All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

29 December 2017

СЦЕНЫ И ОБРАЗЫ



Узкая парижская улица дышала полной грудью и вовсе не задыхалась от легкого дождя, который невидимой паутиной путался в его волосах. Он шел вперед, изредка прикладывая ладонь к застывшим прядям и смахивая капли. Шел то стремительно, обгоняя машины, то застревал на каждом шагу. Его поражало то, что в этом городе никогда нельзя было идти в своем темпе. Всегда нужно было медлить, запинаться, встраиваться в чужой ритм. Но еще удивительней было то, что все это не касалось самих парижан. Они-то как раз шли в своем темпе и никогда не оступались. Как часы, заведенные по собственной прихоти, они били точно в такт. Они и создавали этот рваный ритм, который однажды вымотал его настолько, что он был вынужден провалиться в безымянное кафе неподалеку от площади Бастилии. 

Официант принес бокал красного вина, угрюмого и холодного, и он открыл записную книжку. Это была новая записная книжка, матово-черная, с толстым карандашом на краю, купленная полчаса назад. В этом городе он поступал так всегда, и этим напоминал себе того знаменитого спортсмена из Чикаго, который на каждый матч выходил в разных кроссовках. Новые сцены требовали новых страниц, и особенно теперь, когда над ним повисло предложение сделать наконец что-то на самом деле стоящее. Не перебиваться сюжетами, которые лягут в стол рядом с отравленными карандашами и недокуренной пачкой сигарет, но сценарии для фильмов, которые действительно будут сняты.

"Вспышки". Он слышал слова агента, произносимые теперь с явным французским акцентом. "Им нужны вспышки. Образы. Цветные изображения. Должно быть интересно, иначе им наплевать".  

Он пытался. В конце концов, ради этого он и был в Париже, где, говорят, каждая улица рассказывает историю. Его привычным ритуалом было открыть записную книжку на случайной странице и начать писать. И если не было готовых идей, то стоило бесконечно повторять трюк безумного автора "Мертвых душ", и писать все, что приходит в голову до тех пор, пока не появится мысль. Сцена. Образ. И они появлялись - если только у тебя хватало смелости не казаться идиотом самому себе.

Но вино было нестерпимо кислым, и к тому же однажды в кафе вошла какая-то дама, и он отвлекся на одиноких людей вокруг. Именно они, одинокие люди в кафе, казались ему лучшим классом общества, и если бы на то была его воля, он оставил бы только их. Не пары, занятые собой, и тем более не шумные компании. Нет, только их - тех, кто одиноко сидит в барах и в кафе и молча выкуривает одну сигарету за другой. У них всегда была причина прийти сюда, за ними всегда тянулась история. И от этого они казались уязвимыми и такими... настоящими.

Правда, на этот раз ничего не выходило, одинокая дама скрывалась за высокими французскими скулами, и он начал описывать круглые белые столы без скатерти, тусклые репродукции пост-импрессионистов и фортепиано без звука... Все, что видел теперь вокруг. Он нехотя отпил вино, теплое и все такое же неуютное, и перечитал страницу.

"И не забывай - у тебя нет еще le contrat". Где-то на краю сознания продолжал говорить его агент, который зачем-то стал использовать французские слова. "Так что постарайся. Тебе 25, но не думай, mon cher, что это 17".

Он по привычке открыл записную книжку на другой странице, все такой же случайной и пустой, а затем еще на одной, после чего увидел текст и нервно вскрикнул. Слова были написаны незнакомым мелким почерком. Поначалу было чувство неловкости; оттого, что он читает чужие мысли, а также оттого, что он мог опьянеть после одного только бокала вина. Слова, правда, читались легко, нарочито легко, и он вдруг понял, что их автор описывает эротическую сцену. Это открытие так сильно поразило его, что он даже не заметил покадровых ракурсов этой сцены, которая поочередно описывалась от лица мужчины и от лица женщины. Едкий свет - а затем указание того, где необходимо расположить камеру.

И тогда он закрыл записную книжку и начал вспоминать, как час назад набрел на крошечный магазин недалеко от Монмартра. Казалось, он помнил все в подробностях. Высокий, худой старик, вырванный из прошлого. Длинные пальцы с выпяченными сухожилиями, которые страшными сколопендрами перебегали с одной записной книжки на другую. Черный берет, как забытый театральный реквизит на голове осветителя. Старческий, брюзжащий тон. Все это вернулось теперь, когда он прочел странную, совершенно безвкусную сцену из записной книжки. Сцену, которая впивалась в сознание и не отпускала.

Не дослушав бессвязную и уже окончательно французскую речь агента, разрывавшую голову на части, он поспешно расплатился. Выбежал из кафе в неожиданно ясный парижский вечер, и тут же позволил нестройной толпе унести себя в обратном направлении. Париж никогда не менялся.

