All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

21 April 2017

ТОСКАНА, ФОНТАН, ВЕЛОСИПЕД



Сквозь капельки пота и густую челку, которая продолжала царапать ее лицо, она заметила старый потрескавшийся фонтан. Такой же бессмысленный, как ее мучения. Издалека ей казалось (и не было желания подходить и заглядывать внутрь), что на дне фонтана лежат десятки или даже сотни сломанных игрушек.

Затем появился итальянец. Или нет. Позже. 

Сначала они с подругой пришли в центр проката, и парень пристально, по-итальянски на нее посмотрел. Она хорошо знала этот взгляд и замечала его всю последнюю неделю. Он указал на велосипед бордового цвета ('сherry bike') и сказал, что его двенадцатилетняя сестра научилась кататься именно на нем. Должно быть, он соврал, или они попросту не разобрали его жуткий акцент; итальянцы говорят по-английски так, словно им наплевать, поймешь ты их или нет.

Затем подруга сказала что-то необязательное (тебе девятнадцать, а ты все еще не умеешь), они разругались, и теперь она осталась одна. Как ребенок в огромном, пустом доме. На окраине Сиены. И у нее ничего не получалось. Капельки пота безобразно стекали с ресниц, и ей хотелось закричать от этих бесконечных мучений. А еще от боли, которой не было. 

Она ставила правую ногу на дальнюю педаль, после чего запрыгивала на сиденье. Затем она пыталась поймать другой ногой левую педаль. Это удавалось сделать лишь изредка. Далее велосипед падал вниз (как правило, на правую сторону), и она отпрыгивала в самый последний момент. Однажды она сумела-таки проехать три метра, но, как говорят некоторые ученые, есть минимальная вероятность того, что все атомы в скульптуре Давида качнутся в одну сторону, и ветхозаветный царь помашет тебе рукой. Правда, она не падала. Инстинкт срабатывал безотказно, хотя белые кроссовки несколько раз болезненно ковыряли дорожную пыль.

Она заметила его в тот момент, когда больше всего на свете хотелось разломать велосипед на части и выкинуть в фонтан, и где, черт возьми, была ее подруга.

Идеально выточенный пиджак черного цвета, который в жаркой Тоскане носили к месту и не к месту. Смуглые морщины. Медленная сигарета, которая незаметно растворялась в прожженных никотином пальцах. Взгляд. И, конечно, велосипед. Эта удивительная способность итальянцев придавать стиль вещам, в которых стиля быть не могло. Она даже подумала, что если бы парень в месте проката выбрал для нее именно этот велосипед, она бы научилась кататься в две секунды, и левая нога без труда находила бы свою педаль. Темно-синий, с изогнутой стальной рамой, с самыми круглыми колесами в мире, его хотелось принести в свой дом и сделать частью потолка или стены. 

Он подошел к ней и оживленно заговорил. Она сказала, что не понимает, зачем-то по-французски. Должно быть, ему было лет шестьдесят, но ей нравилось его дыхание. Это был запах никотина, втоптанный в морской песок, ваниль и тосканские виноградники. Он опустил ладонь на ее плечо и передал руль своего велосипеда (его ладонь была теплой, уверенной, и немного напоминала руку ее отца). Затем он увел бордовый велосипед к бортику фонтана и что-то сказал. 

На этот раз она поняла. Он сказал ей идти вперед, по засохшей тропинке в дальний конец аллеи. Она обхватила руль обеими руками и пошла вперед, украдкой замечая, что он идет по другой стороне велосипеда. После того, как они добрались до конца тропинки, они развернулись и направились назад. Постепенно она будет замечать, как уверенность его движений начнет передаваться ей. Колеса будут катиться ровно и перестанут подпрыгивать даже в тех местах, где плитка оборвется или ударится о редкую траву.

В голове проносились вопросы, прерванные лишь его дыханием. Он давно стоял здесь и наблюдал за ней? Он хотел научить ее кататься на велосипеде? Все ли она делает правильно?

Это продолжалось несколько минут, после чего итальянец пригласил ее сесть на велосипед. Причем удивительным было даже не само предложение, но скорее то, что она без труда поняла его. Он говорил с ней причудливым сочетанием взгляда, дыхания, слов. Она была ребенком в этом мире заброшенных аллей и полуразрушенных фонтанов, и ей так не хотелось его разочаровать.

Она поставила ногу на правую педаль и попыталась перенести центр тяжести, чтобы найти баланс и, возможно, проехать несколько метров вперед. Медленно. Чтобы он не отпускал ее. Но он дал понять, что этого не случится, и после нескольких манипуляций она поняла наконец, чего он хочет. Он хотел, чтобы она свесила ноги в его сторону и ни о чем не думала. Он все сделает сам. И вот он уже начинает вести велосипед вперед, в дальний конец аллеи... 

Было удобно сидеть и не прилагать при этом никаких усилий, но только она не могла избавиться от жары и напряжения внутри. Ее волосы намокли, набрались тяжести, и так удивительно было замечать его полное спокойствие в те моменты, когда она решалась-таки посмотреть на него. Итальянец напевал какую-то песню и, казалось, не собирался ничего менять. Еще пять минут назад ей казалось, что совсем скоро он скажет ей пробовать кататься самой, но он только пел свою тихую итальянскую песню и немного очевидно, немного недосказанно смотрел на нее.

В какой-то момент ей самой хотелось заговорить с ним, на любом языке мира. Сказать, что настало время, и она должна попробовать сама. Но все-таки не решилась, и даже мысль о подруге и ее последних словах не заставила ее произнести ни слова (кроме редких, отрывистых стонов извинения, когда колесо немного застревало или проседало в песке, и она думала, что это ее вина). А в остальном тосканский полдень, тишина и мелодия из старого итальянского фильма. И вот постепенно тревога отходила, растворялась в легком скрипе велосипедных колес, и она начинала привыкать к процессу. А однажды перестала держать руль и скрестила руки у себя на груди.

И лишь когда он в очередной раз развернул велосипед и покатил его в обратную сторону, она поняла, что ничего не изменится. Поняла, что ему просто нравилось делать это. Быть здесь, смотреть на загорелый профиль девушки и катать ее по заброшенной аллее на окраине Сиены, с одного конца на другой. До бесконечности или, по крайней мере, до того момента, пока не появятся люди или не пойдет дождь.

