All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

1 December 2010

Вещи, которых нет


Есть такие вещи, которых нет. Есть даже такие произведения искусства, которых нет. Человек, всегда стремившийся к крайностям, неоднократно пытался показать отсутствие. В том числе и в музыке, в живописи, в литературе, в скульптуре. И это только естественно: если астрономия достигла своего (не)видимого предела с открытием черных дыр, то что могло помешать искусству создать (но непременно создать) свое ничего?..
Но вот только искусство (в отличие, например, от астрономии) уязвимо. Уязвимо, потому что в той или иной мере доступно всем. Не только художнику, но и зрителю.
И все-таки: не все искусство одинаково. Литература выглядит уязвимей всех.

Вот примеры. В музыке это, конечно, гениальная профанация (оба слова можно с легкостью брать в кавычки) Джона Кейджа, «3:12», где не происходит, как известно, ничего. Открывается крышка фортепьяно, а через 3 минуты 12 секунд эта крышка закрывается, завершая «композицию» (английское слово, означающее «составление», «сочинение»). Мелодия не нужна, не нужна игра: инструментами являются вздохи, шарканье ног, причмокивание публики. Кейдж сыграл отсутствие, прославился на весь мир.
В изобразительном искусстве можно назвать «Черный квадрат» Малевича. Великая картина? На ваше усмотрение. Я мог бы принять это как эпифанию, как единичный феномен, но мы все уже слишком хорошо знаем, что было дальше. Малевич нарисовал отсутствие, прославился на весь мир.
Скульптура. Несколько лет назад в галерее Tate Modern была выставлена трещина под названием "Шибболет". Скульптурой являлось пустое пространство между стенами. Таким образом, колумбийская художница Дорис Сальседо вылепила отсутствие. И прославилась на весь мир.
Итак, литература. Нет, наверняка был тот графоман-постмодернист, который решил «написать» книгу, в которой одни лишь пустые страницы. Игра с читателем и т.д.. Но его имени никто не знает. Литература – самая уязвимая форма искусства. Она требует наибольшего совокупного внимания художника и читателя. Был написан роман, где все повествование в сносках и ссылках. Но это не пустота, не отсутствие. Такую книгу нужно еще написать. Разумеется, в литературе много (слишком много) профанации, но, как отметил однажды Генри Миллер, даже для написания самой плохой книги нужны ручка, бумага и стол. Так что литература не поддалась. Отсутствия, слава Богу, никто не написал. Хотя, если честно, многим бы не повредило.

22 November 2010

Мои качели


На моих качелях по ночам кто-то катается. Я знаю.
Вначале я сомневался. Думал, что дождь или ветер. Может быть, какой-нибудь бездомный кот (хотя, конечно, это глупо). Но сомнений больше нет: какой-то человек катается на моих качелях. По ночам.

Это начало происходить ровно два месяца назад. Я стал просыпаться в середине ночи оттого, что они скрипят. Мои старые качели, они скрипят. Я не катался на них с самого детства: они, конечно, осунулись и заржавели. Им положено скрипеть, они тоже становятся старше. Но даже если бы я на них и катался все это время, разве не износились бы они еще более пронзительным скрежетом и детским, подростковым скрипом?.. Наверняка.
И вот этот скрип стал будить меня по ночам, часа в два или три. Несколько раз я, раздираемый тугим стуком сердца, порывался вскочить на ноги, нащупать на ночном столике очки и подбежать к окну… Но одна мысль о том, что могут сделать со мной все эти резкие движения, заставляет меня тяжело вздохнуть и, глядя в размытый темнотой и близорукостью потолок, поглубже вслушаться в качели в саду.
Наутро я осторожно (хотя к чему осторожность: это ведь мой дом) вступаю в свой сад и подхожу к качелям. И да: они есть. Они есть всегда, эти детские следы. Но только их нет, следов. Вернее они стерты осмотрительными подошвами, размыты порывами ветра. Но они есть там, это очевидно. И не только следы. Не раз я находил какой-нибудь длинный детский волос, то рыжий, то черный. И однажды, неделю назад, я даже нашел яркий обрывок какого-то фантика. Он хранится в ящике моего стола.