К счастью, магазин все еще был открыт. Он без труда нашел его по тележке с уцененными книгами и блокнотами, которая стояла у входа. Внутри, правда, кое-что поменялось, и вместо неприятного долговязого старика за прилавком стоял молодой человек. И было кое-что еще: он заметил, что картины и фотографии на стенах слегка изменились. Они были ярче, и их стало больше. Среди них было и черно-белое изображение того самого старика, который ранее этим днем продал ему записную книжку.

"Вот это я купил сегодня в вашем магазине".

"Позвольте", сказал молодой человек, отвлекаясь от телефонных сообщений и с искренней внимательностью разглядывая записную книжку. "Да, мы все еще продаем такие".

"Да, конечно. Вы продали мне ее два часа назад. Не вы лично, конечно, но вон тот старик за вами".

Молодой человек на секунду обернулся, а потом странным взглядом посмотрел на него. Так, словно узнавал его, но в то же время понятия не имел о его существовании.

"Это мой дед. Простите, но когда?"

"Дело не в этом. Вот здесь слова, видите? Вы продали мне записную книжку, которая раньше уже кому-то принадлежала".

"Странно, но... Я бы, конечно, поменял, но почему вы пришли только теперь?"

"Черт возьми, а когда мне было приходить?" Он начинал терять терпение, и вся эта сцена явна затягивалась. К тому же у окна стояла пожилая дама, и так не хотелось продолжать все это в ее присутствии... "Я пришел как только увидел. Смотрите - вот здесь писал я, причем буквально только что, в кафе у площади Бастилии. А вот здесь текст уже был".

В этот момент молодой человек посмотрел на даму, словно пытаясь найти в ней сочувствие или хотя бы взгляд ровно такого изумления, которое было теперь на его лице, но она только повела плечами.

"Господи, это так странно. Что за черт. Поймите, я не могу дать вам за нее денег. Если когда-то и имела место ошибка, то теперь, после смерти деда, я уже ничего не могу восстановить. Но допустим... Это интересный экземпляр, и я мог бы обменять ее на те уцененные книжки, что лежат в тележке на улице. Что вы думаете?"

"Смерти? Что вы говорите?" Его мысли метались, метались, и он стал пятиться назад. "Нет, нет, что вы, мне не нужны деньги. Просто заберите".

"Так вы хотите точно такую, но новую? Послушайте...".

Но странного покупателя больше не было, он испуганно вывалился в открытую дверь, и молодой человек продолжал растерянно листать матово-черную записную книжку со сточенным карандашом на краю. В какой-то момент к молодому человеку подошла дама, которая незаметно и очень внимательно следила за всей этой сценой. "Странный мужчина", сказала она. "Поначалу напомнил мне Тьерри, моего двоюродного брата. Такой же лысый. И, наверное, тоже работает в банке".

Случайный поток слов позволил молодому человеку прийти в себя, и он жестом пригласил женщину наклониться поближе.

"Вот, смотрите. Может, я в этом не сильно разбираюсь, но это же тот самый почерк. Приглядитесь".

"Да", сказала женщина, внимательно сверяя страницы. "Похоже на то. Но только тот был более уверенный, быстрый. А вот то, что здесь, это как будто постарше. Размашисто, неровно. Я сама так пишу".

"Как странно", сказал молодой человек. "Эта записная книжка была куплена лет двадцать назад. И некоторые страницы вырваны...".

Женщина хотела сказать что-то еще, про почерк, про двоюродного брата по имени Тьерри или про эту безумную сцену, которая обрывалась на самом интересном месте, но увидев смятение на лице молодого человека, решила уйти. К тому же магазин должен был закрыться четыре минуты назад.

Оставшись один, молодой человек еще долго думал об этом странном эпизоде. Правда, в какой-то момент на улице начался дождь, и это отвлекло его, и заставило думать о завтрашнем эссе. Преподаватель по литературе на первое же занятие задал написать постельную сцену. Сказал, что это то, что описать труднее всего, и поэтому всегда дает это задание в самом начале курса. По аудитории пробежал легкий ропот привычных циников и троллей, но сегодня уже нельзя было тянуть. Нужно было садиться и писать. 

Так что он закрыл записную книжку и бросил ее в ящик стола. Достал тетрадь и постарался написать несколько предложений. Все, что придет в голову... Правда, уже через минуту телефон томно завибрировал, и на нем загорелась ярко-красная улыбка Одет. Он знал, почему она звонила. Одет звонила всегда, когда родители уезжали за город.


