце зала. Сколько раз она стучалась о нее плечом, но дверь не поддавалась. "Брось", говорили ей старшие братья. "Там все равно ничего нет".

И все же они пытались. Поначалу это были вялые попытки открыть дверь старой отверткой, ржавой вилкой или ключом от дома, однако ничего не выходило и они бросали. Они так привыкли к тому, что запертые двери не хранят ничего интересного, что перестали пытаться. Как они больше не пытались разобрать завалы камней под сводами внутренней арки аэропорта, которая наверняка вела в другой, больший зал, где однажды происходило что-то крайне важное. Время от времени кто-нибудь (чаще всего это был один из братьев) подходил и начинал вытаскивать камень или кусок бетона, временами к нему подходил кто-нибудь еще, но вскоре такая работа надоедала, и они бросали ее. Возвращались к пианино, которое не отпускало их, но которое не поддавалось толстым, неправильным детским пальцам. У пианистов, говорила девочка, у настоящих пианистов пальцы должны быть тонкими, как спицы.

Трудно сказать, что притягивало сюда этих детей. Что заставляло их оставаться допоздна, когда движения птиц становились все более тревожными, а сквозь отверстия в крыше начинали проступать тусклые ночные звезды. Что заставляло их двигать пианино по огромному залу, когда оно оказывалось под каплями дождя, пробивавшими крышу в самых неожиданных местах. Что заставляло их пытаться играть на нем. И все же каждый вечер они были здесь, говорили о школе, о последних новостях, о родителях и о прошлом. О том, например, куда летали самолеты в те далекие времена. Словно эти разговоры не давали им замерзнуть от вечной сырости, которая сохранялась тут и летом, и зимой. Еще одним способом согреться был футбол, который заставлял их забыть о пианино и гонять по залу оранжевый каучуковый мяч, который нужно было забить в один из деревянных ящиков, принесенных из дома. Еще можно было рисовать мелом, который крошился от сырости и очень быстро обволакивал стены и пол этой комнаты. Дети любили аэропорт еще и за то, что здесь можно было укрыться от снега и дождя, когда вечер только начинался, и совсем не хотелось возвращаться домой.

Единственным, что смущало их, были черные и оттого невидимые летучие мыши, которые свисали с невидимых перегородок застывшими восковыми фигурами, и только изредка просыпались. В такие моменты дети начинали отчаянно теребить волосы, потому что им начинало казаться, что в их волосах ползают насекомые, от которых нужно поскорей избавиться. От вечерних вздрагиваний летучих мышей по коже пробегала холодная рябь, и тело съеживалось в судорогах. Однако они все равно приходили сюда, несмотря на запах, на летучих мышей и на крыс, которые бешено проносились по шершавым углам темного зала. Проносились так, что дети даже не замечали их тел, но видели хвосты длиной в метр или два. Дети никогда не говорили о них, и только замирали, молчали и ждали, когда все это пройдет. Или они вовсе не слышали крыс оттого, что кто-нибудь играл на пианино.

Однажды кто-то из детей принес ноты, найденные в подвале своего дома, и они долго разглядывали слипшиеся страницы с вальсами Шопена. Ставили перед собой на покосившийся пюпитр и делали вид, что играют строго по нотам, паузам и скрипичным ключам, отмеченным на разметке. И почти убеждали себя и друг друга в том, что музыка звучала по-другому, и возникал ритм, и мелодия то замедлялась, то поднималась вверх.

Дети любили представлять, как все это выглядело раньше, в те далекие времена, когда по стенам проступали вибрации взлетающих самолетов, а зал ожидания был набит людьми с чемоданами, зонтами и шляпами, людьми, которые встречали, провожали, возвращались и улетали навсегда. Порой они лишь воображали все это, а порой говорили об этом вслух. Куда, например, они могли улетать? Толстый мальчик, тот, что чаще других сидел за пианино, любил говорить про чилийский город Сантьяго. В его словах было что-то запретное, бесконечно далекое, однако все казалось возможным теперь, годы спустя, в сыром помещении, изгаженном свисавшими с потолка птицами. "Почему Сантьяго?" спросила однажды девочка, и он прекратил играть и начал восторженно и слегка запинаясь говорить про жаркую погоду, красное вино, острые блюда и яркие одежды, хотя все это, конечно, было не так уж важно.