Но поскольку дождей в Тоскане не бывает, особенно в середине августа, через полчаса в конце аллее появились люди. Это были дети, мальчик и девочка, которые заставили итальянца сначала перестать петь, а затем и вовсе остановить велосипед. Похоже, дети узнали его, и вот он поспешно сказал ей 'grazie', и она так же поспешно спрыгнула с велосипеда. Впервые за все это время она заметила в нем некоторое смущение, которое, правда, исчезло в тот момент, когда он подъехал к детям и обнял их. Ей казалось, что за всю жизнь она не видела ничего более естественного, ничего более гармоничного, чем вид итальянской семьи, скрывающейся за деревьями в конце аллеи.

Она медленно, немного покачиваясь подошла к фонтану и заглянула внутрь. Заметила, что на дне все же скопилось немного влаги, и, ничего об этом не подумав, начала уводить велосипед в противоположный конец аллеи. 

Чтобы скорей вернуться в отель, где ее уже будет ждать подруга, с которой они обнимутся, и которой она пообещает не ссориться до конца путешествия. А завтра, во Флоренции, они возьмут напрокат велосипеды и отправятся в случайный парк, который попадется им на глаза. И она вдруг поймет, что руки держат руль, а ноги вращают педали, и восторженная подруга будет кричать ей вслед, и велосипед будет нести ее куда-то вперед, и миллионы курящих итальянцев будут провожать ее восхищенным взглядом.



15 April 2017

СЕРДЦЕ БЕЛЕМА



Я хожу по галерее современного искусства так, как ходят по ней все: думая о чем-то своем и делая вид, что мне нравится голубой период Пабло Пикассо. 

В очередной раз замечаю португальца в пенсне. Он мог быть вырезан ножницами из первой половины прошлого века и детской рукой вклеен сюда, в начало декабря и в эту галерею на окраине Лиссабона. На нем темно-коричневые вельветовые брюки и длинный серый пиджак, который хочется назвать сюртуком. Короткие седые волосы слегка растрепанны, скорее ветром, но меня интересует пенсне. Он то снимает его, то надевает вновь. Поначалу я не могу разгадать причину, но вскоре замечаю в его глазах презрение, когда он близоруко проносится мимо французских инсталляций второй половины двадцатого века.

Португалец в пенсне рассматривает карандашные рисунки Тристана Тцары. Также его интересует белый телефон Дали. Телефон-лобстер. Он подолгу разглядывает причудливое испанское изобретение, словно выискивая пылинки или пытаясь разгадать тайну. 

Переходя в другой зал, он с кем-то заговаривает. И тогда я впервые замечаю девушку в ярко-красных кедах, которая сидит на высоком стуле в широком пролете между залами и читает книгу на португальском. Читает настолько жадно, что если бы мне захотелось подойти к белому телефону Дали, разбить стекло, снять трубку и набрать чей-нибудь номер, я бы мог без труда это сделать. Увлеченная сюжетом, она больше не следит за происходящим в залах. И прерывается лишь однажды - для того, чтобы рассказать сюжет романа португальцу в пенсне.

Я умираю от желания узнать название книги, но три ярких слова на обложке ни о чем не говорят мне. Оглядываюсь так, словно ответ находится рядом, и в двух шагах от себя замечаю молодую пару. Их, как и меня, захватывает непристойное любопытство девушки в красных кедах. Блеск в глазах и приоткрытый рот. Они пытаются перевести название. Проходит несколько минут, прежде чем я понимаю, что они говорят на моем языке.  

Потеряв интерес, в один момент, как это бывает с теми влюбленными, о которых пишут стихи, они разворачиваются и подходят к картинам. Он говорит, она слушает. Здесь он видит дым, который клубится из коричневой трубы. Здесь, на подоконнике, сидит кошка и смотрит на случайных прохожих. Здесь группа детей катается на качелях в глубине сада. Здесь девушка целует силуэт, скрывшийся за листьями дерева. 

"Не замечала за тобой такого", говорит она, сильнее вжимаясь в его руку. "Этой романтики".

Я следую за ними, боясь упустить паузу или даже слово. Между их фигурами, слегка уставшими, слегка встревоженными чередой дней, проведенных в Португалии, нет расстояний или разрывов. Рука в руке, между ними целый мир. Он говорит, она слушает.

Тем временем, они подходят к картине французского художника, чье имя давно осталось лишь в книгах по искусству и на стенах музеев современного искусства. Внезапно он поворачивается к ней и немного смущенно спрашивает (так спрашивают, когда боятся ответа), что она видит на этой картине. Пытаясь опередить ленивый тон девушки, я смотрю на молодую женщину на картине: в гостиной, в сигаретном дыме, с книгой, на плетеном стуле.

"Ничего. Сидит, читает".

Ленивый тон. Ленивый голос, совсем не похожий на тот, о котором пишут стихи.

"А ты?" 

Но он молчит, и они слишком поспешно теряются в другом зале, и я теряю их из виду. И, глубоко заглядывая в ту самую картину забытого французского художника, бегу к выходу. Я должен остановить их. Я должен найти их и умолять не делать ошибок, легче и глупее которых нет ничего на свете.

"А не было никакой пары", говорит пожилой мужчина, который продает билеты в музей.

После чего я выбегаю на улицу, и вижу два силуэта, идущих в самое сердце Белема, по двум сторонам широкого португальского проспекта. Между этими двумя силуэтами проезжают уставшие машины и печальная группа велосипедистов. Я поправляю пенсне и вновь поднимаюсь наверх. А где-то наверху, возможно, звонит телефон. Или захлопывается книга, которую читает девушка в ярко-красных кедах.


23 March 2017

ПРОГУЛКИ ПО КРЫШАМ



Были все остальные. И был он. 

Двадцатилетний парень, который показал нам крыши Довлатова. Неровные, грязно-бордовые, дождливые, теплом дышавшие в небо Петербурга и ничего не получавшие взамен кроме сырого мартовского неба. 

Всякий раз, когда мы поднимались наверх, по бетонным ступенькам многоэтажного дома, за черными фалдами его длинного пальто, я думал о том, что прочел однажды в книге:

"Нет ничего сексуальней худого парня с сигаретой в руке". 