14 December 2017

ЛУЧШИЕ ДНИ НАШЕЙ ЖИЗНИ



"Cтарые вещи пахнут Англией", любил говорить Женя. Книги, пластинки, даже одежда. "Запах ванильной пыли", говорил он. Я понятия не имел, что такое ванильная пыль, и никогда не был в Англии, но я изо всех сил старался полюбить этот запах. Замечал, выделял, пробовал на вкус. И однажды полюбил. И мог узнать Англию в зеленом графине из буфета и даже в складках прелого пальто из холодной кладовки. Ничто на свете не было похоже на запах ванильной пыли.

Помню, что особенно много этого запаха было в деревенской библиотеке. Молчаливая девушка с ее извечным толстым романом, которая в один день казалась холодной, а в другой недоступной, не отрывалась от своей книги и пропускала нас в зал, но просила не мешать другим читателям. Мы были страшно благодарны ей, и боязливо угощали плодовым мороженым, хотя вряд ли представляли, кому могли помешать своим присутствием. Библиотека была пустой в любое время суток, месяца, года.

Мы садились на пол и листали старые книги и журналы. Читали статьи и комиксы. Короткие рассказы. Все, что могло заинтересовать нас. Кое-что забирали домой и перечитывали. Кое-что рвали на части и растаскивали по карманам. Мы ничего не говорили, пока сидели там, только тихо дышали и время от времени перешептывались: "Англия". Это был запах новой страницы или, чаще, новой книги.

Однажды, когда мы сидели на полу и завороженно листали французские журналы с фотографиями обнаженных женщин (я боюсь представить серьезность наших лиц, не выдававших никаких эмоций), Женя вдруг сказал, что сегодня вечером мы идем в гости.

"Помнишь того дикого парня в очках, что живет рядом со мной? Андрея? Так вот. У него есть английские журналы".

Конечно, я помнил Андрея. Он стоял в воротах, глупо улыбался, смотрел как будто сквозь тебя и обильно жестикулировал. Кто-то прозвал его Франческо Тольдо, после того памятного матча с Голландией. Андрей пропускал любой мяч, который не летел в него. Он вообще напоминал брата Одри Хорн из "Твин Пикс", того самого индейца за обеденным столом, только более бесформенного и живого. И теперь, пытаясь разобраться в своих сложных чувствах к раздетым французским девушкам, я не был уверен, что хотел идти к нему в гости. Даже если у него была целая стопка английских комиксов с настоящим запахом ванильной пыли.

Однако Женя всегда мог убедить меня, даже когда говорил про сюжетные пробелы "Союза рыжих", моего любимого рассказа про Шерлока Холмса. Теперь же он говорил про парня в очках и про его родителей, которые вчера приехали из Лондона и собирались устроить летний обед в саду. 

"Он звонил сегодня утром, читал дурацкое стихотворение про море и очень просил нас прийти".

"Нас?"

"Да, нас двоих. Мы его друзья, понимаешь?"

Нет, я не понимал. У Андрея не было друзей. Не могло быть. Девочки не знали о его существовании. Друзья смотрели на нас, как на идиотов, когда мы брали его в команду ("Франческо? Вы серьезно?!"). Я не мог объяснить, зачем мы это делали, но оставить его сидеть весь матч на узкой синей скамейке, в этих смешных круглых очках в толстой оправе, и задыхаться от астмы (у Андрея была астма) казалось нам жестокостью. Его друзья. В Жениных словах не было цинизма или насмешки. Наверное, мы действительно были его друзьями. Просто это казалось невозможным, и Женя впервые сказал об этом так прямо.

Мы заговорили про английские комиксы, о которых знали, конечно, совсем немного. В библиотеке были ветхие издания Роджера Доджера, но они были потрепаны до бледных пятен и пыли. Женя сказал, что больше всего хотел прочесть про Бастера и Судью Дредда, а я активно кивал, и мы оба делали вид, что отлично знаем, о чем говорим.

"Там, кстати, будет его сестра".

"У него есть сестра?"

"Да. По крайней мере, он сказал о ней по телефону".

Я помню огромный стол с белой скатертью и тарелками, которые казались влажными от солнца. Помню красивые лица родителей Андрея, так удивившие меня. Дело в том, что я ожидал увидеть монстров, людей с тремя руками и одним глазом, со странными привычками и неряшливой манерой говорить. "Мои друзья", сказал Андрей, так торжественно и серьезно, как только мог. Они пожали нам руки и сказали, что мы можем идти гулять, и наша помощь не нужна. И этот приступ зависти, так запросто вызванный чужими родителями, которых видишь три часа в жизни... Отец, похожий на профессора математики из Оксфорда. И его жена, художница из южного Уэльса. Все это мое воображение знало безошибочно.

"Это его настоящие родители?" спросил я, когда мы остались одни.

"Да, а что?"