Около десяти часов вечера в здании аэропорта становилось так темно, что начинали просыпаться миллионы летучих мышей. В такие моменты дети доставали фонари (родители не позволяли им брать свечи, боясь пожара, которого, конечно, не могло случиться при такой сырости) и светили на клавиши, под ноги и друг другу в лицо. Было страшно, и хотелось поскорей вернуться домой. Но приходилось ждать, потому что в такое время никто не осмеливался уходить один.

Родители знали, где были их дети. И были не против, если они возвращались не слишком поздно. В конце концов, старый аэропорт находился почти в центре города, и никто не мог представить опасностей, которые могли скрываться за этими вечерними играми. И потому каждый день после работы они готовили обед и горячий чай, а также просили надевать пальто или теплую куртку. Они хорошо знали то, как холодно могло быть внутри, хотя немногие из них решились бы забраться в узкий тоннель и проверить это на себе. Не решились бы из-за усталости, сырости и плохих воспоминаний.

И все же порой детям хотелось исследовать здание полностью и понять, что было за всеми этими арками и проходами, заваленными грудами кирпича и бетона? Что было за той стальной дверью, которая не открывалась? Вероятнее всего, там были новые груды кирпича и бетона, сквозь которые нельзя было ни пройти, ни что-либо увидеть. И все же порой детям начинало надоедать быть здесь, и не хотелось идти на улицу, и не хотелось возвращаться домой. Такие дни были особенно тяжелые. В такие дни толстый мальчик хлопал крышкой пианино и предлагал начать разгребать каменные завалы. Однако вскоре кто-нибудь вновь начинал стучать по клавишам, но только теперь уже отчаянней, быстрей, тревожней.

А потом дети могли не приходить сюда в течение дней и даже недель. Они сидели дома, смотрели в унылые вечерние окна и пытались не думать про старый аэропорт, который понемногу начинал тянуть их назад. И потому они возвращались к птицам, сырости и старому пианино - а еще к новым запахам невидимых бездомных, которые жили тут все то время, что их не было здесь. Бездомных, которые не оставляли после себя никаких видимых следов.

Однажды вернувшись в здание старого аэропорта после очередного перерыва, дети начинали оставаться здесь дольше. До одиннадцати, до полуночи, до тех самых пор, пока родители не начинали бить тревогу, звонить друг другу и даже кричать им с улицы о том, чтобы они скорее возвращались домой. И они возвращались, чтобы завтра вернуться в старое здание и полюбить его с новой силой. Так, словно они впервые были здесь. Так, как это случилось два года назад, когда два брата впервые забрались сюда по узкому тоннелю и затем долго еще расспрашивали родителей о том, что все это значило, и что это было за место. Поначалу братья ничего не говорили об этом месте другим детям, которые жили с ними в одном дворе. Однако им страшно было идти туда вдвоем. И потом тайна становилась слишком большой для них, и вот уже о ней услышала младшая сестра, а затем появился шепот тех немногих, кому они доверяли. И тогда все испытали то чувство нового и неизведанного, о котором так долго мечтали. Это чувство не исчезало со временем и появлялось всякий раз, когда они приходили сюда после перерыва.

После перерыва пианино звучало по-новому, и своим стонущим звуком останавливало щебетание птиц. Отвлекало от желания убирать камни и кирпичи и пытаться понять, что там, за всеми этими завалами. И все же постепенно любопытство брало свое, и однажды кто-то принес тяжелый молоток с деревянной рукояткой, и им удалось-таки открыть ту стальную дверь, за которой, как они и предполагали, была лишь груда стекла и бетона. И еще прямоугольный лист бумаги на полу, светло-синий и сильно истрепанный, на котором уже ничего нельзя было прочесть, но который был, конечно, билетом на самолет. Так, по крайней мере, сказал толстый мальчик, с которым никто никогда не спорил.