Или это сказал Марк, когда мы впервые увидели его? Студента исторического факультета, который в свободное время водил людей по крышам Петербурга? Казалось, он знал их наизусть, от бледно-желтых дымовых труб до мелких треугольных окон размытого красного цвета. А если не знал, то виртуозно выдумывал, и мог без труда осечь даму в дорогом пальто, когда та жаловалась, что в подъезде жутко пахнет (что правда).

"Девушка, причем тут запах? Здесь писал Довлатов".

И дама переставала возмущаться, визуально сокращаясь в размере от его тона или от черной магии слова "девушка". 

Он говорил развязно, устало, невыносимо интеллигентно. Так, как положено говорить студенту исторического факультета, который бредил питерскими крышами и прозой Довлатова. У него были легкие темно-коричневые волосы, в которые северный ветер так часто запускал свои длинные, ледяные пальцы. Сигареты, которые он курил с актерским предыханием. Черные джинсы, всегда одни и те же. Осторожная мимика. Тонкие черты лица. Шарф непризнанного поэта. 

Год назад, в марте, мы с Марком решили отвлечься от новых и вполне успешных дел (которых так много в Петербурге) и сходить в галерею или на выставку. Больше не хотелось видеть вычурных названий кофеен, парикмахерских для хипстеров и дешевых пластиковых колонок, заложенных, как бомбы, среди некогда красивых белых колонн Садовой улицы.

"Есть идея", сказал Марк, который переехал сюда несколько месяцев назад и глубокомысленно заявил после первой недели, что Петербург - это город, где пиццу едят ножом и вилкой. "Я где-то слышал о прогулках по крыше. Не хочешь сходить?" 

Чем стоять в очереди в Эрмитаж или в сотый раз бродить по Достоевскому Петербургу? Да, конечно. 

Мы пришли в назначенное место (внутренний дворик на улице Рубинштейна), где уже собралась небольшая группа людей, которые, как и мы, явно не представляли, чего им ждать. Несколько депрессивных подростков, начитавшихся Довлатова. Две молодые пары, случайно заметившие номер телефона на асфальте, когда прогуливались по набережной Фонтанки. Три дамы средних лет, которым хотелось попробовать все, от Шабли 2008 года до истерзанных питерских крыш. И, конечно, мы с Марком, пытавшиеся отвлечься от наших дел. Одним словом, все те, кто любил гулять по крышам или, возможно, никогда в жизни этого не делал. 

И, конечно, он. Парень, который курил в стороне и мрачно читал электронную книгу. Внезапно он захлопнул черную кожаную обложку, забросил книгу в глубокий карман пальто и сказал, что уже двенадцать, и не пора ли нам начинать. Начинать что? Это было эффектно. Каким все было в Петербурге, пока толстенными бедрами в него не влезла Москва. Я до сих пор не могу понять, это произошло случайно, или он задумывал появиться именно так... Но, черт возьми, это было эффектно.

Как все, что он делал. Пожалуй, он скорее напоминал любителя абсента Пикассо нежели мужчину с лестницы Ренуара. Ему было лет двадцать или девятнадцать, но он хотел казаться взрослее. Его лицо было бледным, и он не корчил из себя жизнь. И не корчил смерть.

"Ну что, начнем?" Он зашел в темно-коричневую дверь дома, втащив за собой всех нас. Медленных, триусливых и слегка заспанных.

При каждом появлении, на лестнице или на крыше, он обрастал светом. А мы следовали за ним, боясь упустить дым сигареты. Он на лету цитировал Довлатова и говорил о жизни здесь, об иммиграции в Нью-Йорке. На самом деле, я помню так мало из первой прогулки. Помню, правда, что когда мы вышли на улицу, Марк сказал:

"Забавно. И ведь не скажешь, что хипстер". 

"Нет", сказал я, разгадав наконец тайну этого слова. Тот, у кого есть вкус и стиль, но нет содержания. А в нем все это было. И еще было чувство легкости, которое передалось всем нам. Даже тем мрачным подросткам, которые не были способны сделать вид, что и без того все это знают.

Так случилось, что в следующий мой приезд мы снова решили погулять по крышам. Нужно было развеяться, и апрельский воздух был слишком разбавлен мутными водами Невы. Хотелось чего-то другого, и я предложил подняться на крышу. 

Возможно, другой шарф. Возможно, круги под глазами. Но чувство другого, свежего Петербурга, было все тем же. Ощущение, пока мы поднимались наверх, было как после полуденного бокала вина. Казалось, мы постепенно вписывались в его быструю походку и логику его речи. Забывая, конечно, напрочь забывая обо всем том, что было внизу (пара неудачных сделок за последний месяц). Он водил нас по крышам, часто ходил по самому краю, объясняя, где безопаснее ступать. И, отвечая на вопрос о Довлатове, зачем-то сказал, что хороший поэт одинок и высокомерен.

Думаю, он менял слова и темы прогулок. Порой провоцируя нас на вопросы, ответы на которые самоуверенно выдыхал вместе с сигаретным дымом. И так удивительно было осознавать, что был другой уровень жизни, и тут было место для целого человека.

Правда, однажды Марк сказал мне:

"Может, он пишет стихи, а может, у него страница в социальных сетях, где он публикует фотографии своего завтрака".

Я не мог этого представить, и улетая назад к себе, подолгу думал об этих прогулках. Рассказывал о них подруге, которая обожала Довлатова, и совершенно не понимала, что я нахожу в обшарпанных питерских крышах.  

Возможно, не понимал и я, но детали мерцали в голове электрическими лампочками подъезда на улице Рубинштейна. Однажды он пришел с бокалом пива, и совершенно невероятным образом умудрился не пролить ни капли ни на черные джинсы, ни на бетонные ступеньки лестницы. Однажды он отбивался от бесстрашных питерских голубей, которые дразнили его волосы и стройность его мыслей. Однажды, когда мы поднимались на хорошо знакомую нам крышу, это почему-то заняло гораздо больше времени.

"Читал кто-нибудь Житинского?" спросил он. "Я говорю про "Лестницу"?

Возможно, это был совершенно другой дом, и он просто разыграл нас... Да, именно нас, Меня и Марка, поскольку не раз изумленно приподнимал брови, замечая и узнавая нас. 

