All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

11 March 2020

РИСУНКИ ИЗ ДЕТСКОГО БЛОКНОТА



Все происходит примерно так. Я на секунду закрываю глаза, или выплываю на поверхность воды, и оказываюсь на другом конце времени. Вот и теперь: я пытаюсь перейти через дорогу, однако в последний момент загорается красный свет, и я вынужден остановиться. Машины срываются с места, как-то развязно и не боясь фальстарта, а люди на противоположной стороне перестают двигаться. Мой взгляд улавливает очертания мальчика на велосипеде, который порывается первым выскочить на дорогу, и я, конечно, вспоминаю старика, которого боялся все свое детство. Я вспоминаю холодное утро начала июня, когда ясная погода пробирает до озноба и хочется сделать что-нибудь в первый раз в жизни. Сначала я пытаюсь забраться на один из двух кленов, что растут во дворе, затем пробую нарисовать вид из окна, однако ничего не выходит. Нервно и надрывно желание обрывается на полпути. Дерево не удерживает ног, сдирающих рыхлую кору, а суетливый карандаш выскальзывает из пальцев. Я уже начинаю терять терпение, когда вспоминаю вдруг недавний разговор с сестрой, подслушанный на веранде. (Странное дело - разговор со старшей сестрой нельзя услышать, его можно только подслушать.) В тот вечер Таня сказала, что научилась кататься на велосипеде за один день. Стоит только попробовать, и "ноги все сделают за тебя". Но как же колотится мое сердце, когда я захожу в гараж и впервые в жизни не ощущаю запаха красок, бензина и растворителей. Я не ощущаю запахов и не дышу воздухом. Я вывожу из гаража тот самый синий велосипед, о котором мечтал весь прошлый год. Это "взрослый" велосипед, с высокой рамой и еще более высоким сиденьем, которое я, конечно, даже не планирую опускать, и потому гордо и вместе с тем торопливо я прохожу с ним через пустынный двор, тревожной рукой открываю калитку и выхожу на дорогу.

Кажется, это и был тот момент, когда я впервые по-настоящему его увидел. Все, что я знал о нем, это то, что старик жил в соседнем доме, и с ним было что-то не так. Это "что-то" не особенно интересовало меня, потому что мир в соседнем доме был другим миром, а еще оттого, что была река, был детский блокнот с рисунками, и были друзья по другую сторону дороги. Угрюмый, болезненно худой старик был не более чем случайным дефектом на фоне забитых футбольных мячей и чаепитий на веранде. Да, он вызывал чувство неловкости, но разве я не забывал о нем через секунду после того, как он пропадал из моего вида? И разве я спрашивал себя, почему он был в тулупе в середине жаркого лета? Почему исчезал порой на недели и даже месяцы? Почему сидел целыми днями на низкой скамейке перед дорогой, почему казался таким неестественно бледным, почему никогда ни с кем не разговаривал? Я задал себе все эти вопросы только теперь, причем задал по-настоящему, все разом.

От взгляда старика мне стало не по себе, и я тут же испытал сильное чувство вины за себя, за велосипед, за все то, чего не сделал и что не мог еще выразить словами. Однако было поздно возвращаться назад, к тому же ступни ног окоченели от страха и летнего утреннего озноба, и потому я постарался не замечать старика. Я сделал вид, что не было ни взгляда, ни его самого, и стремительно запрыгнул на велосипед. Причем сел вовсе не на сиденье, а на жесткую поперечную раму, через которую с трудом перебросил правую ногу. Я поехал вниз по тротуару, мимо старика, мимо его дома, мимо всех домов длинной улицы на окраине города. Паника, смешанная с восторгом, скрежетала в груди вместе с велосипедными спицами и не давала до конца осознать то, что сестра была права, и что ноги действительно знают, что нужно делать. Правда, в какой-то момент восторг отступил, замер, и осталась одна лишь паника - это случилось в ту секунду, когда я съехал на дорогу, и машина просигналила за моей спиной. Бешено стучало сердце, и я постарался вернуться на тротуар, однако высокий бордюр не пустил меня назад, велосипед завалился на бок, и меня выбило на обочину. Машина просигналила еще раз, как-то необязательно и чересчур громко, и проехала мимо. Я вдруг понял, что доехал почти до конца улицы, и это заставило меня подняться на ноги, перевести велосипед на другую сторону дороги и постараться вернуться к дому.

