All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

17 August 2017

АВГУСТ В РОЗЕНХАЙМЕ



Я не знаю, зачем они это делали. Вся эта поездка. "Сегодня поедем в Розенхайм". Я никогда не спрашивал. В то время как-то не приходило в голову спросить. В то время такие вещи (как, впрочем, и все остальные) принимались как должное. Так что я просто поднимался в свою комнату, вытягивал из-под кровати джинсовый рюкзак голубого цвета, отряхивал его от пыли и принимался набивать тряпичное брюхо ненужными вещами. Вещей не должно было быть слишком много. Мы ездили раз в год и никогда не проводили там больше двух дней.

Добирались на поезде. Доезжали до Мюнхена, отец покупал сэндвичи с индейкой в оживленном турецком киоске на вокзале, после чего мы шли на последнюю платформу. Платформа номер 26, с нее уходили поезда австрийского направления. Мы садились в тот, что отправлялся в 9:56, и выходили на станции Прин-ам-Кимзе. Со станции до озера ходил миниатюрный туристический поезд, но мы шли пешком. Путь занимал пятнадцать долгих минут, и я, как правило, успевал проголодаться от осознания того, что сэндвичи с индейкой были так близко.

А дальше было озеро. Паром, набитый веселыми немцами середины августа. Истеричные чайки с красными спицами ног. Горы. И два острова. Фрауэнкимзе, со старым женским монастырем и кучей самодельных пирсов (как часто я о них мечтал), и Херренкимзе, со знаменитым замком последнего баварского короля и дикими тропами, где можно было бесконечно долго разглядывать коров. Гостиница в Гштадте. Пляж в Киминге. Спины родителей. Унылое возвращение домой. Все то, что начиналось со слов "Сегодня поедем в Розенхайм", сказанных за завтраком.

Так было во время каждой из наших поездок. Я потерял им счет, но это-то и интересно. Кажется, все это имело какой-то особый смысл для родителей. Смысл, совершенно непонятный мне. И ведь все происходило так естественно, само по себе: я поднимался в свою комнату, вытягивал из-под кровати джинсовый рюкзак голубого цвета... Не помню, останавливались ли мы всякий раз в одном и том же номере отеля (не думаю), и носил ли каждый паром название "Магнолия" (и опять я не думаю). Знаю одно: все это не было так уж естественно, и все это определенно не происходило само по себе. Розенхайм был историей, загадкой, чьим-то прошлым.

А еще я уверен в том, что все это глупости. Люди возвращаются в тот же город, заходят в то же кафе, выбирают то же место и заказывают то же вино. Они проделывают это всякий раз, когда возвращаются в старый город. Не понимая, что город не узнает их, и они попусту теряют время. Но пусть бы они заказали другого вина. Пусть бы выбрали место в противоположном конце зала. Пусть бы зашли в кафе напротив. Пусть бы уехали в другой город. И пусть бы кто-нибудь разыграл для них пантомиму, в которой безымянный человек идет вдоль реки. Идет до тех пор, пока однажды не останавливается и не решает вернуться назад. Находит свой старый след, все еще видимый, все еще не замыленный речной водой, и решает запустить в него свою ступню. "Да, точно по форме", думает он. Но как же глупо.

Так, наши поездки в Розенхайм теряются в памяти, усредняются в одно скучное уравнение. Размываются, стягиваются тучей или тяжелым одеялом.

Одним словом, я ничего не помню. Осталось, кажется, одно короткое воспоминание. Один смутный эпизод, который случился на Херренкимзе, когда дворец Людвига II пропал за деревьями, русские голоса исчезли, и мы оказались на крошечной тропинке недалеко от местной фермы. Кроме нас тут никого не было, кроме одинокого туриста, шедшего далеко за нами, а также сонного стада коров, белых и бурых, списанных с голландских картин 16 века. День был жаркий, переспелый. "Жара без чувства юмора", как говорил мой отец об этих коротких днях в конце августа.