И потом была эта маленькая девочка, которая по недосмотру матери тоже оказалась здесь. Девочка заметила, что между крышами двух домов совсем небольшое расстояние (не более полутора метров), и сказала об этом вслух. Причем так громко и так по-детски безапелляционно, что он остановился и с явным недоумением посмотрел на нее. 

"Кто-нибудь пытался перепрыгнуть?" спросила она.  

Кажется, это был единственный раз, когда я заметил в его глазах смятение. Губы дернулись и оборвались на полуслове. Он не знал, что сказать. Он молчал. Он совершенно не умел разговаривать с детьми.

После неловкой паузы расстоянием в полтора метра, мать девочки прошептала ей что-то на ухо, и та перестала задавать вопросы. Он продолжил, постепенно обретая прежнюю уверенность, а я подошел к краю крыши и смерил взглядом расстояние. 

Это случилось в конце лета, когда появилось чувство, что я прилетаю в Петербург только за этим. Увидеть, как он отбивается от птиц, ловко управляется с бокалом пива и находит несуществующие лестничные пролеты. Наше дело с Марком постепенно разваливалось, и мы приходили к пониманию того, что теряем прибыль, клиентов и терпение. Марк даже пару раз упомянул какого-то местного издателя, который был заинтересован в наших прошлых работах. Это вызвало тупую боль внизу живота, и я попросил его прекратить.

Затем я был в Петербурге в середине октября, и пошел на прогулку по крыше один, без Марка. "Да, кстати, осторожно, там скользко", сказал он, и я вдруг ощутил, какой морозной была эта осень. Как всегда, полтора часа потерялись в бетонных ступеньках и цитатах Довлатова, и тоскливое чувство внутри я списал на местную погоду и бессонную ночь в неуютной гостинице на Набережной Грибоедова. 


На этот раз я в Петербурге по совершенно другим делам, и даже не встречаюсь с Марком. Не в силах отказаться, я переношу прогулку по крышам на воскресенье, последний день пребывания здесь.

В воскресенье, без пяти двенадцать, я взволнованно курю во дворе. При этом жадно втягиваю в свои легкие рассеянную группу скучающих туристов, которые, конечно, понятия не имеют, что их ждет. 

В какой-то момент из-за угла дома появляется девушка лет двадцати шести и приглашает следовать за ней. В подъезд дома. Я бросаю сигарету и, суетливо оглядываясь по сторонам в течении минуты или двух, вбегаю в  темно-коричневую дверь дома на улице Рубинштейна.

На этот  раз точность цитат Довлатова ничего не значит (как не значила никогда). Красивая, звонкая речь рассыпается дурацким мартовским дождем. Я часто дышу и отхожу подальше от настороженных туристов, которые скопились в центре крыши. "Прошу вас, не подходите так близко к краю!" 

Это мне? Что, черт возьми, все это значит?

"Вы говорите про Максима?" спрашивает она, когда я обращаюсь к ней ближе к концу лекции о Довлатове и крышах Петербурга. И вдруг задумываюсь о том, что понятия не имею, как его зовут.

"Да, наверное", говорю я, замечая бледные перемены лица, трагические и такие ненужные.

"Максим... он уехал", говорит она, и взгляд осечкой вылетает куда-то в сторону. "Все, будем спускаться!" 

Затем я делаю то, что не делал никогда за время этих прогулок: я прячусь за одной из желтых труб и наблюдаю за тем, как они уходят. Я смотрю туда, где оказался взгляд девушки. Я вспоминаю девочку с ее вопросами и ту московскую даму, которая ее привела. Тот день в конце августа. И осторожно, очень осторожно подхожу к краю, к тому самому месту, где между двумя крышами чуть более полутора метров. 

Я стою здесь до тех пор, пока колени не начинают трястись так же сильно, как его губы в попытке найти ответ на невозможный вопрос. И тогда я медленно отхожу назад. 

Спускаясь по темной лестнице, возможно, в последний раз, я зачем-то считаю пролеты и думаю о том, что делать дальше. Есть миллион кофеен, есть Марк, есть очередь в Эрмитаж. И еще есть номер издателя, которому завтра я обязательно позвоню, если останусь в Петербурге еще хотя бы на день. От этой мысли боль внизу живота понемногу исчезает, и ветер за дверью заставляет дышать быстрее. И у меня нет другого выхода, кроме как расслабить тесный шарф, стянувший шею.


13 March 2017

СЛОН



"Сфотографируете нас?"

В двух метрах. Или даже в трех. Чтобы захватить лампу на краю стола, огромную игрушку слона и свет в окне. Чтобы они обнимали друг друга. Или не обнимали. Просто смотрели. Просто были в кадре. Просто были. Человек оторвался наконец от старомодной советской открытки, пожелтевшей и слегка уже безвкусной от времени, и посмотрел на них. 

"Я могу нарисовать вас".

Они переглянулись и суетливо сказали "да". В тот вечер они знали друг друга еще слишком плохо, чтобы перестать пытаться сделать каждый вечер памятным. 

Человек достал из огромной архитектурной сумки лист бумаги и два простых карандаша. Они вжались в диван, боясь шевельнуться и выдать то, что их еще никто никогда не рисовал. Даже в том сне, который приснился им обоим после первой встречи, они прогуливались по Монмартру без всякого желания быть нарисованными. Художники протягивали к ним измазанные краской руки, разноцветные кисти и белоснежные полотна, но они проходили мимо. Так синхронно, в одном и том же сне.

Оказалось, это безумно тяжело, сидеть без движения целых тридцать минут. Или час? Или, быть может, два? И вообще, не проще ли было сделать фотографию и не соглашаться на рисунок, который она могла порвать сегодня же вечером, не выдержав дурацкого сходства или вовсе не рассмотрев его? Тем временем, латте продолжал неумолимо остывать, и в этом мире по-прежнему не было ничего хуже холодного кофе. Краем глаза она вдруг заметила трещины в чашке. Она подумала, что это место вовсе не было таким идеальным, как им показалось в тот момент, когда они вышли из метро, и в них ударило неоновое свечение вывески.

Он следил за карандашом, глухо трепетавшим обратную сторону листа бумаги, и думал о том, сколько может стоить этот рисунок. Карандашный, составленный наспех в углу полупустого кафе. Человеком, которой мог и не быть художником. А быть маньяком, графоманом, архитектором. 