На этот раз нужно было ехать в гору, однако теперь я уверенно перебросил ногу через раму и поехал вверх по тротуару. И уже совсем недалеко от дома я краем глаза увидел, что из школьного двора, чьи ворота так некстати оказались открытыми, выехал грузовик, и мне пришлось резко свернуть влево, проехать поперек дороги (внезапная мысль: я понятия не имею, как затормозить, и как слезть с велосипеда) и на бешеной скорости провалиться вниз, к тому месту, где сидел старик. Как ослепший шмель, его взгляд ударился о мое лицо, запутался в моих волосах, и, не доезжая до его скамейки, я завалился в траву, резко встал и, подгоняемый острой болью не то в ноге, но то в руке, поднял велосипед и пошел в сторону нашего двора. Старик не произнес ни слова, однако его взгляд был мишенью нарисован на моей мокрой от пота спине. 

Должно быть, прошло не более десяти минут, и во дворе по-прежнему никого не было. Единственным отличием был тусклый свет из приоткрытого гаража, который давал понять, что отец вернулся к своей машине. Я решил оставить велосипед снаружи и поскорей уйти в дом, однако отец, конечно, уловил стук моего сердца, и я услышал слова: "Первый раз? Поздравляю". Я посмотрел на отца и бледно улыбнулся. В его голосе не было осуждения.

Второй эпизод случился на следующий день после того, как я вышел на улицу из своего двора, и что-то заставило меня посмотреть в соседский двор. Разумеется, я тут же поймал его взгляд. Он стоял на крыльце своего белого дома и, услышав скрип калитки, повернул голову в мою сторону... Все началось с того, что утром ко мне подошел отец и рассказал про серьезное поручение: нашим соседям нужно срочно уехать по делам, и сегодня вечером я должен буду остаться в их доме на какое-то время. В этом доме? Зачем? Почему я? Почему не Таня? Почему не они с матерью? Почему, черт возьми, не любой другой человек в этом городе? Я постарался забросить отца всеми этими вопросами, так, словно их количество могло что-нибудь изменить. Однако отец лишь напомнил, что они с матерью и сестрой едут в театр, а я весь месяц умолял их больше никогда не брать меня на оперу. Он проигнорировал все остальные вопросы и только сказал: "Не знаю, видел ли ты старика из соседнего дома...".

Оказалось, соседи вернуться только после десяти (примерно в то же время, когда закончится опера), и все это время некому будет присмотреть за стариком. Мне казалось, что я был последним человеком в мире, кто должен был это делать, однако мне было восемь лет, и у меня не было еще того запаса слов, который позволил бы не соглашаться с отцом. Так что я сказал да, конечно, а скорее просто опустил голову и промолчал. Казалось, что отец ничего не знает о старике из соседнего дома. Казалось, что о нем знаю только я.

Тем вечером, часов в шесть, за мной зашли соседи. Две сестры лет сорока, они обильно и тяжело дышали мне в лицо запахом деревенского молока, и снова и снова благодарили за то, что я согласился. Я болезненно улыбался - так, как улыбаются дети, чьи скулы сведены долгими вспышками камеры. Я все никак не мог сформулировать тот главный вопрос, который должен был задать отцу еще утром. За этим вопросом тянулся шлейф других вопросов, вопросов не менее важных, однако до них была еще целая вечность. И все же я не решался спросить, надеясь, что за меня это сделают родители или, например, Таня, которая с интересом выглядывала из-за книги, и которой я так теперь завидовал. Однажды я понял, что ничего уже не позволит мне остаться дома, и никто не задаст за меня мой вопрос, и потому взял со стола блокнот и карандаш и пошел за этими двумя женщинами, которые не переставали говорить и дышать мне в лицо горячим и безнадежно прокисшим молоком.

