All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

29 June 2017

ПОЛЬСКИЙ ВАЛЬС



В темном зале кинотеатра кто-то положил ладонь на мою руку. Я не шелохнулся. Я сделал вид, что захвачен фильмом. Польским артхаусом, из которого я пытался вытянуть фразы и сцены для своей разгромной рецензии. В глубине отеля, ночью, после банкета... И все-таки чья-то ладонь. На моей правой руке.

Все происходило быстро, и только холодное мышление, сточенное математикой фраз и физикой сюжетов, позволяло ощущать эту сцену в замедленной съемке. В действительности прошла секунда, затем еще одна. Справа сидел Анри К., режиссер, мировая знаменитость (мы познакомились полчаса назад, перед показом), со своей молодой женой. Возможно, ошиблась она, перепутала в темноте мою руку с рукой своего мужа? Но нет, справа от меня сидел именно Анри К. Я вдруг отчетливо вспомнил, как до начала фильма говорил с ним об этом польском гении, которого все считали вторым Кислевским. Значит, все-таки он? Перепутал со своей женой? Молодой актрисой, которая собиралась сняться в новом фильме Соррентино?.. Или.

Или. Я не мог допустить этого "или".

Тем временем, ладонь режиссера лежала на моей правой руке в течение восьми секунд, и из холодной превратилась в мягкую, затем теплую. Что я должен был делать? Резко одернуть руку и тем самым оскорбить режиссера, мировую знаменитость? Убрать его руку? Отбросить, оттащить в сторону? Еще хуже. Но оставить. Оставить все, как есть, разве это не было худшим из вариантов? Ведь после того, как режиссер поймет ошибку, все будет выглядеть глупо. Если не двусмысленно. 

Я сделал вид, что поперхнулся. Сдавленно, тихо, чтобы никого не смутить и не вызвать раздражение. Режиссера, пожилой дамы слева с ее чрезмерно ванильным ароматом и всех остальных людей в кинозале. Сценаристов, критиков, любовников, жен. Ничего не изменилось: ладонь по-прежнему лежала на моей руке. Так привычно и так уверенно, где-то между локтем и запястьем, пока сомнительный сюжет ускользал все дальше... Я не выдержал и слегка приподнял руку. Ладонь исчезла. Я попытался вернуться к фильму.

Ни третий бокал шампанского, ни безумный банкет в стиле знаменитой сцены из фильма Вайды, не давали забыть недавний эпизод. Как раз наоборот. Мелодия едва знакомого польского вальса все время возвращала меня назад, и полупьяный французский критик отшатнулся от моего молчания. Я направился к выходу. 

"Что с вами?" спросил Анри К., преградив мне путь двумя бокалами шампанского. "Вы бледны. Вам настолько не понравилось?"

Передо мной стояли Анри К. со своей итальянской женой. Мне хотелось убежать, отвернуться, утонуть в бокале. Но я только смотрел в пол, смущенный сценой в кинотеатре и тем, как поспешно я покинул зал два часа назад. Вспоминая слова Питера о том, что в мире великого искусства есть вещи, которые нужно просто принять.

"Что же вы все-таки подумали о фильме?" спросила Паола, разрезав меня платьем и своим вопросом. Заставив меня поднять глаза.

"О фильме?.. Ах, да. По-моему, ужасно", сказал я. 

Анри К., допивая бокал шампанского, внезапно засиял и кивнул согласием. Я пристально посмотрел на него. Неужели случайность? Случайность длинною в двадцать секунд? 

"А мне понравилось", сказала Паола. "Думаю, он победит". И удалилась в другой конец зала, вероятно, в поисках режиссера. 

Мы остались одни и начали говорить о польской музыке, о лучших фестивалях и даже о съемках его нового фильма. О том, наверное, о чем должны были говорить. Так, что однажды я почувствовал легкость, и великий Анри К. на прощание потрепал меня по плечу. Сказав напоследок, что третий день кинофестиваля - самая скучная вещь на свете. 

В своем номере я кинулся за рецензию, а затем, едва дописав ее, в холодную кровать. Засыпая, я, возможно, так и не вспомнил о том, что забыл позвонить Карен. 

Анри К. был прав. Все, что видишь на третий день фестиваля, кажется если не плохим, то по крайней мере ненужным. Лишний кинематограф, который заставляет к черту забыть объективность и начать бросаться яркими впечатлениями, разбавленными прошлым опытом, прошлыми фильмами и яхтами на берегу. Я пил тяжелое Каберне и писал рецензии на террасах случайных кафе. И ничто не говорило мне о том, что после вечернего показа я вновь увижу Анри К., а он узнает мое лицо. 