Прошло полчаса, и все происходящее начинало напоминать затянутый карточный фокус, в котором не было разгадки. А было ощущение, что ты заходишь в дом в начале вечера, а выходишь в сумерках, и в эти пятнадцать минут, что ты был внутри, уложилось полжизни. И ты что-то потерял. Чего-то не успел. Одним словом, постарел. 

Они ощущали взгляды вокруг. Трое молодых физиков, рисовавших новое устройство на обрывке салфетки, время от времени посматривали в другой конец кафе. Молодой поэт, отчего-то решивший, что жизнь кончена, прислушивался к тому, что происходило за спиной. Даже девочка, работавшая здесь, убирала стаканы в два раза чаще, чтобы выхватить новый штрих на холсте. 

Художник работал молча, высокомерно. Никто не умеет молчать так, как молчит художник. К месту и не к месту. Ночью, но особенно днем. Он никогда не сталкивался с художниками так близко, как теперь, в двух или даже в трех метрах. Но она! Она знала художников и расставалась с ними не один раз. Они рисовали ее голой на балконе, в незастеленной кровати, среди нескошенной травы... 

Она вдруг вспомнила о них здесь, в этом кафе, пока мужчина работал. Художник, но, возможно, кто-то совершенно посторонний, встряхивал челку, отпивал холодный чай, менял карандаши с мягкого на черствый. 

И еще она вдруг поняла, что ей страшно интересно, что из всего этого получится. Должно быть, ему тоже было интересно, хотя он все больше думал о деньгах, а также о том, что с Кристиной все это вряд ли было возможным. С Кристиной они пропустили бы это неоновое свечение, не забрели бы в это кафе, и с ними не произошла бы эта история. Не было бы даже этой весны. А если бы они оказались здесь и обратились к случайному человеку и попросили их сфотографировать, он несомненно сделал бы это. И ни за что не сказал бы, что он художник. Просто оттого, что не был бы им.

Тем временем, художник поднял холст, сдул грифельные осколки на пол и тут же свернул рисунок. "Не вышло?" подумали все, кто был теперь в этом кафе. Но он всего лишь пригласил молодую пару, которая сидела напротив него, пройти с ним к двери. Парень с девушкой набросили пальто и медленно, слегка оглушенно, направились следом. Художник (да, казалось, теперь уже точно художник), шел впереди и нес холст. Он не провожал их, но во всем этом было что-то значительное. Словно это была негласная договоренность между тремя участниками сцены. Как и то, что затем художник отдал ей холст, а он зачем-то протянул художнику деньги. 

Он выглядел на двадцать лет старше, а она казалась такой безжизненной, такой ненастоящей. Они едва могли скрыть разочарование, хотя знали, что это было воспоминание, ради которого они были здесь. И все же эти морщины, стеклянные глаза и сухие линии карандаша... От неловкости или от отчаяния он спросил, "А где слон?", и в следующее мгновение художник зачем-то отдал деньги и забрал холст из рук девушки.

После чего они втроем вернулись к своим столикам, к своим понемногу теплеющим чашкам кофе и чая.

Художник развернул холст и положил его перед собой. На холсте были изображены двое. Парень и девушка. Молодая пара, которая теперь сидела напротив него. Художник взял со стола один из двух карандашей и принялся водить им по холсту. Казалось, это был какой-то магический карадаш. Волшебный. Он умел делать то, что не положено ни одному карандашу на свете. Он четко следовал линиям, уже начертанным на холсте, но вовсе не утолщал и не акцентировал их. Напротив, он стирал их. Он удалял все погрешности, вместе с ними удаляя весь портрет.

Тем временем, нерв и напряжение молодых людей постепенно исчезало. Художник замечал суету в их глазах, но каждое движение карандаша разглаживало морщины, расправляло волосы, замедляло дыхание. 

Любопытным было напряжение художника. Усилия, которые он прилагал для того, чтобы добиться нужного результата. Сутью которого (и этого пока не понимали ни случайные посетители, ни девочка, работавшая здесь, ни тем более молодая пара в углу кафе) был, конечно, белый холст. А еще более любопытным было то, что с каждой секундой, с каждым невидимым штрихом карандаша, в лица молодых людей возвращалась какая-то простота. И вместе с тем пропадало что-то другое, важное, о чем пока догадывался только один человек в мире. 

Когда на холсте не осталось ничего, художник свернул его и спрятал карандаши в огромную архитектурную сумку. В его движениях было что-то обыденное, почти жестокое.

Они переглянулись, и тогда художник сказал, тоже обыденно, тоже жестоко:

"Я могу нарисовать вас".

Но так, без интереса, постепенно возвращаясь к старой советской открытке, в которой что-то писал. А молодая пара, сидевшая напротив и уже несколько секунд смотревшая на него, попросила их сфотографировать. На что художник, конечно, ответил молчанием. Так, что через некоторое время им пришлось в последний раз взглянуть на плюшевого слона на подоконнике, вернуть свой горячий кофе, забрать деньги и уйти из кафе на безнадежно холодную улицу убывающей весны.


11 March 2017

YOUR FIRST HITCHCOCK



Your first HitchcockOr Hitch. Or Hitchcock.


A creepy thought, a wriggling insect.


You cannot move your virgin eyelids.


And all these people... Faces sodden


With tears unwept and words unwhispered,


They come from dreams, they come from nightmares,


Although, in fact, they come from pavements


And city streets, and parks, and alleys,


And even chimneys done with presents.


The dizzy spell, the rope, the frenzy,


They come as if through mist or madness.


They're beautiful, but they are deadly


Unlike your face, unlike your breakfast.


The glass is shattered and asunder


The shards torment your past and present. 


A woman screaming, nun approaching. 


No breathing space, you run downstairs


Where there is no one, talking silence


To loves, to hates, to rains, to sunshines,


And through the blood that tastes like water,


Another go, redeeming rerack. 


A second chance. First love. First Hitchcock. 



19 February 2017

РАПСОДИЯ В ГОЛУБЫХ ТОНАХ



Я вижу вас. Вы в окне дома напротив. Еще мгновение назад вас не было, вы не существовали вовсе, и вот теперь вы здесь. Вы живы. И вы поправляете голубые шторы легким движением кончиков пальцев. Так, словно поправляете прядь волос. Дальше вы уходите вглубь комнаты, чтобы вернуться со стаканом воды. Вы подносите его к губам. Это особый стакан: пыльный, граненый. Стакан из прошлого. В последний момент по вашему лицу пробегает морщина неуверенности, и вы решаете не пить воду. Должно быть, она слишком теплая. Или холодная. По крайней мере, отчего-то я не верю, что вода отравлена. 