Мы вышли на тропинку во дворе, и я посмотрел на дом, в который мы направлялись. Белый и в то же время тревожный и бесконечно тусклый на фоне серого неба, он вспомнился мне однажды в Эрмитаже, где висит знаменитая картина Ван Гога. Это был тот самый эффект, тот самый белый дом, и в первый раз он страшно испугал меня. Тем временем, женщины не переставали о чем-то говорить, а я не переставал заглушать их слова своими мыслями. Там, за железными воротами школы, были друзья и спортивный стадион с футбольной площадкой. Там, в другой части города, была ненавистная, но такая спасительная опера. Однако я шел к тому дому и к тому человеку, которого боялся больше всего на свете.

В какой-то момент мы вошли во двор, и я понял, что все здесь пропитано этим жутким запахом молока, от калитки до кустов смородины у веранды. Было ощущение, что в любой момент меня может стошнить, и это, возможно, не такой уж плохой исход. Кажется, в чувства меня привело лишь то, что у крыльца они остановились, перешли на шепот и начали отвечать на тот самый вопрос, который я так и не решился задать. Они стали говорить о том, что это необходимо, чтобы я остался с ним, с их отцом, потому что не дай бог что-нибудь случится... "Что случится?" спросил я, внезапно осмелев. "Что случится?" Кажется, в этот момент они впервые перестали говорить. "Ты, наверное, много раз его видел?" спросила наконец одна из женщин. "Он уже старенький. Просто нужно, чтобы ты побыл рядом. Мы уверены, что ничего не случится".

Мы вошли в дом, и запах стал совершенно невыносимым. Я вдруг подумал, глядя на разбросанную на полу обувь и на тулупы, свисавшие со стены, что этот запах останется в моей одежде и в моих волосах, и я всегда буду пахнуть как две эти женщины, которые открывали передо мной очередную дверь и впускали в комнату, из которой на меня вывалился огромный шар тепла. Я сделался маленьким и незаметным, и блокнот выпал из моих рук. "Ты любишь рисовать?" спросила одна из женщин, разглядывая открытую страницу. А я не знал, что ответить, и стоит ли вообще отвечать, потому что у окна сидел тот самый старик и неслышно смотрел перед собой. Он даже не повернулся в нашу сторону, когда мы вошли, и я думал, что все это оттого, что он так сильно меня не любит. Тем временем, одна из сестер хвалила меня за то, что я люблю рисовать, и говорила про книгу "старинных пейзажей", которую нужно непременно мне показать. И вот она выбежала в соседнюю комнату, и было такое ощущение, что пока она не вернется с этими проклятыми пейзажами, ничего на свете не будет происходить. Я стоял у двери, и рядом со мной стояла одна из женщин, а у окна сидел старик. Все молчали, никто даже не думал шевельнуться. Прошла вечность, и вот наконец она вернулась, запыхавшаяся и довольная, с огромной старой книгой, которая едва не свалила меня с ног. "Кажется, мы никогда не открывали ее. Слава богу, пригодилась. Пока нас не будет, ты успеешь что-нибудь нарисовать". Я смутился. Я не стал объяснять ей, что никогда не рисовал пейзажи.

"Ну вот, мы пойдем собираться. Думаю, вас не нужно знакомить".