Он стоял на крыльце кинотеатра. Он был один. Казалось, он кого-то ждал, и меньше всего на свете мне хотелось, чтобы он ждал меня.

"Паола ушла. Ей стало плохо, и я вызвал такси". 

Я сказал, что мне очень жаль, но едва не сорвался, когда уже со ступенек и в потоке оживленных разговоров о последнем фильме, Анри К. сказал, что ждет друзей, и не хочу ли я сходить с ними в неплохой ресторан неподалеку. Паолы не будет, а столик забронирован на пять человек. А затем, увидев мой взгляд, но не дождавшись ответа, он сказал, что отлично все понимает, и пожал мою руку. И я отчего-то подумал, что это была та самая ладонь.  

Вымучив из себя рецензию, я позвонил встревоженной Карен, уже около полуночи, и рассказал о двух последних днях. Она рассказала о детях. О вчерашней грозе. О собаке, которую на днях переехала машина. Я слушал и все шептал "как жаль, как жаль", так и не упомянув эпизод в кинотеатре. 

Лицо Анри К. на крыльце вчерашнего кинотеатра было ночным образом, с которым я проснулся. Толстая оправа очков, слегка запотевших уличными французскими фонарями, скрывала неясную тревогу. Обиду. Волосы, выброшенные на широкий лоб. Черный костюм и белая рубашка, по привычке расстегнутая в конце жаркого фестивального дня. Так легко было забыть, что его первый фильм я посмотрел, когда мне было шестнадцать лет. Около полуночи ко мне пришла подруга, с этой старой видеокассетой со стертой пленкой. Посмотрев, мы отмотали фильм назад и посмотрели еще раз. Была середина лета, и к тому времени сквозь светло-зеленые занавески моей комнаты начало просачиваться солнце.

Я пришел в случайное кафе и просидел на террасе до трех часов - до того самого времени, когда начинался новый фильм. Я три раза заказывал кофе, но Анри К. так и не появился. Мне подумалось, что у Анри К. не было причин быть здесь, но меня душила вина за вчерашний отказ.

Уже поздно вечером, после сеанса, я встретил знакомого из одного американского издания. Нам обоим понравился фильм, и мой знакомый заметил, что циничная концовка напомнила ему последние вещи Анри К. "Кстати, он здесь. С новой женой. Никому ни слова не говорит про свой новый фильм". Я сказал, что пару дней назад мы оказались рядом в кинотеатре. "Жаль", ответил он. "Жаль, что я не был на твоем месте. Я бы его разговорил". 

Назавтра моя голова напоминала пол монтажной комнаты. Ненужные голоса, музыка, обрывки слов. Шведский сидр и миллион небритых мужчин, игравших на укулеле. Кажется, я провел прошлую ночь в скандинавском баре. То ли один, то ли с тем американским журналистом, чье имя я так и не вспомнил. 

Я вышел из отеля раньше обычного и зашел в кафе за углом. Позавтракал по-французски: кофе и сладкое. Казалось, я не помнил почти ничего из того, что происходило в последнее время. Не помнил до тех самых пор, пока не увидел перед собой спину завтракающего Анри К. Он обернулся и поднял бокал вверх. Я подумал, что это было необычно. Во-первых, он обернулся. Во-вторых, он узнал меня. В-третьих, соломенная шляпа. Он сидел на дальнем конце террасы, сидел в одиночестве, и раскатистым покачиванием бокала приглашал меня присоединиться. Не было смысла отказываться. И не было причин. 

"Доброе утро", сказал я. "Вы один? А где Паола?" 

"Она вернулась в Рим", сказал он, подвигая ко мне огромные испанские оливки. Солнечные, словно вымоченные в дожде. "Я думаю, ей здесь скучно. Так что я один". 

"Да", сказал я, пытаясь представить, почему он оказался в этом кафе. Дело в том, что Анри К. не мог оставаться в этом дешевом отеле. "Вы один".

Он заказал мне бокал того же тосканского вина, что пил сам. Было одиннадцать утро, но после вчерашней ночи я не мог отказаться. 

Я хотел извиниться за то, что в тот вечер не смог присоединиться к нему и его друзьям, но подумал, что он вряд ли вспомнит об этом. Я спросил, почему в последний момент он все-таки отказался быть в жюри фестиваля. При этом я знал, что однажды должен буду задать совсем другой вопрос. Но я просто не мог представить, что сделаю это так скоро. Хотя, возможно, я забыл о том, что делает белое вино, выпитое до полудня. Как оно замедляет время, расставляет паузы, вырывает слова.