Я страшно устал. В тот день мы прошли около двадцати километров, и теперь каждая тропа непременно поднималась вверх. Хотелось пить, но мысль о том, что необходимо снять рюкзак и достать бутылку с водой, казалась невыносимой. Так что я просто шел вперед, шлифовал дорожную пыль, и понемногу стонал. Поначалу родители никак не реагировали на мои стоны, и тогда я начинал стонать громче. О жаре, о пыли, обо всем на свете. Мама сделала замечание, но это не остановило меня. Я словно пытался нащупать предел, за которым что-то случится.

И случилось. В какой-то момент мама не выдержала и отчитала меня. Начала кричать, под невидимые взгляды отца, на глазах того молодого человека, что шел в пятидесяти метрах от нас. Она сказала, что я страшно ей надоел за этот день, и я могу идти туда, куда захочу. Они уходят без меня.

Самым удивительным, самым невероятным было то, что они с отцом действительно стали идти быстрее. А я, глядя на их спины, ненавидел горы, зеленую траву, свой голубой рюкзак, Розенхайм, баварских коров, и глотал пыль вместе с обидой. И стал теряться за ними, отставать. Я вдруг понял, что совершенно не хочу догонять их, и молодой человек почти поравнялся со мной, и я лишь едва замечал (но замечал, замечал), что родители изредка оборачиваются, чтобы я не отстал слишком сильно.

И тогда случился эпизод, который я по-прежнему не могу забыть. Дело в том, что в зеленой изгороди вдоль тропы была дыра. Совсем крошечная, но все же идеальная, чтобы вместить меня, худого, двенадцатилетнего. В одно мгновение я пробрался внутрь и оказался в саду...

Должно быть, в какой-то момент родители оглянулись и не увидели меня. Увидели только молодого человека, шедшего за нами все это время. Они поспешили ко мне, и я слышал, как тяжелели, как набухали их голоса от тревоги и моего молчания. Помню, как они закричали этому одинокому туристу, который обогнал их, спрашивали, куда пропал мальчик двенадцати лет, их сын. И помню его ответ. Он сказал, что не знает, что не видел, куда я пропал, хотя знал и не мог не видеть. Что это было? Неужели он подыгрывал мне? Это лишь один из тысячи вопросов, которые нависали в моей голове, пока я сидел за живой изгородью и не хотел уступить. И только вслушивался в их голоса, кричавшие мое имя. И не представлял, уже совершенно не представлял, когда и как все это закончится.

Тем временем, я забрался в глубину огромного куста и старался не дышать так часто, так тяжело. Мой взгляд был устремлен на один только обрывок ветки, который оказался у меня перед глазами. Где-то подо мной шепотом копошились миллионы муравьев, гусениц и бог знает чего еще, а я мог только вслушиваться в слезы матери и эту странную мысль. Он не сказал, что я здесь. Он не выдал меня. И вот мы словно вступили с ним в таинственную связь, и я не должен был нарушать ее.

Судя по голосам, у изгороди остановилась французская пара и начала расспрашивать. Тем временем, отец уже давно перелез на другую сторону и ходил по саду, звал мое имя. Его тревога была мучительной, мрачной. Я ощущал его шаги, совсем близко, я знал, что мне нужно выбраться из этих зарослей, но я не знал, как. Я не знал, как произнести это слово, как объясниться, и мог только ждать. Ждать - пока французская пара пытается успокоить маму и помочь с поисками, пока появятся новые голоса, местных и туристов. И пройдут часы или, кажется, дни, пока чья-то незнакомая рука не раздвинет обрывок ветки, что скрывал меня все это время... 

Помню последний паром, который увозил нас все дальше от острова. Увозил в Киминг, до которого было еще очень далеко. Ощущение покоя и легких сумерек. Родители даже не пытались меня ругать, они только держали меня за руки, и все повторяли, повторяли, как сильно меня любят. А я зачем-то плакал, и был счастлив, что завтра у них будет еще целый день в Розенхайме, и смотрел на редких людей полупустого парома, и видел его у самого носа, на переднем сидении у бортовых перил. Нет, у него были другие волосы. Другая фигура. Он был старше того молодого человека, что шел за мной. На нем была другая одежда, но я так отчетливо знал, что это был он. И, черт возьми, мне было так легко от этого.