Мы остались с ним наедине, и я вяло и неуверенно поздоровался. Я был уверен, что он не шелохнется и продолжит смотреть перед собой, однако он повернулся ко мне и как будто кивнул. Хотя, возможно, он вовсе не кивал мне (за бледностью трудно что-либо разглядеть), и все это мое воображение, излом времени или оптический обман. Или, возможно, он приглашал меня сесть? Сначала я подумал про диван, стоявший в стороне, однако тут же обратил внимание, что один из стульев был немного отставлен от стола - так, будто стул этот предназначался именно мне. Я сел и, не выпуская из рук книгу и блокнот с карандашом, начал разглядывать стол. Стол был покрыт толстым стеклом, под которым лежали вырезки из газет. Одну из них я попытался прочесть. Что-то про новый температурный рекорд, установленный пятьдесят лет назад. Вернулась одна из сестер и подозвала меня. "И положи наконец все это на стол". Я последовал за ней, прошел под зеленой занавеской и оказался в небольшой кухне, где, конечно, и был источник того самого запаха молока.

Они показали мне, где чай и где конфеты (которые я даже не думал брать), положили на стол листок бумаги с какими-то цифрами и снова перешли на шепот. "Это номер телефона", сказали они. "Если что, звони нам. Мы постараемся ответить". Я взял листок бумаги и положил в карман брюк. Когда я спросил, что может случиться, они снова ничего не ответили и только сказали, что ничего не должно случиться, и номер телефона они написали на всякий случай. А я все думал: тогда зачем шепот?..

Я вернулся в комнату, сел за стол и снова принялся разглядывать газетные вырезки. Все они были о погоде, каждая рассказывала о температурных рекордах в разные годы. Не то, чтобы мне было особенно интересно читать все это, но я никак не мог заставить себя отвлечься на блокнот, книгу с пейзажами и тем более на старика, который нависал над столом слева от меня.

Наконец, сестры вновь появились из-за кухонной занавески и, прежде, чем уйти, подошли к старику и поцеловали его в щеку.

Когда мы остались одни, все вокруг, конечно, загудело и застучало: часы, двери, сверчки за окном и мыши, которых, наверное, вовсе не было в доме. Я опустил голову еще ниже прежнего и открыл книгу с пейзажами. Я знал, что старик следит за мной, и ощущал этот взгляд в каждом пальце, который переворачивал страницу. Хуже того - я знал, что в любой момент может случиться что-то страшное, что-то непоправимое, о чем умолчали две эти женщины, и я не буду знать, что происходит. В воздухе висели какие-то нервные сплетения, которые я боялся задеть дыханием и поворотом головы.

Я не любил пейзажи. В то время я рисовал автомобили и механизмы с миллионом крошечных деталей, многие из которых не были понятны мне самому. И все же я пролистал книгу до самого конца, все эти зимние луга и бесконечные реки, сливавшиеся в одну. Старик безотрывно смотрел на меня, и я был уверен, что это оттого, что он знает о моей нелюбви к пейзажам. Знает, что мне не нравилось ничего из этой книги, и презирал меня за то, что я никак не отложу эти однообразные пейзажи и не начну рисовать то, что хочу. И в какой-то момент я, конечно, не выдержал и закрыл книгу. Пытаясь никак не выдавать эмоций (а ведь так хотелось не то закричать, не то заплакать), я открыл чистую страницу блокнота и начал рисовать ту самую машину, которая выходила у меня лучше других. "Покажи мне". Кажется, за всю свою последующую жизнь я не был напуган так, как в тот момент. По лицу пробежал бледный испуг, и я, должно быть, подпрыгнул на стуле. Дело в том, что я не подозревал, что старик может говорить. И вот теперь я услышал его первые слова, хриплые и вместе с тем четкие, и испуганно смотрел на него и уже не мог оторваться. Его маленькие угольные глаза казались еще более злыми, чем обычно, и сухие скулы словно порывались что-то сказать. Я увидел теперь, что старик одет слишком жарко для середины лета, и под старым пиджаком виднелись рубашка и свитер. Он поднес блокнот к самым глазам и начал медленно листать все подряд. А затем вернул, так ничего и не сказав. Я решил, что ему не понравилось, и отложил блокнот в сторону. Было сложно продолжать - к тому же карандаш без конца ломался.