Что же касается другой груды камней, той, что загораживала широкий проход в центральной части зала, то она требовала гораздо больше времени и усилий. Поначалу работа казалась бессмысленной: за кирпичом лежал кусок бетона, ржавый щит или очередной кирпич, и кто-нибудь из детей бросал все под ноги, возвращался назад и снова начинал играть на пианино. Кажется, только через месяц или два начались изменения. Сначала были только звуки, приглушенные сыростью и расстоянием, но с каждым разом они приближались, и вот через какое-то время начал пробиваться свет. К тому времени дети настолько увлеклись этим новым тоннелем, что совершенно забыли про дом. Тем временем, родители стояли на улице, по другую сторону бетонной стены, и отчаянно звали их, кричали их имена. Но дети их не слышали, потому что слышали звук самолетов и какие-то громкие и неживые голоса как будто из другого мира. Они ощущали, что последняя груда камней и кирпича вот-вот рухнет, и перед ними откроется что-то невообразимое.

Так и произошло, и вот уже они видели перед собой огромный светлый зал, где, однако, почти не было людей. Был только высокий мужчина в темно-синем костюме, стоявший за стойкой в противоположном конце зала. Он махал им, кричал какие-то слова, но дети были оглушены увиденным, и только все время смотрели на электронный циферблат часов, говоривший им о том, что было далеко за полночь. Еще здесь висело огромное табло, в котором значился один лишь город. Сантьяго. Разумеется, это был Сантьяго, и регистрация на рейс заканчивалась через семь минут. Один из них, кажется, девочка, предложила пройти вперед и обратиться к мужчине в синем костюме. Тому самому, который отчаянно жестикулировал и о чем-то кричал.

Между тем, вокруг продолжали разноситься объявления на их родном языке, которого, однако, они не понимали. Голос звучал как-то по-новому, слишком правильно и бесшовно, не так, как говорили в школе, дома или на улице. У стойки мужчина спросил их, почему они шли так медленно, и понимают ли они, что рейс в Сантьяго сегодня последний. И потом, где были их вещи, и не собрались ли они так далеко без единого чемодана. Они не смогли ответить ни на один его вопрос, и тогда он спросил про билеты. Толстый мальчик посмотрел на остальных и машинально достал тот самый скомканный билет, который был найден в маленькой комнате за стальной дверью. Может быть, он подойдет?

Билет был стерт до сырых белых разводов, на нем ничего нельзя было прочесть, но все же мужчина совершенно спокойно взял его своими тонкими пальцами (тонкими, как у пианиста), поднес к глазам и сказал, что все в порядке, и им нужно спешить на самолет. В его глазах была какая-то тревога, суть которой они не могли, не умели прочесть. Однако дети ощутили ее, это предчувствие чего-то ужасного и разрушительного, что должно было обрушиться на это место ночью или ранним утром. "Сантьяго", сдавленно прошептал толстый мальчик. "Это невероятно". И один из его друзей, этих молчаливых долговязых блондинов, взволнованно посмотрел на него и сказал, что ведь это может быть опасно, ехать вот так запросто, без вещей и без родителей. Два брата стояли в стороне и ждали какого угодно решения, в то время как девочка уже сидела за пианино в другом конце зала.