"Анри, я хотел вас спросить. Два дня назад, в кинотеатре, вы видимо ошиблись".

"Да?" Я совершенно не мог прочесть его лица. От солнечного блика очков до глубоких южных морщин - его лицо казалось совершенно неприступным. Я чувствовал себя глупо. Я расстегнул верхнюю пуговицу и не знал, стоит ли мне продолжать. В конце концов, я рисковал его расположением. Возможно, чем-то большим. 

"Странная вещь. Кто-то положил ладонь на мою руку".

"Да?"

"На мою правую руку".

"Это интересно". 

Он посмотрел на часы.

"Послушайте", сказал он. "У меня сейчас важный разговор. Если вам будут нужны рекомендации... Для журналиста это важно. Если вам нужно будет интервью, со мной или с кем-то из моих представителей, вот мой номер".                                                           

Новый фестивальный день пролетел в тумане сцен, сюжетных пробелов и чьих-то безумных нарядов. Я почти ни с кем не разговаривал. Я смотрел фильмы, писал статьи и в сотый раз перечитывал карточку Анри К., пытаясь разобрать имя и номер телефона. И только изредка ловил то чувство, ради которого ездишь на кинофестиваль. Чувство причастности. Чувство, что каким-то нелепым образом все это - твоя заслуга. Или если не заслуга, то по крайней мере ты имеешь право на пьяных сценаристов, молодых актрис и арабских шейхов. На мир с режиссерами. На время ты можешь представить, что владеешь ими. Твое слово против их сцен. И даже если бог на их стороне (а бог на их стороне, девять из десяти раз), то у тебя всегда есть шанс. Но это чувство пропадало так же быстро, как появлялось. И я снова видел бесконечные террасы центральной площади, на которых не было свободных мест.

На этот раз мы говорили с Карен не больше двух минут, после чего я  долго простоял в душе, вслушиваясь в горячую струю воды. Я уснул под черно-белый фильм про Джеймса Бонда, так и не дописав новую рецензию. 

В кафе его не было, и я отправился гулять по городу. Я хотел заблудиться и пропустить все новые показы, но всякий раз узкие улицы с потерянными глазами заблудившихся туристов выплевывали меня на центральную площадь. И возвращали странное, болезненное чувство восхищения. Фигурой Анри К, например, который сидел в самом центре террасы, положив руки на каменные края огромной вазы, и оживленно разговаривал с группой молодых актеров. 

Два дня я не видел его, хотя пару раз проходил мимо той самой площади в центре города, с той самой террасой и с той самой каменной вазой. Мне было интересно, узнает ли он мое лицо. Голос. Пиджак. Походку. Пару раз мне даже удавалось найти столик и заказать бледный и невкусный Совиньон Блан. 

Кажется, именно с этим вином я сидел вечером в субботу, после финальных показов и в окружении бессонных официантов, развязнее которых в конце фестивальной недели не было никого. Я положил на стол карточку с номером Анри К. и подумал, что завтра последний день фестиваля.

Меня не интересовало интервью с Анри К. Оно могло интересовать Питера или того американского журналиста, но совершенно не интересовало меня. Я позвонил с неясной надеждой на то, что он не ответит, или что я услышу голос Паолы или (еще лучше) голос совершенно случайного человека. Но этого не случилось. Это был Анри К. Как я и предполагал, он не узнал мой голос. Кажется, у меня ушла минута на то, чтобы объяснить, кто я, и что я звоню по поводу интервью (утром я отправил сообщение в газету о том, что собираюсь взять интервью о новом фильме Анри К., и Питер ответил миллионом восклицательных знаков).

Назавтра мы сидели на балконе и пили то самое тосканское вино, что я впервые попробовал на террасе кафе несколько дней назад. Оказалось, Анри К. пил только его. Теперь он сидел во все той же соломенной шляпе и глядел на бесконечный вид вечернего города. Польский фильм, который мы смотрели в тот день в кинотеатре, победил. Теперь, когда неделя фестиваля прошла, мы говорили о том, что в конце концов фильм был не таким уж плохим. 

"Вальс", сказал я. "Вальс, который играет в самом начале и в самом конце фильма. Мне он понравился".

"Шопен", сказал Анри К. 

Мы сидели на плетеных стульях, которые Паола в день приезда купила в местном антикварном магазине. Это была квартира Анри К. Квартира, в которой он проводил не больше двух недель в году. Огромные белые пространства, схваченные редкой дорогой мебелью в прованском стиле и огромными репродукциями картин, стоившими, наверное, дороже оригиналов. В центре огромного зала, прямо за нашими спинами, стоял мольберт. Здесь Анри К. рисовал свои абстрактные сюжеты. Войдя, я сказал, что мне понравилось. Теперь, на балконе, вино охладило нервы, и я совершенно забыл содержание картины. И еще я заметил интересную вещь. В квартире Анри К. была стеклянная перегородка между кухней и ванной комнатой. 