"Ну бабушка ладно - ее я видел и раньше. Никогда с ней не говорил, но видел. А вот его родители... Они совершенно не похожи на него".

Женя повел плечами, протянул руку к зарослям виноградника, сорвал гроздь и проглотил две или три абсолютно зеленые ягоды. Меня скривило от вида этой сцены.

"Представь, как им тяжело с ним", сказал Женя. "Было и будет".

А затем мы услышали знакомый топот и увидели Андрея, сиявшего бликами солнца на круглых очках, с огромной стопкой журналов. Бросив их на стол беседки, небрежно и щедро, он тут же прыгнул в сторону Жени и принялся его душить. Мы знали, что так Андрей выражал свое бесконтрольное счастье. То, наверное, что накануне Рождества происходит с ребенком, который валяется на грязном полу и мычит что-то нечленораздельное. Поначалу я думал, что это было одним из симптомов астмы, помимо его несуразных телодвижений и внезапных приступов кашля, вызванных тяжелой футбольной пылью в середине лета.

Тем временем, я увидел английские буквы и жадно принялся их глотать. Чем непонятнее, тем лучше. Это была случайная стопка журналов, состоявшая из комиксов, музыки и диких животных. Думаю, в тот момент мы не ощущали запаха ванильной пыли, о котором мечтали в библиотеке, но теперь этот запах не был так важен. У нас были фотографии и страницы, на расстоянии вытянутой руки. Андрей стоял над нами и, казалось, был счастлив не меньше нашего.

"Ну как журналы?" спросил его отец, когда мы все уже сидели за столом, со стопкой комиксов на коленях и непонятным красным вином перед глазами. "Андрей сказал нам за день до вылета. Мы не знали, что привезти, и купили все подряд".

Красные от прочитанного, от волнения и от еды, мы только кивнули. И тогда мать Андрея сказала, что еще они привезли английское имбирное пиво, и сегодня мы можем выпить по бокалу. Я влюблялся в эту семью все больше, хотя краем глаза понимал, что меня немного тревожат пустые приборы в конце стола. Бабушки не было дома, она была в лесу, собирала ягоды, поэтому... Заметив мой взгляд, мать Андрея сказала, что Кира, наверное, не так уж голодна (Андрей, я замечал, ест только сладкое).

"Я могу ее позвать", сказал Андрей, но его родители осторожно покачали головой. Слишком осторожно, как мне тогда показалось.

Не зная, что об этом думать, я сделал глубокий глоток пива, и ощутил сильное жжение в горле и отвращение к имбирю на всю оставшуюся жизнь. Я начал кашлять, излишне драматично, и Женя протянул мне стакан воды. И только затем, отдышавшись, я стал спрашивать про Лондон и, слушая, забывал обо всем на свете...

Андрей не стал ближе после этого обеда, но теперь мы говорили о нем не как о "диком парнем в очках". Мы называли его по имени и возвращались с ним домой после матчей. Мы по-прежнему брали его в команду, его очки по-прежнему слетали при каждом резком движении, он по-прежнему удушливо радовался каждому голу, давясь от приступа астмы, и все вокруг по-прежнему звали его именем итальянского вратаря, о котором он, конечно, ничего не слышал. Правда, он больше не приглашал нас к себе, хотя мы, вероятно, все равно бы отказались, поскольку его родители уехали в город и некому было рассказывать нам про Британский музей и про книжные магазины на Оксфорд-стрит.

"Женя", спросил я однажды, когда мы были одни на футбольном поле и бессмысленно били по пустым воротам. Помню, что это занятие завораживало куда больше, чем могло показаться. "Ты знаешь, как выглядит сестра Андрея?"

"Нет", сказал он. "Нет, и не думаю, что мне хотелось бы знать".

"Кстати, она тоже была в Лондоне?"

"Нет, кажется. Она была здесь. Ну, если верить Андрею. Хотя зачем ему врать?.."

Есть вещи, которые остаются в голове словно против воли. Помню желтое лицо из рассказа Конан Дойля, которое виднелось в окне старого викторианского дома (мое воображение, как всегда безошибочное), и которое ночами не давало мне уснуть. Я вскоре забыл разгадку, как это часто бывает с классическими английскими детективами, но я не мог забыть лица. Оно появлялось в темном окне с проблеском незашторенной ночи, оно вылезало из-под зеленого телевизионного транзистора на полу, оно выглядывало из-за старого советского трюмо в углу комнаты. И вот теперь появилось кое-что еще. И дело было не в том, что Андрей не умеет врать. Просто я стал довольно часто думать о том, что за все время так и не видел его сестры. А временами допускал, что она не существует вовсе, хоть у нее и было это короткое и немного непривычное имя. Кира.

"То есть ты никогда не видел ее?"