Часы пробили восемь, и я стал думать о своих родителях и о Тане, которые в этот момент сидели в театре и слушали оперу. Казалось, все это было в каком-то другом мире, в мире, к которому я больше не имел никакого отношения. Мой мир был другим, он был враждебным, и каждую секунду здесь могло произойти что-то ужасное, что-то, о чем я даже не догадывался. В моем мире старик однажды снова очнулся от своего полусна и спросил, нравилось ли мне кататься на велосипеде. Я знал, что в этом вопросе было бесконечно больше того, что я мог услышать, и попытался не подавать виду. Скулы не пропускали улыбку, я промямлил что-то бессвязное, после чего я убежал за штору, в кухню. Хотелось пить, хотелось смотреть в окно в сторону нашего дома, но больше всего хотелось просто быть в другой комнате. Пусть даже в той, где стоял невыносимый запах молока, которое, правда, больше не казалось прокисшим. Я выпил кружку холодной воды из-под крана, скривился от ледяной боли в зубах и подумал, как мне вернуться в комнату. В одной из Таниных книг я прочитал однажды, что когда тебе страшно или ты находишься в незнакомой ситуации, нужно представить, что ты персонаж из книги или фильма. Нужно войти в ситуацию так, словно ты этот герой. Я подумал про Кассия Колхауна. Майн Рида я перечитывал уже в третий раз, и Колхауном восхищался гораздо больше, чем ирландским мустангером. Так что я постарался быть именно Кассием Колхауном, входящим в американский бар, когда невозмутимо вернулся в комнату, взял со стола блокнот и карандаш и сел на диван. Я знал, что старик внимательно следит за мной, и все же я не отводил глаз от блокнота и продолжил рисовать.

Однажды старик перестал смотреть на меня и повернулся к окну, которое понемногу начинало темнеть за ночной занавеской. Причем темнело скорее не самим вечером, а моим воображением и каким-то сложным и неуютным предчувствием. Где-то стучали часы, где-то проезжала машина, где-то скрипнула калитка, и в какой-то момент я вижу, что старик неподвижно лежит на полу. Он лежит лицом вниз, его ноги и руки разбросаны в разные стороны. Уверен, тогда все это случилось со мной впервые: ощущение, что время куда-то провалилось, и в окне потемнело уже окончательно. Я вдруг понимаю, что старик лежит на полу уже час или два, так долго, что ничего сделать нельзя. Нет смысла подходить к нему и пытаться помочь подняться или хотя бы проверить, жив ли он.

Помню, как в панике я пытаюсь достать номер телефона из заднего кармана брюк и позвонить по старому дисковому аппарату, что стоит на столе, на одной из бесконечных газетных вырезок. Пальцы с трудом поворачивают диск, а потом я так долго жду ответа, что когда слышу наконец голос, то говорю в трубку что-то безумное и совершенно нечленораздельное. Не думаю, что они понимают, однако моего сдавленного шепота достаточно, чтобы они бросили все и пообещали сейчас же вернуться.

Все это происходит со мной и теперь, и происходит все чаще. Время словно проваливается куда-то, и я оказываюсь на другом его конце. Вот и теперь: вновь загорается зеленый свет, включаются какие-то невидимые механизмы, и люди на другой стороне дороги снова начинают идти. Но только это уже другие люди, совсем не те, которых я видел минуту назад. Например, тут больше нет мальчика на велосипеде, что порывался первым выскочить на дорогу. Я перехожу на другую сторону и украдкой вглядываюсь в лица прохожих, тех самых, что так неожиданно появились передо мной. Каменные лица, они даже не подозревают, в каком обмане участвуют. Думаю, если бы я остановил их на половине дороги и стал расспрашивать, как они здесь оказались, они бы не знали, что сказать. Я мог бы остановить, например, того мужчину средних лет, что опустил голову в приподнятый воротник пальто, пытаясь укрыться от сильного порыва ветра. Однако он, наверное, посмотрел бы на меня с подозрением и решил, что я сумасшедший. Думаю, он вел бы себя так же растерянно, как вели себя две женщины с горячим дыханием, когда тревожно открыли дверь и увидели меня, рисующего в блокноте, а также старика, молчаливо сидящего за столом.