Разумеется, мы говорили про кино. Анри К. сказал, что не любил диктофонов, но позволил мне делать заметки. В ходе нашего разговора, который длился уже больше часа, и меня все больше захватывало происходящее. Мы заговорили о тайных съемках его нового фильма. Когда вино закончилось, он сходил за новой бутылкой. 

"Красное вино? Нет. Я всегда верил Джойсу, который сказал однажды, что пить красное вино, - это все равно, что пить мясо. По-моему, очень точно. А белое... все равно, что пить звезды".

Я записал это.

Тяжелых пауз не было. Он был режиссером, а я был журналистом. И только в конце, когда мы выходили, Анри К. попросил остаться еще на несколько минут. Он сказал, что хочет найти для меня тот самый вальс Шопена, что звучал в фильме. И только теперь я увидел, что в комнате стоял огромный проигрыватель, из которого совсем скоро стал доносится шипящий, потрескавшийся звук пластинки. 

"Не хотите станцевать? На прощание?"

Это было так естественно. После двух бутылок вина, после всех фильмов и сцен, после всех вопросов, острых или незаданных, это было самой естественной вещью в мире. Он начал тихонько раскачиваться, и я стал понемногу вспоминать эти движения. А через несколько секунд я выхватил из темноты две белые ладони, едва не опрокинув мольберт со знаменитым натюрмортом какого-то голландца то ли конца 17, то ли начала 18 века.


22 June 2017

SCARECROW



"For Christ's sake. 

People. Your eyes! What's the point. Don't you see. Don't you goddamn SEE. You walk down this street and that is that. Like, forever. For all eternity. Over in a flash. Yes, young man, YOU. Excuse me. Young man. Yes, you. Don't run away. You've stopped. You've stopped and that's a start. We all have to start somewhere. Don't pass by so quickly. There's always a moment to stop and reflect and... You won't believe it but I'm older, I know. I don't want your money. No, this is not it - put it back, I don't need your change. And no, I don't have any gospels on me - Christ, I probably hate them more than you do. My briefcase is filled with paper. My salary is in multiple zeros. You will have one, too, some day. Documents, reports. Contracts, both signed and unsigned. Believe me, you don't want to look. And no, I'm not here to holler abuse or cranky philosophy... Christ, why AM I here? I guess I've got something important to tell you. But I forget... All the same - what are you? Student? Immigrant? Boyfriend? Who? Okay, you don't have to answer, just hear me out. This hit me a few minutes ago. This moment. This man. Me, for example. I will never see you again, and you will never see me again. That's it. Over in a flash. I'm repeating myself. Sorry - mind if I smoke? I'm trembling like a raving lunatic. Want a cigarette? What, began already? Here, take one... These are good. It's so tragic, you see. Hundreds and thousands of people pass you by on these broad pavements and all you can do is look past. And I've lived my whole life here. And you raise your eyes occasionally and you see their backs. Dressed in white, black, awful red and green. With their haircuts and billions of stories that maybe - MAYBE - are worth telling. Like you, for instance. Like you and me. And no, I'm not a bum. Look at my suit. Here, look at this watch. This briefcase. Tailor made, expensive, vintage stuff. Still, what's the point, right? Or take this ring. I'm a married man. Married with kids. Two girls. And here I am, on my way to the seventeenth floor of a tall building, one of a million. I look at all of you. Potential business partners, possible wives, probable lovers. I will never see you again in this big city. ANY city. Now of course, there's a chance. But is it worth talking about? Truth is, I don't even have the time for one question to ask all these people. So can I ask it? Can I ask it now, young man? How old are you? Where do you study? Yes. I know the college. I've heard the name. I studied there once. You see, a simple question to make you leave some sort of impression upon my life. Some kind of imprint. Why is it any more difficult than some fucking pop song I hear on the radio at the mall or at the hairdresser's? Look at these people. LOOK! One second - and that's it. Gone forever. A face you'll never see again. A voice you'll never hear. No terrorist act is as fucking cruel as this tragic fact. Yes, I swear a lot. I know. You should have heard my wife yesterday. Zoe. She just... She. Hell, never mind that. Anyway, I'm afraid I've got to be on my way. Besides, your classes are about to start. And my work - I mean, after all, I'm a working man, and there's the building. No, thank you, no. Zoe? You want to talk about Zoe? How?.. Ah, I see. Your girl. Oh God no. No, young man, they are waiting. Starbucks! You're joking. I hate the fucking place, don't come near it. Sorry, got to go. Nice talking to you. Running now. Running away through that door. Sorry! Hey, John, this boy, don't let him in. I don't know him. Well, I do... Christ, it's too complicated. Thing is, he has to go now. No, that wouldn't be necessary. Nothing physical, John. Please. Just tell him to go away. 