"Нет", сказал Женя. Ему, как и мне, страшно не хотелось идти за мячом, который пролетел над перекладиной, над беговой атлетической дорожкой и внезапно оброс облаком пыли с деревянного забора, за которым никто не жил. "Нет. И вообще, куда бы ты пригласил девушку в этой богом забытой деревне?"

Я неслышно выругался и пошел за мячом.

Кажется, этот разговор случился за неделю до того, как мы шли домой после одного особенно позднего матча, и Андрей так сильно радовался нашей победе, что у него случился этот жуткий приступ. Испугавшись, пытаясь думать быстро (и от этого не думая вовсе), мы с Женей принялись успокаивать его. Просили дышать глубже или что-то глупое вроде этого, но Андрей только краснел еще больше и в панике шарил по карманам. "Ингалятор!" закричал Женя. "Он ищет ингалятор!. Но его не было, ни в карманах, ни в траве, и Андрей хрипло о чем-то шептал.

"Она... она забрала".

Я думал, что это все, конец, что вижу смерть, и безумно смотрел на небо, взывая к богу или чему-то еще, но все закончилось так же резко, как началось. Андрей выпрямился и сказал, что ему легче. Все это было какое-то безумие, и весь остальной путь мы шли с ним так, словно он был из стекла или фарфора, и нам даже в голову не приходило спросить, кто такая "она".

И потом - мы знали. Он сам два или три раза упоминал сестру и даже называл ее имя. Правда, мое предложение пригласить ее на стадион было встречено тем, что Андрей с какой-то жутковатой усмешкой посмотрел на меня из-под своих круглых очков и стал рассказывать что-то бессвязное про японский мультфильм, который недавно посмотрел.

После эпизода с ингалятором я стал замечать, что чаще хожу вдоль дома Андрея. Вдоль зеленой изгороди в английском стиле и ровно выстроенных кустов винограда, который рос так степенно и так осторожно (и не заглатывал полдома, как это было у нас). Я заглядывал внутрь и пытался разобрать силуэты. Стал замечать, что особенно часто делаю это в дождь, когда никто не мог поехать в лес собирать чернику, и все должны были быть дома. Я не звал с собой Женю, потому что сам толком не понимал, что и зачем делаю. К тому же он постарался бы убедить меня бросить все это, и, наверное, убедил бы.

Думаю, я просто хотел увидеть ее. Киру. Просто увидеть, чтобы хоть как-то оправдать ее необычное имя, пустую тарелку на обеденном столе, страшную сцену с ингалятором и весь тот бред, что творился в моем воображении. Но я мог часами стоять напротив, мог неприлично долго проходить мимо, это ничего не меняло. Я не видел ее ни в саду, ни на крыльце, ни на крыше. Лишь раз, как-то вечером, я заметил худой силуэт в окне второго этажа. На секунду или на две он выглянул на улицу и резко отпрянул, словно чего-то испугавшись. И тогда я в очередной раз вспомнил желтое лицо из мистического рассказа Конан Дойля и без труда убедил себя, что силуэт был женский, и он просто не мог принадлежать бабушке Андрея.

Я рассказал об этом Жене, у которого в последнее время случались странные перепады настроения, и, казалось, его наконец заинтересовала вся эта история. Он сказал, что тоже ни разу не видел ее (хоть и жил в двадцати метрах от их дома), но знает номер телефона, и почему бы не попробовать позвонить. Жене как будто нужно было чем-то занять себя в эти дни, и в течение особенно дождливых выходных мы сделали тысячу попыток, из Жениного дома и из моего, но либо трубку снимал Андрей, либо его бабушка, либо трубку не снимал никто.

"Мы можем зайти в дом", сказал я.

"Проникнуть?"

"Почему проникнуть? Просто зайти. Завтра, например".

"Завтра кое-кто возвращается, и у меня важная встреча в кафе. Да и зачем? Я не понимаю. Это все странно. Ты странный. И вообще - ты не был в библиотеке две недели. Скоро закончится лето".

Меня смутило все, что он сказал, потому что именно он, Женя, казался мне странным. Да и кто должен был вернуться в понедельник? Какая встреча, какое кафе? И хуже всего это убийственное "ты". Можно подумать, он все это время продолжал ходить в библиотеку, продолжал читать английские книги, продолжал дышать ванильной пылью. Одним словом, я решил пойти один.

Я думаю, что дело было в вишнях, хотя Женя потом говорил, что решили все религиозные песни баптистов. Он называл их сектантами, а их дом из депрессивного серого кирпича находился прямо напротив Жениного дома. Дело в том, что на следующий день я смалодушничал в самый последний момент и остановился у калитки этого самого религиозного дома. Но простоял совсем недолго, поскольку вскоре за моей спиной раздались эти страшные песнопения, радостные и вместе с тем какие-то фальшивые, и мне захотелось уйти. Так что я торопливо перешел через дорогу и зашел в калитку хорошо знакомого дома; впервые с того дня, как прилетели родители Андрея, и мы с Женей приходили сюда на летний обед.

