Я не знаю, зачем
они это делали. Вся эта поездка. "Сегодня поедем в Розенхайм". Я
никогда не спрашивал. В то время как-то не приходило в голову спросить. В то
время такие вещи (как, впрочем, и все остальные) принимались как должное. Так
что я просто поднимался в свою комнату, вытягивал из-под кровати джинсовый
рюкзак голубого цвета, отряхивал его от пыли и принимался набивать тряпичное
брюхо ненужными вещами. Вещей не должно было быть слишком много. Мы ездили раз
в год и никогда не проводили там больше двух дней.
Добирались на
поезде. Доезжали до Мюнхена, отец покупал сэндвичи с индейкой в оживленном
турецком киоске на вокзале, после чего мы шли на последнюю платформу. Платформа
номер 26, с нее уходили поезда австрийского направления. Мы садились в тот,
что отправлялся в 9:56, и выходили на станции Прин-ам-Кимзе. Со станции до
озера ходил миниатюрный туристический поезд, но мы шли пешком. Путь занимал
пятнадцать долгих минут, и я, как правило, успевал проголодаться от осознания
того, что сэндвичи с индейкой были так близко.
А дальше было
озеро. Паром, набитый веселыми немцами середины августа. Истеричные чайки с
красными спицами ног. Горы. И два острова. Фрауэнкимзе, со старым женским
монастырем и кучей самодельных пирсов (как часто я о них мечтал), и
Херренкимзе, со знаменитым замком последнего баварского короля и дикими
тропами, где можно было бесконечно долго разглядывать коров. Гостиница в
Гштадте. Пляж в Киминге. Спины родителей. Унылое возвращение домой. Все то,
что начиналось со слов "Сегодня поедем в Розенхайм", сказанных за
завтраком.
Так было во время
каждой из наших поездок. Я потерял им счет, но это-то и интересно. Кажется,
все это имело какой-то особый смысл для родителей. Смысл, совершенно
непонятный мне. И ведь все происходило так естественно, само по себе: я
поднимался в свою комнату, вытягивал из-под кровати джинсовый рюкзак голубого
цвета... Не помню, останавливались ли мы всякий раз в одном и том же номере
отеля (не думаю), и носил ли каждый паром название "Магнолия" (и
опять я не думаю). Знаю одно: все это не было так уж естественно, и все это
определенно не происходило само по себе. Розенхайм был историей, загадкой,
чьим-то прошлым.
А еще я уверен в
том, что все это глупости. Люди возвращаются в тот же город, заходят в то же
кафе, выбирают то же место и заказывают то же вино. Они проделывают это всякий
раз, когда возвращаются в старый город. Не понимая, что город не узнает их, и
они попусту теряют время. Но пусть бы они заказали другого вина. Пусть бы
выбрали место в противоположном конце зала. Пусть бы зашли в кафе напротив.
Пусть бы уехали в другой город. И пусть бы кто-нибудь разыграл для них
пантомиму, в которой безымянный человек идет вдоль реки. Идет до тех пор,
пока однажды не останавливается и не решает вернуться назад. Находит свой
старый след, все еще видимый, все еще не замыленный речной водой, и решает
запустить в него свою ступню. "Да, точно по форме", думает он. Но как
же глупо.
Так, наши поездки
в Розенхайм теряются в памяти, усредняются в одно скучное уравнение.
Размываются, стягиваются тучей или тяжелым одеялом.
Одним словом, я
ничего не помню. Осталось, кажется, одно короткое воспоминание. Один смутный
эпизод, который случился на Херренкимзе, когда дворец Людвига II пропал за
деревьями, русские голоса исчезли, и мы оказались на крошечной тропинке
недалеко от местной фермы. Кроме нас тут никого не было, кроме одинокого
туриста, шедшего далеко за нами, а также сонного стада коров, белых и бурых,
списанных с голландских картин 16 века. День был жаркий, переспелый.
"Жара без чувства юмора", как говорил мой отец об этих коротких днях
в конце августа.
Я страшно устал.