We're done."


16 May 2017

БАЛЕРИНА



Берет и сигарета. Так я тебя запомню. Нет, пожалуй, еще дым вокруг твоего лица, как извращенный лик святой. Когда ты курила, то мышцы лица были расслаблены, а скулы неподвижны. Порой мне казалось, что все время ты курила одну и ту же сигарету. Сигарета была наполнена воском. Она шла тебе. И шел берет, черный, совсем уже не новый, приспущенный на лоб. Наверное, такие береты носили в послевоенной Франции. Правда, ни ты, ни я там никогда не были.

Именно такой я увидел тебя впервые. Ты пришла с подругой и села напротив. Заказала воду и сделала один глоток. Закурила. Ты почти все время молчала, и лишь изредка улыбалась, как-то невпопад. Я смотрел на тебя сквозь дымку или дым белого вина и сигарет, и от этого ты немного напоминала Еву с картины Хаима Сутина. Тот же взгляд. Усталый, кривой, слегка тягучий. В конце вечера я предложил тебе пройтись, и ты сказала, что не против.

Я часто пытаюсь вспомнить, о чем мы говорили по дороге домой, в тот самый первый раз, но в голову лезут одни фонари, дома и лужи. Тогда я начинаю думать, что мы молчали. 

Ты привела меня к себе домой. Так, словно это было естественно: привести меня к себе домой после первой встречи. Ты согрела мне чай в холодной квартире, которую снимала в то время, и несколько раз спросила, не нужен ли мне сахар. Сахар?.. Я смотрел по сторонам и видел стены, увешанные плакатами и портретами балерин. Их имена мне ни о чем не говорили, но твое предыхание заставляло вспомнить то, чего я никогда не знал. 

Оказалось, ты любила танцевать. Когда разговор касался танцев, тонкая вена твоего виска начинала трепыхать нервом и скрытым желанием. Что это был за нерв, что это было за желание - мне еще только предстояло узнать. Но как и все люди, которых я любил в разные периоды своей жизни, ты была одержима. Ты понимала, что нет смысла делать то, что может прервать смерть, одиночество или детская коляска в коридоре. И я был первым, кто тебе поверил.

Невозможно забыть вино, которое пьешь впервые на холодном балконе. Пино нуар из глубин деревянного шкафа, который достался тебе от твоей хозяйки. Седой, безнадежно незамужней женщины, истерически томной, которую я видел лишь раз или два, но которая могла позвонить тебе среди ночи и спросить, все ли в порядке. Ночной холод конца апреля клонил ко сну и не давал опьянеть, а ты говорила мне о болезненной американской девочке, которая стала однажды великой балериной... Многое забылось, но я помню балкон. Вино. Берет. Сигарету. И то, что на полу квартиры лежал "Таинственный остров" Жюля Верна, и я едва не споткнулся о твою любимую книгу, когда выходил от тебя уже далеко после полуночи.

Мы придумали целую историю. Это был риск, но только чем мы рисковали? Ты поступила в бальную школу, и начались бесконечные занятия, которые отбирали силы, нервы и время. Правда, мы ни на секунду не сомневались, что это стоило наших усилий. Моих, писательских, но также и твоих. Я помню запах сирени, свисавшей из окон улицы, по которой поздно вечером мы возвращались домой в начале июня. Ты курила, и я почему-то боялся того, что запах сигареты (твоей вечной сигареты) не позволит тебе насладиться запахом цветов из белой вазы, которая в любой момент могла с треском упасть на тротуар. 

В свободные вечера мы ходили на балет (ты шептала мне каждое движение балерины, как удачное, так и полный провал) или пили кофе у тебя дома. Твой кофе был черным и невкусным, но однажды я так привык к нему, что как-то раз, в одной из кофеен города, отчитал милую девушку за излишне слабый вкус.

После окончания бальной школы ты стала работать в театре. Поначалу заменяла опытных балерин (а я писал, да, я все время писал; злился, переписывал, начинал курить), но однажды, когда одна из балерин сильно заболела, ты оказалась первым именем в буклете, который я купил перед выступлением. Я перечитал его несколько раз и даже повесил его среди постеров и плакатов на одной из стен твоей квартиры. Там, где вскоре появятся твои фотографии. Придуманные мной. Сделанные в жарком и тесном офисе, где ты работала. 