И она играла, кажется, целую вечность. Ее пальцы бегали по клавишам инструмента так, словно ей приходилось делать это всю жизнь. Или она действительно умела играть? По крайней мере, остальные дети замерли, и даже высокий мужчина в синем костюме на время забыл о том, что последний самолет отправляется через десять минут. Именно он, этот мужчина, этот безликий работник аэропорта, угадывал знакомую мелодию не то вальса Шопена, не то пьесы Бетховена, не то сонаты Филиппа Гласса. Для детей же это были случайные ноты, которые теперь звучали правильно и как-то по-другому, которые заглушали металлический голос громкоговорителя и все то, что происходило с горящим самолетом за окном. Самолетом, который не сможет улететь ни в Сантьяго, ни в какой-либо другой город мира. Потому что стены начинали трескаться, как старая глиняная ваза, и потому что дети и без того прожили в Сантьяго всю свою жизнь.

И все же они опомнились, не то от оглушительного взрыва за окном, не то от судорожного вздрагивания летучей мыши за долгие годы отсюда. Опомнились и стали убегать в ту самую арку, которая привела их сюда. Но только девочка постоянно оглядывалась на пианино, которое все еще не отпускало ее и продолжало вибрировать чем-то прекрасным, чем-то едва узнаваемым в кончиках ее пальцах. Мужчина в синем костюме, который метался из стороны в стороны и не знал, что ему делать, заметил этот взгляд и втащил пианино в арку, которая обвалилась за их спинами грудой камней, не выпустив ни яркого света, ни разрушительных вспышек войны, ни его самого. Так что он так и остался там, этот бесконечно высокий человек в синем костюме.

Дети еще долго не могли произнести ни слова. Они тяжело дышали, когда вновь оказались в помещении старого аэропорта с его крысами, темными углами и запахом сырости и мочи. Пожалуй, единственным, что изменилось, было пианино, которое теперь казалось каким-то другим. Оно словно втянуло в себя часть света из огромного зала, в котором находилось еще минуту назад, и оттого казалось более новым, более раскованным. Все еще не говоря ни слова, дети поставили пианино на прежнее место и затем посмотрели на девочку, взглядом приглашая ее сесть на старый ящик, который все еще валялся под ногами. Во всей этой сцене было что-то торжественное, что отличало ее от всего того, что происходило в здании заброшенного аэропорта в течение двух последних лет. Даже толстый мальчик, тот самый, который едва ли давал возможность другим детям сесть за пианино, отошел на несколько метров назад и с каким-то едва заметным придыханием следил за происходящим.

Никто из детей не знал, чего ожидать, и что именно они услышат, разрозненные звуки или что-нибудь большее. И когда девочка начала играть, они долго еще не могли понять, что именно изменилось. Потому что некоторые черные клавиши по-прежнему стучали холостым хлопком, и одна педаль работала не до конца (вероятно, все это было результатом камней, которые сыпались на них со всех сторон). Но только теперь они слышали что-то новое в этих нотах, звучавших разрозненно, но уже на так случайно. Теперь никто не пытался говорить в то время, как играло пианино. Пока девочка играла, не было ни тревожных птиц, ни летучих мышей, ни крыс с двухметровыми хвостами, ни всего того, что ждало их на улице. Пока она играла, они думали про город Сантьяго и про тот рейс, который упустили. Вероятно, им казалось, что если бы они были немного расторопней, если бы не остановились там, у стойки с человеком в синем костюме, то в последний момент могли бы заскочить в самолет, и он улетел бы на десять минут раньше своего времени. И тогда ничего не случилось бы, и они не стояли бы теперь здесь, в этой темной комнате разрушенного аэропорта города Сантьяго.

Однако все это была неправда. Самолет ни за что не улетел бы раньше обычного, и потому они были здесь, слушали живую игру, а также голоса на улице, которые звали их имена. Потому что вальс был окончен, наступила полночь, летучие мыши проснулись, и настало время уходить.



12 April 2019

EMMA AND SYLVIA



in memory of Hilda Mynott


There was a ghost living inside that house. It misplaced books, dropped pencils and twitched the living room curtains. Over dinner, hours after our arrival, that's what everyone was talking about. Even my dad, who I knew full well never believed in anything supernatural, was strangely animated and kept asking about this novel of Agatha Christie that disappeared last month and was found on a wrong bookshelf on Friday. My mom, too, seemed to humour Sylvia's story, and could barely relieve the tension by playing another round of "Massachusetts". To me, the whole thing was vaguely intriguing, a feeling strongly compounded by ginger beer which kept scratching against my white underage throat.