Во дворе никого не было, а из дома не раздавалось никаких звуков. Я знал, что футбольное поле было затоплено вчерашним дождем, потому Андрей должен был быть дома. Бабушка могла спать. Я постучал в дверь, но звуков по-прежнему не было. Не совсем представляя, что делаю, я дернул ручку и вошел. Все было так нестерпимо странно, и при этом меня словно подгоняли эти жуткие религиозные песни, которые все еще раздавались где-то вдали. Где-то в другом мире. Снаружи - а мне так хотелось быть внутри.

Никогда раньше я не был в этом доме, и теперь был поражен отсутствием ковров и часами с кукушкой. Семья Андрея была состоятельной, я все не мог забыть бутылки красного вина на столе, но теперь я видел это своими глазами. Деревенский дом всегда был для меня скоплением предметов случайных и ненужных. Здесь же все было расставлено со вкусом, все имело цель, все было окрашено в светлый цвет. Но больше всего я помню маленькие черно-белые кеды на полу у самых моих ног, с завязанными шнурками... и только чья-то фигура у окна, на низкой табуретке в конце небольшого коридора совсем не сочеталась с тем, что пыталось дорисовать мое воображение. Бабушка Андрея, не слышавшая меня и оттого продолжавшая так ловко выковыривать косточки из вишен. Я смотрел на нее, смотрел на окровавленные руки, смотрел на проворные движения едва заметной булавки и надеялся, что она сейчас увидит меня, и все объяснится, или меня выгонят. Но она была так поглощена своим занятиям, а я стоял так неподвижно (тоже захваченный процессом), что ничего не происходило. И могло не происходить целую вечность.

А затем я что-то произнес. Не слово, а, скорее, звук, просто чтобы привлечь внимание. Она подняла на меня голову, и мы еще полминуты смотрели друг на друга, не понимая, что должно произойти дальше. Наконец я сумел сказать, что пришел к Андрею, и дома ли он. "К Андрею?" спросила она, удивленная, наверное, что к Андрею могли прийти. И не дав ей понять, подумать, или хотя бы ответить, я прошел в другую комнату.

Где ничего не было, только выдуманный камин в стене. Декоративный. Не настоящая печь и даже не голландка, съедавшая полкомнаты, но именно камин с тряпичным огнем внутри, горевшим посреди августа. А в остальном: неясные картины на стенах и огромная библиотека, в которой мы с Женей могли бы провести не день и даже не месяц.

Я тихо позвал Андрея, но скорее для того, чтобы не быть услышанным. Я шел на отсутствие шума, и теперь передо мной было две двери: одна вглубь дома и другая на второй этаж. Позже я не мог поверить, что выбрал именно ту, вторую дверь, но лестница со скрипом подняла меня наверх, и я вошел в первую комнату, которую увидел.

Она сидела у окна, как в тот вечер, когда я увидел ее в первый раз. Кира. Девочка лет десяти. Я едва помню вид комнаты, теплой и по-девичьи неряшливой, но я хорошо помню то, как она сидела вполоборота, уютно спрятав ноги под себя, и разглядывала какой-то журнал. Секунда, после чего она почувствовала на себе мой взгляд и начала оборачиваться. Но только начала, поскольку в следующее мгновение кто-то схватил меня сзади и начал душить...

Потом темнота, какая-то суматоха, и вот я иду по улице, стремительно, ломаясь на полубег, и замечаю Женю с букетом цветов. Помню, что я почти не удивился, потому что сколько удивления может вынести человек за один час своей жизни?

Колени по-прежнему дрожали, когда Женя начал меня расспрашивать. Но я не рассказывал, я перебивал, потому что все еще не мог говорить и мог только слушать. Эту безумную историю, которую давно уже должен был знать, и которая была разбросана по его редким словам последних недель. Словам, которых я не замечал, и значения которых подминало под себя мое воображение. Но только как я мог подумать тогда, что в толстом романе был текст, а в плодовом мороженом был вкус? И что Женя будет выдумывать план, как увидеть ее, эту холодную девушку из библиотеки, и будет встречать после работы, и томиться резким отъездом, и однажды решится пригласить в кафе? Я не спрашивал, почему цветы остались у него, но впереди было что-то наподобие военного кладбища, где их можно было оставить. "Я больше не приду в эту проклятую библиотеку", сказал Женя. Было прохладно, а на земле лежали редкие предосенние листья, которые бессвязно срывались с места. Нам не хотелось идти домой, и к тому же наступила моя очередь рассказывать...