Ваш взгляд падает на белую сирень, которая стоит тут же, на подоконнике. Белая сирень в конце февраля? Это так странно, и что-то подсказывает мне, что цветы искусственные. Но вы долго и с какой-то особой задумчивостью начинаете их поливать. Я увлечен. Признаюсь - я увлечен! Черт возьми, мне интересно. И сирень, словно почувствовав это, становится черной. Поначалу мне кажется - ваша белая блузка и почерневшая сирень - что весь мир стал черно-белым фильмом на моих уставших глазах, но это не так. Как всегда, ваши рыжие волосы выдают вас.

Тем временем, в квартире, за моей спиной, какой-то шум. Разговоры о музыке и о том, как падает свет. О Господи, как же мне все это надоело.

Итак, вернемся к тебе. На самом деле, я не успеваю задуматься о том, почему сирень так резко почернела, и кто мог отравить воду, потому что далее ты достаешь револьвер из заднего кармана брюк и кладешь его на подоконник затылком к себе. Что ж, это любопытно, и теперь ты расстегиваешь блузку. Я преступно оглядываюсь по сторонам, но это мое проклятое малодушие: улица пуста, и я один в комнате.   

Расстегнув пуговицы, ты берешь револьвер в ладонь левой руки. В этом движении я чувствую неуверенность, но от этого ты кажешься еще более опасной. Неловким движением ты задеваешь вазу, и та падает вниз. Она разбивается на тротуаре, издавая глухой глиняный звук, который начисто лишен звона. Ты словно не замечаешь этого (равно как и случайного кота, пробегавшего через дорогу и едва не убитого осколками), и в этот момент тебя скорее интересует револьвер в твоей левой руке. 

Тебе холодно. Секунду назад ты сбросила блузку на пол, и ты дрожишь. На улице конец февраля, а ты совершенно голой стоишь у окна. Наши взгляды впервые встречаются, и я знаю, что могу остановить все это. Один я. И больше нет сомнений в том, что ты действительно собираешься выстрелить. Я хочу крикнуть тебе, что "все, снято". Но мой голос мертв, он лишен звука, словно все это дурацкий сон. И камера по-прежнему работает, и где-то на заднем плане играет "Рапсодия в голубых тонах". Мелодия Гершвина так не подходит для этой сцены, и тогда за моей спиной снова какой-то шум. И я наконец оборачиваюсь. 

Теперь я вновь увлечен - то ли выстрелом, то ли резким щелчком выключенной камеры.


14 February 2017

КВАДРО ФЛАМЕНКО



Он едва видел буквы. А я едва видел его. Не потому, что свет в поезде внезапно гас или вокруг было слишком много людей. Нет. Просто лицо его было тщательно скрыто книгой, которую он читал. Но это было особенное лицо. Мне удавалось разглядеть его в те моменты, когда он заходил в последний вагон поезда в своем рабочем комбинезоне и садился напротив меня. Восемь или девять секунд, за которые я должен был его запомнить. 

Густые седые волосы, беспорядочно длинные, осторожно окружавшие его лицо. Длинное лицо музыканта, не знавшего ни нот, ни аккордов. Во взгляде был вопрос, важный и в то же время трогательный, как в последнем эпизоде фильма "Кофе и сигареты", когда один из персонажей начинает слышать мелодию Густава Малера. Кажется, он тоже слышал Малера, все время, сам, возможно, не подозревая этого. Было приятно смотреть на это лицо, доброе и вместе с тем измученное работой. Которой в другом мире, в другой жизни, просто не должно было быть.
  
А должна была быть эта книга в старой темно-синей обложке, которую он так близко подносил к своему лицу. Так, что я мог видеть лишь его седые волосы, синий комбинезон, черные туфли (безобразно стоптанные временем) и черную тканевую сумку на плече. Буквы на книге давно выцвели, и теперь можно было только догадываться о том, что он читал все это время.

Я разглядел их только вчера, и был в равной степени удивлен и счастлив их видеть. Он читал биографию Пикассо, одно из тех старых изданий, которые так трудно упустить в случайном магазине подержанных книг. И видел я его лишь раз в жизни - как раз вчера, когда ехал домой. И он проехал три остановки, в своем синем рабочем комбинезоне, с неслышимой музыкой Малера за черным, однообразным окном поезда. 

И потеряв его из виду, я вдруг задумался о "Квадро Фламенко". Том неудачном дягилевском балете Пабло Пикассо, который исчез сразу после своего появления.  



11 February 2017

DOMESTIC LIFE



In life?

You always have to go forwards, never backwards. And so they were both falling down, a simultaneous free fall that lasted ages. At first, there was a short lovers' fall which dropped them from the ceiling to the unmade bed. It took seconds to complete. By the end of it, they were both melting away in each other's arms. Kissing, caressing, making love. They thought that would be it, really, as this was by far the sweetest thing that had ever happened to either of them. However, it was just the beginning as next they fell through the bed that was in fact filled with a million little cracks a naked eye could never notice.  

Falling through the wooden boards of the floor, they looked like party-goers, either drunk or naked, at the end of a long night. Like Irish dancers betrayed by the feet. And they kept on falling, somewhat ironically, as their fall had to be broken by the wet soil and the bones of the dead. 

Well, not so fast. Because it so happened that they found themselves hanging upside down from a cloud in an overcast sky. And so like a million black suited gentlemen from a painting by Rene Magritte, they rained down upon the city. Swirling in the wind and shocking random citizens wandering along the pavements, lost and found. Barely missing the wild disarray of electric wires that could roast them in a second. Until a house appeared and they fell through the roof that caught them by the concrete block of the ceiling. 

Underneath, at the bottom of the room, there was a bed. The bed was done. Covered with blankets, cold, a hospital bed in all but appearance. And she looked at him and he looked at her and they both wondered if it was worth it anymore. In a life never lived backwards.   


31 January 2017

PHILOSOPHER'S DANCE



At first, they were nothing. It was only later that they became something. In fact, they were created by the seemingly random movements of one tall Frenchman. He was producing these movements to the sound of American music that was so popular in Paris at that time. 