И все это продолжается каждую ночь. На моих старых детских качелях кто-то катается, я знаю. Проснувшись после полуночи от мерного, приглушенного железного скрипа, я порываюсь беспокойно схватить очки, выбежать на улицу или хотя бы подойти к окну. Но я не делаю этого. Через некоторое время я поворачиваюсь на бок и спокойно, размеренно засыпаю. И крепко сплю до самого утра.

7 November 2010

Henry Miller


Like Joyce for Ezra Pound’s poetry, I’m simply too old-fashioned for Henry Miller’s prose. And “Tropic Of Cancer” being written in the late 20’s of the previous century, this might not sound extremely healthy. And yet.

Henry Miller’s free-floating pornographic philosophy doesn’t impress. I imagine in its time it could make Orwell, Beckett and others swoon half-dead, but today it comes off badly amateurish and unfocused. Granted, “Tropic Of Cancer” is not devoid of its base charm and it might be hard to find a person who would not be turned on by those initial sentences or ideas on art scattered here and there, but the novel itself falls flat. No, literature’s savior Miller could never be, for his central book, that critics’ daring darling, doesn’t even contain a decent plot.

Maybe it’s just me, but Henry Miller’s prose sounds vulgar. Unintentionally vulgar, and that's a capital offence. Perhaps one of the most impressive (and expressive) sex acts in literature was depicted by Will Self in his short story “Incubus”, where he mixes ardency and straightforwardness with brilliant results. But Self is deliberate, he intends it, he makes it the point of his narrative. While Miller’s pornography is natural, totally free of any artistic restrictions. And ends up sordid. 

My major fear and concern is that any bohemian loser and wanker, anyone can write a "Tropic Of Cancer". And now they are doing exactly that. Which robs art of an artist, which brings closer and closer still that last book… The one that, according to Henry Miller’s prophecy, will be written anonymously.

31 October 2010

Поэт и птицы


Мало что может сравниться с тем чувством лирической тревоги, когда ты поднимаешь глаза и видишь небо, так неожиданно потемневшее от черных разводов птиц. Эти беспокойные кричащие стаи проникают в сердце каким-то неясным беспокойством. А особенно в пасмурный день. А особенно в сердце какого-нибудь там поэта.
Поэт боялся этих птиц. Птицы тревожили поэта. Холодное, неуютное ощущение страха, словно предчувствие чего-то несбыточного. Натерпевшись всего этого кошмара, поэт приходил домой, намертво закрывал дверь и писал свои стихи.
Хорошие стихи, но этот страх… Временами поэта мучила бессонница, временами поэт просыпался глубоко после полуночи, с тяжелым, отрывистым дыханием вспоминая тех птиц.
А наутро он видел их вновь. И вновь тревога, страх… И вновь стихи, поздним вечером, за закрытой дверью… И вновь тревога, страх…
И однажды поэт решил избавиться от всего этого: он решил написать поэму о птицах и о тревоге.
И он написал стихотворение. И страх пропал. Не было больше тревоги и не было больше птиц.
Не было птиц.
Поэт заглядывал в глубину неба, но ничего не было. Не было тех черных волн, разрывающих тревогой все внутри. Не было предчувствия несбыточного. Была пустота. Пустота в небе, пустота на страницах в столе его комнаты…

Поэт все чаще заглядывал в небо, словно в поисках чего-то. Но ничего не было. И однажды, когда он особенно сильно запрокинул голову в своем странном поиске, его сбила машина.  

28 October 2010

Open letter to Peter Jackson



Dear Peter Jackson,

I meant to write to you long ago. In fact, the urge came almost a decade ago, on the day I learned you were going to direct The Lord Of The Rings. My first thought was: no. No, it can’t be: the sheer scope, the sheer otherworldliness of the thing… For instance, what was bothering me above all, was this: where would you settle all of them bizarre creatures, particularly those diminutive ones, the hobbits? Would you digitize the whole thing and then be anathematized by bloodthirsty Tolkienists all over the world? I hoped not. So it was then that I first expressed my intention to spare you the headache and come forward with my location proposal. But then the shock came. As it turned out, you were not filming that Tolkien’s Orwellian allegory, his big political claim in one of the novel’s final chapters. That desecrated shire bit, you were not filming that. And thus my proposal was broken asunder.   