"Но ты успел рассмотреть ее?" спросил Женя, внимательно выслушав. Мы сидели на стадионе, на колесах, торчавших из тусклой вечерней травы.

"Это жутко. Понимаешь, она показалась мне... Помнишь, я говорил тебе про желтое лицо из Конан Дойля? Короче говоря, это все, что я помню. Но это жутко".

Женя молчал. Думаю, мы оба хотели пойти в библиотеку, но сегодня было уже слишком поздно.

"Вообще я мало что рассмотрел. Андрей набросился и стал душить. Мне было страшно. Это не то, что бывает после гола, или тогда, у них в саду, помнишь? Он душил не от счастья. Он душил. Он это имел в виду".

"Да, но что?"

Я не знал. Как не знал в тот момент, что завтра Андрей придет на футбольное поле, сядет на синюю скамейку, и мы возьмем его в команду. И потом, по дороге домой, никто не произнесет ни слова о том, что случилось вчера. И от этого будет легче; в конце концов, до конца августа оставалась целая неделя.

И одно воспоминание. Мы сидели на полу библиотеки, в предпоследний день лета, и читали рассказы Агаты Кристи, когда между рядами послышались шаги. Двое мужчин прохаживались вдоль книжных полок с другой стороны и взволнованно о чем-то перешептывались. Говорили про девочку лет десяти, которую видели рыбаки. Никто не знал, кто она, и как ее звали. Один мужчина рассказывал другому, вероятно, сцену из книги. Мы перестали читать, и теперь видели их силуэты. Мы не могли разобрать лиц, но заметили, как они достали по книге и стали быстро пролистывать. И все время говорили про сильный речной поток, про девочку лет десяти, и про то, что она стояла там и даже не пыталась выбраться. И затем что-то еще, про найденные кеды черно-белого цвета, и еще какие-то сцены из рассказа или романа, который  они искали теперь, но, вероятно, не могли найти.

Все это время мы с Женей пытались не дышать. Не читать и не листать страницы. И только когда они захлопнули книги, вернули их на полку и ушли, мы встали и подошли к обратной стороне библиотечного шкафа. Помню, как мы боялись говорить. Как страшно было даже думать - обо всем, кроме этих бесконечных полок с другой литературой, той, которую мы не замечали до сих пор.

"Америка", сказал Женя, открывая серую книгу с изображением огромного колокола и пытаясь описать ее запах. 

Я кивнул. Это был запах, который не спутаешь ни с чем на свете. Но только теперь была эта неясная тревога, что наступит осень, мы уедем, и я начну постепенно его забывать. Правда, я не успел этого понять, потому что в следующее мгновение деревянная дверь библиотеки, которая все время оставалась открытой, с чувством захлопнулась, нарвавшись на сильный поток ветра. 


29 November 2017

ФРАНЦУЗСКИЙ СВЯЗНОЙ



"Мы были в Париже три месяца назад... Ой, прости".

Он не хотел слушать про ее мужа. То есть ни слова. То есть если вдруг она порывалась, если делала необдуманную отсылку, если не успевала снять кольцо, если телефон не был выключен, если ветер поднимался слишком сильный, он смотрел на нее этим взглядом. Мол, о чем ты. Что все это. Казалось, он и сам давно поверил этому взгляду, в котором так много было искреннего непонимания. Взгляд получался сам собой. Взгляд темней французского кофе.

"Ты заметила?" спросил он, переводя взгляд на пластиковую тарелку, которая горячо провисала под тяжелым яблочным крепом. "Сегодня особенно много яблок".

"Да", сказала она. "Ты любишь, когда их много".

"Это впервые за несколько лет. Вы не были здесь?"

Ее смутило это "вы", такое нарочито французское, но она быстро все поняла.

"Здесь, у канала? Нет. Нет, конечно".

Он поверил ей. А что, черт возьми, ему оставалось, кроме как поверить ей и надеяться, что она поверит ему. К тому же сегодня было так хорошо, и на отель оставалось два часа. Сегодня, в конце августа, людей было немного. Говорить не хотелось. Он понимал, как это плохо, не хотеть говорить (учитывая перерыв - который уже прошел, и который наверняка еще будет, и не один, дай бог не один), но его слова ходили по краю канала и решительно не хотели спрыгивать вниз. Как и люди, редкие прохожие, что были здесь сегодня.

Они молчали, но не тяжело. А так, просто. Они молчали, и это было единственное молчание в его жизни, которое он выносил. С другими было о чем говорить, но не о чем молчать. С другими был этот свист в глазах, который он так ненавидел. А здесь молчание заполняло тебя целиком, росло, поднималось. Так теплая выпечка растет внутри тебя ранним парижским утром. Так было и здесь, на берегу канала Сен-Мартен, где вот уже двенадцать лет они встречались и ели яблочные крепы из блинной на углу.