28 January 2020

ОБИДА



Было легко не рассмеяться. А я боялся, что однажды мне станет смешно, и все вокруг обернутся. Начнут шипеть, ругаться, качать головой. В конце концов, у меня была эта странная особенность - смеяться невпопад. Например, в школе, во время экзамена. Или в кинотеатре, во время грустной сцены. Но тут не было даже мысли. Тут было легко не рассмеяться.

Многое представлялось мне по-другому. Я думал, например, что смогу затеряться в черной толпе и черных зонтах, методично открываемых под каплями дождя. Но вечернее небо, провисшее под напором облаков, замерло в ожидании. Как и все эти люди, которых было слишком мало, и которые напоминали любимую картину Л.С. Лаури из книги сестры. Такие же редкие, схематичные, немного несуразные. Долговязый блондин в перчатках. Девочка со странными волосами. Профиль усатого мужчины в красном галстуке.

Мой план был постоять немного в стороне, у дерева или каменной плиты. Постоять, послушать, а затем уйти. Но теперь я чувствовал, что все пошло не так. Они оборачивались в мою сторону, кивали мне головой (словно узнавали) и даже приглашали подойти ближе. Они отводили мне роль, черт возьми, включали меня в происходящее так настойчиво, что однажды я сделал шаг вперед и увидел белое лицо, о котором предупреждала бабушка. Когда мы были совсем детьми, она просила нас не стоять у дороги и не смотреть, потому что так мы могли увидеть лицо. «А что случится, бабушка?» спрашивали мы. «Что случится, если мы увидим лицо?» Но бабушка не отвечала. И вот теперь я увидел лицо, и меня передернуло от холода и стыда: ничего не случилось.

Они молчали и чего-то ожидали, словно пришли еще не все. Время от времени звучал шепот, время от времени кто-нибудь смотрел на меня. Я чувствовал, что должен уйти, но мне не хватало смелости не думать о взглядах и словах в спину. Я пытался понять, кем был этот человек, но люди вокруг ни о чем мне не говорили. Возможно, их было так мало, потому что пришли только самые близкие. Брат, жена, лучший друг. А там, в стороне, конечно, его дети. Девочка смотрела вниз и все время шевелила губами, словно разговаривала с привидением. Мальчик был в красной куртке, которая сильно выделялась на общем фоне. Он стоял ко мне спиной, и я боялся, что когда он обернется, я увижу лицо карлика из старого фильма про Венецию, подсмотренного у отца.

Наконец пришел священник и произнес несколько слов. Он появился так неожиданно (возможно, так появляются все священники), что мне даже показалось, будто это один из стоявших там людей скинул осеннее пальто, и под ним оказалась черная ряса. Слова звучали распевно, и в этой распевности было что-то жуткое, что обволакивало и не отпускало. Однако потом все оборвалось; кто-то бросил горсть земли, кто-то начал уходить. Теперь все происходило так быстро.

«Мы едем в ресторан», сказал один из них. Я увидел лицо мужчины в красном галстуке и не сразу понял, что он говорил со мной. Я ожидал подозрительных взглядов, я ожидал вопроса «кто вы?» Однако усатый мужчина касался моего плеча и обращался ко мне с совершенно другим вопросом. «Вы поедете с нами?»

Машина была холодной, и пальцы ног ныли от холода. Когда я пытался пошевелить ими, на плечи спадала страшная усталость, и появлялось тупое безразличие. Было все равно, что я здесь, в этой машине, и никому не приходит в голову спросить, что я тут делаю. Разговоры в машине касались дорогих и сложных приготовлений, и я пытался не слушать. Только нехотя придумывал то, что скажу, когда все выяснится, и я буду держать ответ за сегодняшний вечер.