Я помню то, как встречал тебя после вечерних спектаклей. Ты появлялась в дверях служебного входа, вместе с балеринами и театральной массовкой. Я помню черный берет на фоне яркого света за твоей спиной. Я помню сигарету. Я помню мое волнение и мои цветы. Казалось, ты ничем не отличалась от балерин, которые шли рядом, деликатно перебирая неуклюжими ногами, и не так просто было поверить в то, что утром, до работы, я садился за стол и писал наш новый день. 

Но потом случился этот балкон, это окно. И эта невидимая легкость прыжка, которой не было ни в одном из моих рассказов. Утром, по дороге на работу, я прочитал об этом в вагоне метро. О том... да, черт возьми, о том, что балерина выпрыгнула из балкона своей квартиры. Еще они писали что-то о депрессии и старых проблемах со здоровьем, которые якобы у тебя были... К тому времени мы оба много работали и виделись только изредка. Мужчина, читавший мою газету у меня за плечом, тяжело вздохнул.

А через день случились они. Лужи. Я всегда думал, что лужи бывают только в фильмах. И дождь, и мрачное скопление черных зонтов. И кто-то говорит слова. И девушка, не раз выходившая из театра вместе с тобой. И сигарета. И берет. Но люди расходятся, и я вдруг понимаю, сейчас, впервые, что это действительно происходит. Уже случилось. И "Таинственный остров". И пино нуар. И холодный балкон. И ваза с цветами. И берет. И сигарета. И черный кофе, от которого пересыхало горло. 


21 April 2017

ТОСКАНА, ФОНТАН, ВЕЛОСИПЕД



Сквозь капельки пота и густую челку, которая продолжала царапать ее лицо, она заметила старый потрескавшийся фонтан. Такой же бессмысленный, как ее мучения. Издалека ей казалось (и не было желания подходить и заглядывать внутрь), что на дне фонтана лежат десятки или даже сотни сломанных игрушек.

Затем появился итальянец. Или нет. Позже. 

Сначала они с подругой пришли в центр проката, и парень пристально, по-итальянски на нее посмотрел. Она хорошо знала этот взгляд и замечала его всю последнюю неделю. Он указал на велосипед бордового цвета ('сherry bike') и сказал, что его двенадцатилетняя сестра научилась кататься именно на нем. Должно быть, он соврал, или они попросту не разобрали его жуткий акцент; итальянцы говорят по-английски так, словно им наплевать, поймешь ты их или нет.

Затем подруга сказала что-то необязательное (тебе девятнадцать, а ты все еще не умеешь), они разругались, и теперь она осталась одна. Как ребенок в огромном, пустом доме. На окраине Сиены. И у нее ничего не получалось. Капельки пота безобразно стекали с ресниц, и ей хотелось закричать от этих бесконечных мучений. А еще от боли, которой не было. 

Она ставила правую ногу на дальнюю педаль, после чего запрыгивала на сиденье. Затем она пыталась поймать другой ногой левую педаль. Это удавалось сделать лишь изредка. Далее велосипед падал вниз (как правило, на правую сторону), и она отпрыгивала в самый последний момент. Однажды она сумела-таки проехать три метра, но, как говорят некоторые ученые, есть минимальная вероятность того, что все атомы в скульптуре Давида качнутся в одну сторону, и ветхозаветный царь помашет тебе рукой. Правда, она не падала. Инстинкт срабатывал безотказно, хотя белые кроссовки несколько раз болезненно ковыряли дорожную пыль.

Она заметила его в тот момент, когда больше всего на свете хотелось разломать велосипед на части и выкинуть в фонтан, и где, черт возьми, была ее подруга.

Идеально выточенный пиджак черного цвета, который в жаркой Тоскане носили к месту и не к месту. Смуглые морщины. Медленная сигарета, которая незаметно растворялась в прожженных никотином пальцах. Взгляд. И, конечно, велосипед. Эта удивительная способность итальянцев придавать стиль вещам, в которых стиля быть не могло. Она даже подумала, что если бы парень в месте проката выбрал для нее именно этот велосипед, она бы научилась кататься в две секунды, и левая нога без труда находила бы свою педаль. Темно-синий, с изогнутой стальной рамой, с самыми круглыми колесами в мире, его хотелось принести в свой дом и сделать частью потолка или стены. 