Maurice Merleau-Ponty was dancing in the middle of the room. It was not the dance of his life - more of a dance, really, one of many. Maurice Merleau-Ponty was dancing between two groups of people - on the left, there were people who knew something. On the right, there were ignorant people. Those who knew nothing (there are always those who know nothing, God bless them).

The man was French. He was dressed French, too, wearing the sort of white suit you associate with tasteless people or those who know everything about taste. It did not take long to realise that Maurice Merleau-Ponty was a man of style. He wore that white suit like he meant it. 

As for the other people in that room, they looked random. Those who knew something were sitting at the tables staring into their cups and talking (to each other? to themselves? to God?) in quiet, semi-whispering voices. Those who knew very little (nothing, if we are being entirely honest) were busy drinking from half-empty glasses some kind of liquid that had neither taste nor smell. 

Initially, nobody seemed to notice Maurice Merleau-Ponty. The way he danced across the room as if trying to recreate some sort of quiet jazzy tune. As of now, the tune was inaudible and the audience was not engaged. In fact, the whole situation had been looking hopeless right until the sound of saxophone was first heard inside the room and something changed. Two groups of people on opposite sides of the room started to dance two different and entirely pointless dances. 

But the change was irrelevant. Clearly this was not what Maurice Merleau-Ponty wanted. Which was why the French philosopher did his great trick. He stopped altogether. The flame died, and two dozen heads looked towards the center of the room trying to figure out what had gone wrong. They did not even realise what drove them, those two groups of restless people recently conceived, as they ran towards each other in the hope of falling into someone else's outstretched arms.

In the hope of dancing, much to the happiness and discomfort of the Frenchman lying dead in the middle of the room.


26 January 2017

MOVIES AND BLACK TEA



I spied on Pauline Kael. All through my brief tenure as a film writer, I spied on her. Each time she went to Musso & Frank Grill on Hollywood Blvd, it offered a chance to see her. Or, to use a metaphor suggested by an American film critic, it offered a promise of great sex. Like a great night at the movies.

Back in mid-70s I was working on my first film, and the only times I wasn't at home writing, I was in Musso & Frank Grill drinking black tea. Black tea was the cheapest item on the menu, and the only thing I could afford at the time. The waiters made no secret of being annoyed, but they let me be. Pauline Kael? She was having whatever she looked at first.


I don't know. I enjoyed sitting there for an hour or two, observing her from a distance. The way she talked to her companion (she always had one), the way she looked through the waiters, the way she chewed her food, the way she drank red wine she could never say no to. The way she sometimes almost looked at me...


All these years later, Musso & Frank Grill is still there. And all these years later, I still come to that place for a good conversation and a glass of red wine. Anything, really, anything that catches my eye.


And, occasionally, a cup of black tea whose price has gone way up since then. I guess it's for people not to waste their time. Not to annoy the busy waiters. Well, and also maybe to give more attention to the great line from Owen Gleiberman's classic autobiography: cinema is there to "hide from the world and spy on it at the same time". 



25 January 2017

MANHATTAN VIA LISBON



The idea was first expressed by John K. Bronson, and the idea was that once in a lifetime we get to meet ourselves at a later stage. At a time when we are much older and going somewhere on a bus or else stuck in a barber's chair getting a haircut. We only get a fleeting glimpse, and then it's all over. To me, well, to me it happened in a small bar in Lisbon where I was saying goodbye to Europe's most underrated capital.

He was drinking Manhattan at the counter, three or four seats away from me, in a depressed manner reminiscent of Judi Dench from Chocolat. Straight away I knew it was him. Or, rather, me. Fifty or maybe sixty years later. I knew it was him the way a wife knows about her cheating husband. I felt it.

The man was drinking Manhattan, and I hated Manhattan with a passion.

He was not talking to anyone and only occasionally peered through his glass as if trying to magnify something written on the bar counter. A word of warning? A message? In spite of Art Blakey's Moanin' as well as drunk, thirsty conversations buzzing through my ears, I was feeling uncomfortable and tried to engage a reluctant barman into a conversation about Westworld. His English was poor and I was guessing he hadn't seen the show.

My unease was mostly caused by the fact that I knew I had to do something and yet had no idea what. Deep down I was quite happy about my plane leaving Lisbon in a few hours. Which paralysed me, happily, the way indecision often does. Besides, I was dumbed down by alcohol and almost missed the way he left his seat four people away from me.

In fact, I did miss that moment entirely, and only woke up when the barman shook me alive and said that a Portuguese gentleman had just left a message for me. At which point I saw the stylish glass filled with one of this world's most recognizable cocktails. "But I don't like Manhattan", I offered, meekly. And the barman said to me (his English impeccable) that the old gentleman had instructed him to ignore my protests.

For a vague second I wanted to run outside and catch the man, make him explain or even talk, but then I remembered that John K. Bronson strongly advised against all contact with our future selves. Besides, I did not want to miss the plane. Besides, my own glass was already empty.


24 January 2017

LITTLE GIRL WAITRESS



War could start in weeks, maybe days.

I'm sitting in the French cafe wondering what I'm supposed to do with my life. Greta wants me to stay and have a long drink with her. She wants me to listen to Edith Piaf singing "La Petite Boutique", again and again. She wants me to eat the almond croissant she doesn't feel like finishing. She doesn't want me to go.

And neither do I. But equally I don't feel like drinking this coffee which is too black and too cold anyway. I don't feel like listening to any more of those French songs. I don't feel like eating. I don't feel like killing Germans.

Greta and I, we both know about the future. Earlier today this little girl waitress approached us and introduced herself. In the touching blue apron and with short hair dyed sand, she told us that the war would start later tonight. She was new to the French cafe, this girl, and it was her first day at work.

There was no way of proving or disproving what she said, but Greta covered her face in her hands and began to weep as we heard the voice of Edith Piaf singing "La Petite Boutique", again and again. It was only now that we realised the song had been playing for hours, and the invisible little waitress kept pushing the needle back, and the war may have already started.


21 January 2017

RED HAIR (Portrait One)



'The art of life lies in getting things done'. Words on a brief note. 