Сегодня, правда, ему казалось, причем казалось с того самого момента, как они встретились в саду Вильмен, на их условленной скамейке с двумя крикливыми русскими дамами, что ей хочется о чем-то ему рассказать. Но она молчала. Он знал, что не стоит давить вопросами или заставлять ее говорить. Он вообще боялся делать ошибки и потому, наверное, делал их постоянно.

"Я подумал", сказал он теперь. "Почему так мало?"

"Да?"

"Почему пять? Почему, например, не шесть? Почему не семь часов?"

"Посмотри на тех маленьких детей на другом конце канала. Они хотят прыгнуть? Так смешно".

Она переводила разговор, взгляд, эмоцию. Нет, давить было нельзя, нельзя было заставить ее говорить.

К тому же они так любили разглядывать людей, которые проходили мимо. Медленно, лениво, в будний день. Им нравилось считать французские лица, которых в последнее время становилось все меньше. Нравилось говорить простые слова, которые, казалось, были куда прозрачней воды в канале Сен-Мартен.

И все же порой хотелось прорваться сквозь миллион дурацких условностей и сделать что-то действительно значимое. Сказать, например, что там, в Страсбурге, все кончено, причем давно. Лет шесть назад. Но было нельзя. Он чувствовал, что нельзя, потому что так было условлено в том письме, что она ему написала. В том первом разговоре. Ведь это был роман с воображением, с выключенными телефонами, такой стильный и такой ни на что не похожий. Этот роман случался раз в год и длился не больше пяти часов. Все это было оговорено, и не было времени, ведь после ей нужно было спешить на Северный вокзал, а ему на Восточный. А до этого... до этого они еще успевали забежать в отель неподалеку, предварительно заказанный, за три или четыре месяца до встречи.

"Ну что, можем, наверное, идти?" спросила она, так ни о чем ему и не сказав.

Секс был самый обычный, и это было удивительно. Они пытались, наверное, слишком сильно, и оттого отменяли друг друга. Словно хотели добиться боли, чтобы ее осталось как можно дольше, на месяц или даже на целый год. И потом, в немецком поезде по направлению в Штутгарт, он думал о том, что нужно было изменить. Порой ему казалось, что один жест, одно движение бедра или руки могло изменить все на свете. Ее оргазм разбудил бы сонную девочку в приемной, в бессмысленных темных очках, так похожую на затравленную муху. Французы говорят: лестничная мудрость. Умная мысль, которая приходит в голову, когда уже слишком поздно. Разговор закончен, и ты можешь прокручивать и пережевывать ее в своей голове сколько угодно, меняя карьеры, судьбы, жизни, но в действительности ты ни на что уже не сможешь повлиять. Ничего уже не переменить. Осталась одна только лестница, и она благодарно выслушает тебя, пока ты будешь спускаться до самого ее конца.

Прощались они тоже в саду Вильмен, только русских дам больше не было. А была детская площадка, на которой дети общались на незнакомом языке миллиона суетливых глаз, ног, рук. Казалось неправильным прощаться вот так, и он не раз порывался порвать билет и сделать хотя бы что-то, но всегда себя останавливал. "В конце концов, пять часов", подумал он, начиная готовиться к тому, что неминуемо случится через несколько минут, по дороге на Восточный вокзал. Пять часов. Они растворятся в году, и перестанут существовать до следующего августа. Пять часов - так легко было представить, что их и вовсе не было. "Я хотела тебе сказать", вдруг начала она, и дети унесли ее голос в какой-то свой мир, такой безобразно непонятный. Унесли, втоптали в пыльную площадку рядом с качелями и миллионом невидимых кукол.

"Да?" спросил он, чтобы она не забыла и не отвлеклась на свой проклятый поезд.

"Нет, ничего".

Взять ее за плечи, перевернуть, вытряхнуть из нее слова? Но нет. Нет, пора было спешить на поезд, не то в Страсбург, не то в Лилль. И потому этот прощальный поцелуй, не то краткий, не то кроткий.


В вагоне поезда в Лилль, она впервые не достанет из кармана кольцо (которого больше не было), а он в очередной раз закажет кофе, позвонит жене и включит наконец свой рабочий телефон. Проверит свое расписание на ближайшую неделю. Там будет написано "Марсель, Лоншан, пятница, девять лет", и он постарается вспомнить ступени дворца Лоншан, где она будет его ожидать. А еще он постарается вспомнить это марсельское лицо, но снова не сможет этого сделать. У него совсем испортилась память на лица, хотя в последнее время он стал чаще спрашивать себя, так ли это плохо.