Он подошел к ней и оживленно заговорил. Она сказала, что не понимает, зачем-то по-французски. Должно быть, ему было лет шестьдесят, но ей нравилось его дыхание. Это был запах никотина, втоптанный в морской песок, ваниль и тосканские виноградники. Он опустил ладонь на ее плечо и передал руль своего велосипеда (его ладонь была теплой, уверенной, и немного напоминала руку ее отца). Затем он увел бордовый велосипед к бортику фонтана и что-то сказал. 

На этот раз она поняла. Он сказал ей идти вперед, по засохшей тропинке в дальний конец аллеи. Она обхватила руль обеими руками и пошла вперед, украдкой замечая, что он идет по другой стороне велосипеда. После того, как они добрались до конца тропинки, они развернулись и направились назад. Постепенно она будет замечать, как уверенность его движений начнет передаваться ей. Колеса будут катиться ровно и перестанут подпрыгивать даже в тех местах, где плитка оборвется или ударится о редкую траву.

В голове проносились вопросы, прерванные лишь его дыханием. Он давно стоял здесь и наблюдал за ней? Он хотел научить ее кататься на велосипеде? Все ли она делает правильно?

Это продолжалось несколько минут, после чего итальянец пригласил ее сесть на велосипед. Причем удивительным было даже не само предложение, но скорее то, что она без труда поняла его. Он говорил с ней причудливым сочетанием взгляда, дыхания, слов. Она была ребенком в этом мире заброшенных аллей и полуразрушенных фонтанов, и ей так не хотелось его разочаровать.

Она поставила ногу на правую педаль и попыталась перенести центр тяжести, чтобы найти баланс и, возможно, проехать несколько метров вперед. Медленно. Чтобы он не отпускал ее. Но он дал понять, что этого не случится, и после нескольких манипуляций она поняла наконец, чего он хочет. Он хотел, чтобы она свесила ноги в его сторону и ни о чем не думала. Он все сделает сам. И вот он уже начинает вести велосипед вперед, в дальний конец аллеи... 

Было удобно сидеть и не прилагать при этом никаких усилий, но только она не могла избавиться от жары и напряжения внутри. Ее волосы намокли, набрались тяжести, и так удивительно было замечать его полное спокойствие в те моменты, когда она решалась-таки посмотреть на него. Итальянец напевал какую-то песню и, казалось, не собирался ничего менять. Еще пять минут назад ей казалось, что совсем скоро он скажет ей пробовать кататься самой, но он только пел свою тихую итальянскую песню и немного очевидно, немного недосказанно смотрел на нее.

В какой-то момент ей самой хотелось заговорить с ним, на любом языке мира. Сказать, что настало время, и она должна попробовать сама. Но все-таки не решилась, и даже мысль о подруге и ее последних словах не заставила ее произнести ни слова (кроме редких, отрывистых стонов извинения, когда колесо немного застревало или проседало в песке, и она думала, что это ее вина). А в остальном тосканский полдень, тишина и мелодия из старого итальянского фильма. И вот постепенно тревога отходила, растворялась в легком скрипе велосипедных колес, и она начинала привыкать к процессу. А однажды перестала держать руль и скрестила руки у себя на груди.

И лишь когда он в очередной раз развернул велосипед и покатил его в обратную сторону, она поняла, что ничего не изменится. Поняла, что ему просто нравилось делать это. Быть здесь, смотреть на загорелый профиль девушки и катать ее по заброшенной аллее на окраине Сиены, с одного конца на другой. До бесконечности или, по крайней мере, до того момента, пока не появятся люди или не пойдет дождь.

Но поскольку дождей в Тоскане не бывает, особенно в середине августа, через полчаса в конце аллее появились люди. Это были дети, мальчик и девочка, которые заставили итальянца сначала перестать петь, а затем и вовсе остановить велосипед. Похоже, дети узнали его, и вот он поспешно сказал ей 'grazie', и она так же поспешно спрыгнула с велосипеда. Впервые за все это время она заметила в нем некоторое смущение, которое, правда, исчезло в тот момент, когда он подъехал к детям и обнял их. Ей казалось, что за всю жизнь она не видела ничего более естественного, ничего более гармоничного, чем вид итальянской семьи, скрывающейся за деревьями в конце аллеи.

Она медленно, немного покачиваясь подошла к фонтану и заглянула внутрь. Заметила, что на дне все же скопилось немного влаги, и, ничего об этом не подумав, начала уводить велосипед в противоположный конец аллеи. 