I was intrigued because everything about the place looked odd and smelled peculiar, and thankfully, this was the way I remembered it from the previous time. The previous time, which was also the first time, took place more than four years ago, and back then I got lost amid the graphic drawings and nineteenth-century photographs, as well as multiple narrow passages that led to tiny rooms with carefully compiled treasures. These treasures could be anything: Japanese cups, Agatha Christie books, Egyptian statuettes and, yes, blocks of English cheeses.

That first time we stayed for one night, and they put me into their small guest room on the ground floor. The room looked like something taken from a picture of an exemplary countryside hotel in Yorkshire. Sylvia said I would be 'perfect' for that room, and the great hug that followed seemed to infuse me with the richness of her perfume. I remember waking up in the morning due to a soft nudge on the door (never a knock), and Emma coming in with a cup of black tea with lemon. Last night, she had asked me if I took lemon in my tea, and for some reason I had said yes. Ever since that moment, this one episode from years ago, I knew I would want to come back. 

I never said this to my parents. Somehow, there was never the right time. In fact, if it were not for the trip to America, I could outlive my memory and never bring up that tea with lemon again. My parents were planning to retrace their honeymoon trip to California, and I begged to be left behind. America seemed vast and neurotic, and I said I wanted to stay. They explained this would only work if I knew some ‘magical place’ that could accommodate me for two weeks, and since 'on my own' was out of the question and since I had no real friends apart from a few schoolmates who bored me and found me equally boring, I suggested the house in Whitley Bay. That night, my dad called Emma, and she said they would be happy to have me for as long as I wanted.

Which was how we came to discuss the ghost of Whitley Bay that evening when my parents dropped me at Emma and Sylvia's.

They were mother and daughter, but you could easily mistake them for two sisters. The age difference had been washed away by years of living together. Long years that would yield similar tastes (Red Leicester, detective stories) and constant arguments. These arguments were so innocuous and so routine that I would soon perceive them as regular small talk that kept it all together. Physically, too, they were similar; perfect and plump. In fact, the only thing about them which I found remotely flawed was Emma's right eye that kept getting moist in the wind as well as for no reason at all. A mysterious health condition that had Emma dry it with a piece of tissue she always carried with her (an act both delicate and strangely moving, and every time I tried and failed to look away).

After my parents had left, Sylvia asked me what I was planning to do, and seemed relieved when I said 'nothing much'. Swiftly she joined Emma in the living room, while I was left to study the extensive library. Which was all Agatha Christie in various editions, including a couple of rare books bearing the name of 'Mary Westmacott' (which Sylvia was especially proud of). I read the first paragraph of Dumb Witness, the 'lost' book we had been discussing over dinner (somehow, I wondered who had been the last to touch it). Eventually, I went into the living room where Emma and Sylvia acknowledged my presence with dignified silence. They continued watching Coronation Street which was soon followed by the latest adaptation of Murder on the Orient Express. Later, in my room, I wrote to my parents about Coronation Street, and my mom replied: "Aren't they special? Please don't be put off by anything".

That night, I could not fall asleep. I put Dumb Witness away (the writing was too heavy-going) and placed it on the bedside table. Cowardly, I did not close my eyes and kept peering through the dark, staring at the wardrobe by the window. I thought I saw shadows moving across its barely visible mahogany surface and could hardly convince myself they were produced by random car lights or the rare silhouettes of people moving against the lampposts. I distinctly remember the door of the wardrobe being nudged from the inside, soundlessly, which made it even worse. It may have been the beer and it may have been the cheese, but the ugly visions were teasing me until long after midnight when I fell asleep out of sheer desperation.