В тот день мы прошли около двадцати километров, и теперь каждая тропа
непременно поднималась вверх. Хотелось пить, но мысль о том, что необходимо
снять рюкзак и достать бутылку с водой, казалась невыносимой. Так что я
просто шел вперед, шлифовал дорожную пыль, и понемногу стонал. Поначалу
родители никак не реагировали на мои стоны, и тогда я начинал стонать громче. О
жаре, о пыли, обо всем на свете. Мама сделала замечание, но это не остановило
меня. Я словно пытался нащупать предел, за которым что-то случится.
И случилось. В
какой-то момент мама не выдержала и отчитала меня. Начала кричать, под
невидимые взгляды отца, на глазах того молодого человека, что шел в пятидесяти
метрах от нас. Она сказала, что я страшно ей надоел за этот день, и я могу
идти туда, куда захочу. Они уходят без меня.
Самым
удивительным, самым невероятным было то, что они с отцом действительно стали
идти быстрее. А я, глядя на их спины, ненавидел горы, зеленую траву, свой
голубой рюкзак, Розенхайм, баварских коров, и глотал пыль вместе с обидой. И
стал теряться за ними, отставать. Я вдруг понял, что совершенно не хочу
догонять их, и молодой человек почти поравнялся со мной, и я лишь едва
замечал (но замечал, замечал), что родители изредка оборачиваются, чтобы я не
отстал слишком сильно.
И тогда случился
эпизод, который я по-прежнему не могу забыть. Дело в том, что в зеленой
изгороди вдоль тропы была дыра. Совсем крошечная, но все же идеальная, чтобы
вместить меня, худого, двенадцатилетнего. В одно мгновение я пробрался внутрь и
оказался в саду...
Должно быть, в
какой-то момент родители оглянулись и не увидели меня. Увидели только молодого
человека, шедшего за нами все это время. Они поспешили ко мне, и я слышал, как
тяжелели, как набухали их голоса от тревоги и моего молчания. Помню, как они
закричали этому одинокому туристу, который обогнал их, спрашивали, куда пропал
мальчик двенадцати лет, их сын. И помню его ответ. Он сказал, что не знает, что
не видел, куда я пропал, хотя знал и не мог не видеть. Что это было? Неужели он
подыгрывал мне? Это лишь один из тысячи вопросов, которые нависали в моей
голове, пока я сидел за живой изгородью и не хотел уступить. И только
вслушивался в их голоса, кричавшие мое имя. И не представлял, уже совершенно не
представлял, когда и как все это закончится.
Тем временем, я
забрался в глубину огромного куста и старался не дышать так часто, так тяжело.
Мой взгляд был устремлен на один только обрывок ветки, который оказался у
меня перед глазами. Где-то подо мной шепотом копошились миллионы муравьев,
гусениц и бог знает чего еще, а я мог только вслушиваться в слезы матери и эту
странную мысль. Он не сказал, что я здесь. Он не выдал меня. И вот мы словно
вступили с ним в таинственную связь, и я не должен был нарушать ее.
Судя по голосам,
у изгороди остановилась французская пара и начала расспрашивать. Тем временем,
отец уже давно перелез на другую сторону и ходил по саду, звал мое имя. Его
тревога была мучительной, мрачной. Я ощущал его шаги, совсем близко, я знал,
что мне нужно выбраться из этих зарослей, но я не знал, как. Я не знал, как
произнести это слово, как объясниться, и мог только ждать. Ждать - пока
французская пара пытается успокоить маму и помочь с поисками, пока появятся
новые голоса, местных и туристов. И пройдут часы или, кажется, дни, пока
чья-то незнакомая рука не раздвинет обрывок ветки, что скрывал меня все это
время...
Помню последний
паром, который увозил нас все дальше от острова. Увозил в Киминг, до которого
было еще очень далеко. Ощущение покоя и легких сумерек. Родители даже не
пытались меня ругать, они только держали меня за руки, и все повторяли,
повторяли, как сильно меня любят. А я зачем-то плакал, и был счастлив, что
завтра у них будет еще целый день в Розенхайме, и смотрел на редких людей
полупустого парома, и видел его у самого носа, на переднем сидении у бортовых
перил. Нет, у него были другие волосы. Другая фигура. Он был старше того
молодого человека, что шел за мной. На нем была другая одежда, но я так
отчетливо знал, что это был он. И, черт возьми, мне было так легко от этого.