Red-eyed, red-haired and sleepy, she was sitting by the window, about to order her first cup of coffee. It was early morning and it had to be this poky little cafe that she hated so much. The place smelled of people. Millions of people that may or may not have been here at any given moment in history. Aristocrats. White collars. Working class. Millions. This was what she once said to him in a jazz bar when he pushed his glass towards her: 'It tastes like my grandmother's village'. Scotch whisky: brutal, punishing sort.

And now this place smelled of people. Thick smell of pavements, villages, boiled eggs and cigarettes. She ordered a medium-sized cappuccino and tried to imagine this was somewhere else. Somewhere in Italy, when they first met on a beach in Tuscany and he tried to bury her legs in the sand. She screamed and turned around and he was standing over her with a toothpick in his mouth. He looked huge, like a basketball player. He smelled huge, too, but that was not the smell of a basketball player. Rather, it was that strong odor of seduction she had long associated with James Stewart. She had seen him in Shop Around The Corner two Christmases ago. 

'I want to sculpt you', he said, and then she followed him to his hotel room. 

The sculpting went well (as far as sculpting goes), and he almost had the time to finish it off. His James Stewart voice never broke the silence, except once, when he reprimanded her for dyeing her hair red. She found this remark offensive and somewhat strange as it would not matter on a sculpture, but she never said anything. It now hit her, by the draughty window of a cheap Tuscan cafe, that this had happened only yesterday. And three hours ago she had woken up in his empty hotel room to a brief note saying something about the art of life. She was trying hard to remember, but the words escaped her. 

The girl who was serving her looked in horror, the second cup of coffee dropped on the floor, as the striking woman by the window did not move and had a stone face that, if you did not pay too much attention, rather became her. 


MY HEART STOOD STILL (Portrait Two)



Jazz is dead. Jazzmen are now roaming through this town the way ghosts do because nobody wants to hear jazz anymore. 

This Italian guy with a small child and a violin. What's his name? Giuseppe? Giuseppe something? I think I know him, I recognise his face from an old poster that was featured on every wall of this town. Giuseppe used to play in a swing band that was once part of an Oscar Peterson ensemble. That was seventeen years ago.

Giuseppe's eyes look tragic, and so does the long face of his violin. It's lying stretched on the coffee table and the child has put his banana milkshake on top of the brown case. I think I know how this will end. It will end the way it always does: Giuseppe will drink his double espresso, put on his coat and leave.

However, this time I'm willing to walk up to Giuseppe and ask him to play. Because I like jazz and I can still remember those balmy, moonlit performances which he gave years ago. 

'Giuseppe?' I ask as I approach him.

To which he nods, spilling his double espresso all over his pants, and I take the violin out of the case and start playing "My Heart Stood Still" to the half-empty cafe. And to my son, whose face is smeared with banana milkshake and who is looking at me in quiet disbelief.


COFFEE AND DATES (Portrait Three)



She was the sort of girl who spoke loudly on the first date. It means she was either full of confidence or else just willing to impress. High on coffee, Coleman's sax buzzing through my ears, I was still trying to figure out which it was. We were separated by three tables crackling under the weight of cups and voices and still I could hear every word she said. The girl was eating something from a tiny bowl of glass brought to her by one of the girls working here. 

'Then, later, I got into Arctic Monkeys. Strokes. Libertines.'


I could not concentrate on my writing as this was way too loud to weave my thoughts into anything readable. Never mind good. So I had to listen, as did the possible boyfriend staring at her from the other side of the table. His tea had gone cold from all the listening. His face had gone red from sexual intensity that was not too sexual after all.


'That whole genre. What's its name'.


Which was when her face grew puzzled and she stopped. A momentary blip. She picked another piece out of the glass bowl. She didn't mean 'indie rock', did she?


'Oh my God, I can't remember the genre'.


'It's okay', said the guy, offering some relief. It was also the only thing he would say the whole evening. 


'And then I got into the club of 27. Well, you know. Jim. Janis. Jimi.' Intensely, she sipped her latte. 'Amy. That film was truly amazing, in fact. No, God, I can't go on. I have to remember the genre'.


She picked up her phone and began to browse through those endless playlists she had compiled two or three years back. A little later, she gave up.


'Then lots of things in my life changed. I left a boyfriend of two years. I got into post-punk. Joy Division. I remember watching Control late in a lonesome cinema and thinking I wanted to commit suicide. No, give me a few more minutes'.


He was willing to give her a year. He wanted her to be silent for a while so as to maybe kiss her later that evening. At which point she screamed 'indie rock!' and I knew it was all over. 


In the meantime, she took a date out of the glass bowl, chewed it, swallowed it, and went on talking. 



DEPRESSION (Portrait Four)



The girl was crouched in the corner writing a poem. There was a certain kind of inspiration outside the window as the winter was starting to look endless. Inside, the young couple to the right of her was deep in their mobile phones exchanging racy pictures as well as verbal innuendos and she was starting to sense that her poem was getting erotic undertones.

She liked this cafe as it took her places. Like the first time that she found herself behind the Christmas lights of the entrance - she was bored and confused and she wrote her most romantic piece ever. All due to the sounds of Glenn Miller's orchestra playing some of this world's most beautiful serenades. That piece alone made Paul fall in love with her. Then there were times when she picked a book from the shelf and drew her inspiration from a random line of poetry and prose. Like the time when a collection of Nikolai Gogol's writings led her to a mystical poem that everyone in their secret society loved so much. Or the time when a cup fell down on the floor and cracked to pieces, leading her to break up with Paul following that biting four-line piece.

Now she wanted something depressing to maybe lead her to the end of the existential crisis and accept the world as it was (cruel, bizarre, absurd), but the couple to the right was relentless. 'What would you do if I came to you in a pornographic outfit like that?' She looked expectantly, hoping he would not disappoint. 'I do not know', said the man, slightly taken aback. At which point the girl in the corner sighed, turned her head to the window and her thoughts drifted to the endless winter outside. 


APPROXIMATIONS (Portrait Five)



Following a yoga class that made him stretch beyond his physical powers, he was drinking herbal tea and discussing electromagnetic fields with a group of young fellow scientists. Suddenly, he mentioned the word 'approximations', which could not even keep a visibly jazzed-up Tom Waits from singing "Summertime" on the TV screen attached to the far end of the cafe. The word 'approximations' did not amount to much, except that somewhere in a different part of the world, a million miles away and at that precise second, Donald Trump was starting to deliver his inauguration speech.