In the morning, it almost felt like I had fallen asleep due to another nudge, which was the nudge that actually awoke me. This was Emma coming into my room with a cup of tea with lemon. At which point I realised she must have kept that slice of lemon in her mind all this time. She would of course continue nudging my door every single morning of my stay in their house.

It was a quiet, uneventful life in Whitley Bay. I did not mind it one bit, and enjoyed those meandering walks along the beach. I even enjoyed losing forty pounds playing old-fashioned slot machines that you could never beat, or lose to, enough. There was one weekend trip to York, filled with small cafes that served tea cakes with butter, and that was all. The trip was a fairly bizarre affair. Emma, who was not much of a walker, never declined a steep climb, which resulted in a tired smile and another watery eye. And then there was Sylvia dropping into every other clothes shop on our way. There was a certain kind that she liked, and in the end I began to identify them by scent. The ones she favoured smelled of lavender soap. For some reason, I came to my room that night and wrote this down in my notebook.

Interestingly, in all my time in Whitley Bay they rarely talked to me beyond asking about my parents (my mom's reports from America were sketchy and contained millions of exclamation marks) and what sort of music and TV shows I preferred. They did talk a lot to each other, though, and never minded having these petty arguments about nothing at all. Like the time when Sylvia bought cheap beef at the local market and it turned out tough, and Emma couldn't stop pestering her daughter about the wrong seller she apparently had chosen.

Other than the Bee Gees toy, of course. The one that sang "Massachusetts". The Bee Gees toy was a revolving platform holding the dancing figures of Barry, Robin and Maurice that had the vocal chops but little in the way of physical resemblance. The voices had this annoying, slightly chipmunk quality to them but Emma and Sylvia never tired of pressing play. I had to wonder how the toy had not stopped amusing them years ago.

Once during breakfast (very conservative, even if I could always have a slice of shepherd's pie if I wanted to) I asked about the ghost, and Sylvia's eyes sparkled for a few seconds. She said the ghost had first appeared five or six years ago, and so far she had noticed nothing malicious about 'his' behavior. The spark, however, was soon suppressed by Emma pouring too much milk into Sylvia's coffee. I deemed it too pushy to ask again, and too preposterous to mention the moving shadows in my room. Besides, I always felt that this reticence would at some point give way, and Sylvia would say something to me. Something disturbing, something that I would perhaps not be too happy to hear.

I was in fact able to fall asleep smoothly enough two nights after the first incident. Part of me believed the reason was Agatha Christie’s Dumb Witness which I had decided to give up after another futile attempt to get into the plot. I returned the book back to its room, and then, all of a sudden, the shadows disappeared, or else I made them disappear the way an impressionable boy would. I slept well that night, even if regardless of how sound my sleep was, Emma's nudge did the trick. I sometimes had to wonder how she did that - so quietly, so effectively.

And then there were all these evenings when I entered the living room and watched TV with them. There may have been quiet a few of such evenings as once, over breakfast and the TV set playing The Weakest Link, Emma mentioned knife crime in Tyne & Wear. This did not fully register at first, but somehow I kept coming back to this thought and this thought kept leading me not to the Whitley Bay beach but, rather, to Emma and Sylvia’s living room. Like everything else in that household, TV evenings were polished down to a smooth ritual. Each had a remote control and each knew exactly what to click, and when. Over those three or four hours, they barely noticed my presence. Something I did not mind, and if Coronation Street became too unbearable, I always had the elaborate doll house to look at (Emma called it their 'pride and joy'), or the immaculate line of Russian dolls on the mantelpiece, or the way their feet wiggled almost in tune on those ultrasoft poufs which they always offered to me and which for some reason I always declined.