Чтобы скорей вернуться в отель, где ее уже будет ждать подруга, с которой они обнимутся, и которой она пообещает не ссориться до конца путешествия. А завтра, во Флоренции, они возьмут напрокат велосипеды и отправятся в случайный парк, который попадется им на глаза. И она вдруг поймет, что руки держат руль, а ноги вращают педали, и восторженная подруга будет кричать ей вслед, и велосипед будет нести ее куда-то вперед, и миллионы курящих итальянцев будут провожать ее восхищенным взглядом.



15 April 2017

СЕРДЦЕ БЕЛЕМА



Я хожу по галерее современного искусства так, как ходят по ней все: думая о чем-то своем и делая вид, что мне нравится голубой период Пабло Пикассо. 

В очередной раз замечаю португальца в пенсне. Он мог быть вырезан ножницами из первой половины прошлого века и детской рукой вклеен сюда, в начало декабря и в эту галерею на окраине Лиссабона. На нем темно-коричневые вельветовые брюки и длинный серый пиджак, который хочется назвать сюртуком. Короткие седые волосы слегка растрепанны, скорее ветром, но меня интересует пенсне. Он то снимает его, то надевает вновь. Поначалу я не могу разгадать причину, но вскоре замечаю в его глазах презрение, когда он близоруко проносится мимо французских инсталляций второй половины двадцатого века.

Португалец в пенсне рассматривает карандашные рисунки Тристана Тцары. Также его интересует белый телефон Дали. Телефон-лобстер. Он подолгу разглядывает причудливое испанское изобретение, словно выискивая пылинки или пытаясь разгадать тайну. 

Переходя в другой зал, он с кем-то заговаривает. И тогда я впервые замечаю девушку в ярко-красных кедах, которая сидит на высоком стуле в широком пролете между залами и читает книгу на португальском. Читает настолько жадно, что если бы мне захотелось подойти к белому телефону Дали, разбить стекло, снять трубку и набрать чей-нибудь номер, я бы мог без труда это сделать. Увлеченная сюжетом, она больше не следит за происходящим в залах. И прерывается лишь однажды - для того, чтобы рассказать сюжет романа португальцу в пенсне.

Я умираю от желания узнать название книги, но три ярких слова на обложке ни о чем не говорят мне. Оглядываюсь так, словно ответ находится рядом, и в двух шагах от себя замечаю молодую пару. Их, как и меня, захватывает непристойное любопытство девушки в красных кедах. Блеск в глазах и приоткрытый рот. Они пытаются перевести название. Проходит несколько минут, прежде чем я понимаю, что они говорят на моем языке.  

Потеряв интерес, в один момент, как это бывает с теми влюбленными, о которых пишут стихи, они разворачиваются и подходят к картинам. Он говорит, она слушает. Здесь он видит дым, который клубится из коричневой трубы. Здесь, на подоконнике, сидит кошка и смотрит на случайных прохожих. Здесь группа детей катается на качелях в глубине сада. Здесь девушка целует силуэт, скрывшийся за листьями дерева. 

"Не замечала за тобой такого", говорит она, сильнее вжимаясь в его руку. "Этой романтики".

Я следую за ними, боясь упустить паузу или даже слово. Между их фигурами, слегка уставшими, слегка встревоженными чередой дней, проведенных в Португалии, нет расстояний или разрывов. Рука в руке, между ними целый мир. Он говорит, она слушает.

Тем временем, они подходят к картине французского художника, чье имя давно осталось лишь в книгах по искусству и на стенах музеев современного искусства. Внезапно он поворачивается к ней и немного смущенно спрашивает (так спрашивают, когда боятся ответа), что она видит на этой картине. Пытаясь опередить ленивый тон девушки, я смотрю на молодую женщину на картине: в гостиной, в сигаретном дыме, с книгой, на плетеном стуле.

"Ничего. Сидит, читает".

Ленивый тон. Ленивый голос, совсем не похожий на тот, о котором пишут стихи.

"А ты?" 

Но он молчит, и они слишком поспешно теряются в другом зале, и я теряю их из виду. И, глубоко заглядывая в ту самую картину забытого французского художника, бегу к выходу. Я должен остановить их. Я должен найти их и умолять не делать ошибок, легче и глупее которых нет ничего на свете.

"А не было никакой пары", говорит пожилой мужчина, который продает билеты в музей.

После чего я выбегаю на улицу, и вижу два силуэта, идущих в самое сердце Белема, по двум сторонам широкого португальского проспекта. Между этими двумя силуэтами проезжают уставшие машины и печальная группа велосипедистов. Я поправляю пенсне и вновь поднимаюсь наверх. А где-то наверху, возможно, звонит телефон. Или захлопывается книга, которую читает девушка в ярко-красных кедах.