Это была отдельная комната, приготовленная заранее. Поначалу мне показалось, что здесь было так же холодно, как в машине, и я стал думать о чашке кофе, которую не допил с утра, когда в слезах выбежал из дома. «Молодой человек, присаживайтесь», сказал кто-то, и я сел на твердый стул. Странным образом, я только теперь заметил стол и людей, сидящих по другую сторону. Некоторых я начал узнавать, как например, мальчика в красной куртке. Он и теперь сидел в ней (вероятно, из-за холода), и я мог убедиться, что это вовсе не карлик из фильма про Венецию, но красивый белокурый ребенок с грустным лицом. Я сел напротив, однако его взгляд никак не признавал моего присутствия. Как и взгляд его сестры, которая теперь смотрела в стол. Ее губы по-прежнему шептали какие-то слова и полузвуки, и я смущенно отвернулся в сторону безмолвно прибывающих людей. Здесь их было гораздо больше, чем на картине Л.С. Лаури.

Тем временем, на столе появились горшки с едой и красное вино в черных церковных этикетках. Мужчина, которого я видел впервые, встал и сказал несколько слов про того, кого любили, и кого теперь нет. Я вдруг придумал, что скажу, если очередь дойдет до меня, и нужно будет встать и произнести несколько слов. Или когда женщина справа или старик слева перестанут играть в эту дурацкую игру, и зададут наконец вопрос, который должен был быть задан еще несколько часов назад. Я не представлял, какой будет реакция на мои слова, но знал, что поначалу никто не поверит. Что все посмотрят в сторону детей и воскликнут: «Как так? Да вот же они...».

Вино было густым, терпким, и у меня появилось чувство, что рот набит пылью. Причем самым страшным было даже не то, что при этом я не мог говорить (в конце концов, говорить я не собирался), а то, что в какой-то момент я мог начать задыхаться. Пыли во рту скопилось так много, что между языком и небом начал образовываться невидимый серый сгусток. Будь я один, то непременно выплюнул бы его под ноги или даже на белую скатерть, однако вокруг были люди. Много людей. 

Пыль исчезла лишь тогда, когда в зал вошли две женщины в одинаковых серых платках и стали накладывать кашу из горшков на столе. Это была пшенная каша, ненавидимая все мое детство. Однако нельзя было отказаться, и удивительное дело: я вдруг понял, что никогда в жизни не ел ничего более вкусного. Возможно, это было вино или это были нервы, но каша заполняла все, что было внутри, весь холод и все мои мысли. Вино и пшенная каша, во всем мире не было сочетания более странного и нелепого, и я не сразу уловил речь старика слева, который сказал, что никогда раньше не видел меня.

Время от времени поднимались люди, о чем-то говорили. Кто-то не мог удержаться и начинал плакать. Я не вслушивался ни в слова, ни в эти слезы, и оттого не мог осознать происходящего. Тем временем, однажды очередь могла дойти до меня, и тогда мне придется сказать то, что я задумал.

Принесли еще еды и вина, и понемногу я начал узнавать людей, а они как будто узнавали меня. Вино рвало время на части, сужало и растягивало его, и все эти лица я мог увидеть вчера, неделю, год назад. От этого чувства узнавания мне стало казаться, что теперь мне легче будет сказать это. Однако затем старик, сидевший слева, зачем-то ударил меня локтем. Я повернулся, и он прошептал мне что-то на ухо - так, чтобы никто не мог услышать. Держась за бок (старик явно не рассчитал), я попросил повторить, и на этот раз понял. Он прошептал, что может вывести меня отсюда, и я кивнул. Мне так не хотелось сопротивляться.

Я оказался дома лишь после полуночи. Помню, что отец открыл дверь и впустил меня в теплую прихожую. И тогда я начал смеяться. Я смеялся так долго и так пронзительно, словно копил этот смех внутри себя весь день. Я не боялся смотреть на бледную улыбку отца и не боялся разбудить соседей. Я просто смеялся - не то к месту, не то невпопад.