But like I said – since the very first day it felt like it was all coming down to one final evening, which of course did happen at the end of my stay. My parents wrote from New York to inform that they would be picking me up tomorrow, and Emma and Sylvia threw one last dinner. The usual gluttonous one, only this time perhaps even more so. "My God", my dad said to me once, after the first visit to Whitley Bay. "I know they are old friends and everything, but don't you ever get a feeling they intend to bloody kill you with all that food? Honestly, they just don't know when to stop". This was true, and if I said I never especially cared for boiled broccoli, Sylvia would explain that boiled broccoli made your hair curly. Likewise, boiled carrots improved your eyesight, and boiled Brussels sprouts made your skin smooth. By the end of the first week, I had started eating every last piece on my plate - and felt I could take on anything as long as I could wash it down with a glass of ginger beer (the only alcohol allowed in the house).

This time, there was less silence and less petty bickering which I had in any case ceased to notice long ago. They did not question me about my stay (they either believed I had enjoyed it or else they did not care), but at some point Emma asked me what I was going to be in life. I said I was going to be a writer. "A writer", mused Sylvia, and asked me a question which seemed at odds with what I had just said. "Do you have a girlfriend? And have you been brokenhearted?" I think I blushed, or maybe I mumbled something. In actual fact, I think I did both.

When we finished the inevitable dessert (chocolate sponge cake) and it was time to take away the dishes, Sylvia put on a Pogues compilation. "A great band", she said. "The guy never spent a day sober since he was 14. You know, there's that song, "Sally MacLennane". I once got drunk to it". At which point I noticed one incredible thing: Sylvia had not followed Emma into the living room. Instead, she was sitting at the table, right next to me, and observing my face with what I felt was intent curiosity. Then she said:

"Sally MacLennane"… It played when I was at this Newcastle club with Brandon. Brandon... Everyone was in love with Brandon. He had a million girlfriends. You know, he looked like David Bowie in mid-70s".

I nodded. I knew. I swallowed.

"Brandon did not have that red and blue scar across his face, but the red hair was styled that uncanny way. You know, short at the front, long at the back sort of thing".

She showed me. I heard the muffled sounds of TV from the adjacent room and smelled the lavender soap which was currently all over my face.

"Anyway, we stayed after the concert of some noisy electronic band who probably took themselves too seriously, and shared drinks. The place was full of people. There were Brandon's friends with us, and also this girl. I do not remember her name, but everyone called her ‘Braindead’. God, she was stupid." Sylvia knocked a few times on the table. I kept extracting that last sip from my glass. "She had no idea about the haircut. Braindead, she probably did not know who Bowie was. Well, anyway, we had a few Gin & Tonics and got a little tipsy".

She stopped talking for a while but she kept looking at me all the time, quite happy inside her memory. Me, I was thinking about Emma and how she was sitting in the living room, watching Coronation Street all on her own.

"We threw some darts, we had some more drinks, we discussed a few bands. It was Brandon who told us about the Pogues. But then it was time to go, and he went with Braindead. I stayed for some time. He chose to go with her. I went on my own. Ah well."

I was flushed but I strained to smile awkwardly - I sensed it was the one situation in life that demanded an awkward smile. We sat in silence all the way through "Waltzing Matilda", and I could not figure out whether she wanted me to say something or not. And then, fearing she would go, I did the first thing that came to mind, and pointed her in the direction of the Agatha Christie book. She asked me if I believed in ghosts. I said I did not know, and then I lied that I had wanted to read this novel but had been too scared to touch it. "I understand", she said, looked at the book, pressed the Bee Gees play button, picked up a few plates and went to the kitchen. Seconds later, through the fake sounds of "Massachusetts", I heard her enter the living room.

Tomorrow, half an hour before leaving the house, I would go to the shelf with the Agatha Christie book and place it on the small coffee table, by the window. I would half cover it under a newspaper, and tiptoe outside. But that would be tomorrow, because currently I joined Emma and Sylvia for one last TV evening. Sylvia seemed excited as it was time for a classic Miss Marple episode. "Do you like Miss Marple?" Emma asked. Adjusting my feet on the pouf, for the first and final time, I said my parents preferred Midsomer Murders. To which she replied: "Too many murders". "Yes", Sylvia agreed. "Too much blood".