So hereby, my dear man, comes my second chance. A couple of days ago I saw a TV report on the long-awaited prequel, The Hobbit, and on your current New Zealand problem. I thought: hey, but that’s an opportunity not to be missed! Familiar location at risk, an unwelcome perspective of moving the filming to Britain? Now, it seems, I can not only spare you the headache, but also the Warner Brothers their huge expenses. For what I’m proposing is, while not exactly free, dirt cheap. And, Mr. Jackson, here’s the catch: all dirt cheap. Starting with sites and ending with actors. The place both close and far away; in other words, exactly what you need. And believe me, no Viggo Mortensen to empty your sack. Plus, the authenticity is simply astonishing. It will blow your mind! A tad grim the populace, granted, lacking hobbits’ usual joviality, but let us remind ourselves of the current state of economic affairs and not be nitpicking. Beer’s in place, dwelling-holes are there, half-links’ parochial quietness is intact. Mind you (and tell this to the Warners), not even those tiresome make-up expenditures. And no add-on hairy feet – honest, Mr. Jackson, no pain in the neck over that so early in the morning. Please, please, my man, I’m not being brutal – it’s just that with those oversized feet and layers of make-up the thing will simply turn into farce. And we are not going for overkill, are we?

But time and tide wait for no man, Mr. Jackson, so please be quick with your response. Consider this proposal as your chance of a lifetime, for that’s what it really is. Presently the path is free. Really, Mr. Jackson, bring on the cameras or you’ll have to wait for another brilliant offer like this till the end of your life. And it will not, let’s admit, be Bilbo Baggins’ longevity.

Waiting for your reply,

     Alexey Provolotsky.



Minsk, Belarus.

18 October 2010

Lonely lovers


They say the circumstances under which you meet your lover will have a bearing upon your future relationship. Well, is that true?

Kathy and I, we met in the commonest city street with no special circumstances attached. It was a rainy October day. And when I say it was ‘a rainy October day’ I’ve no intention to sound poetic or romanticize anything – I’m simply stating the plain fact.  The day was rainy, and it was October. Half-hidden under her umbrella of pale red, she was walking gracefully in my direction. The lower part of her face which was exposed to the grayness of the busy pavement struck me while I was still a dozen steps away. I just knew it had to be her. God was she beautiful. The delicate clicking of her shoes, the gorgeous carves of her elegant autumnal coat; we were steadily and inevitably approaching each other and I, knowing there may be no second chance, was desperately groping for a decent way to start a conversation. The street, the pavement; all very commonplace, you see.

But Kathy walked past me. Kathy walked past me, like she always did. And I walked past her, Kathy, my lover. They say it’s the women you never had whose effect upon you is the strongest.

16 October 2010

Воспоминания и боль в ногах


Я и сегодня все отлично помню. Стоит мне только закрыть глаза и придать воспоминаниям нужное направление, как все это вновь как-то чересчур охотно, с неприятным ржавым скрежетом появляется перед глазами. Обугленное пианино, изжеванное пылью, детские игрушки с тряпичными внутренностями наружу, голые бетонные стены с черными подтеками безумно вульгарных надписей, растрепанные страницы книг и журналов, по которым мы медленно, медленно ступали. Кажется, я даже чувствую тот дымный терпкий запах, разъедающий мои слезы. Нет, правда: воспоминания, образы пахнут. Разве не ощущаем мы трупный запах, когда читаем «Розу для Эмили» Фолнера или сильный запах рыбы (наверняка протухшей), которую глотает заново рожденный Шариков? Это не универсальные, не заимствованные запахи; у каждого есть свой оттенок, свой полутон.
Нет, нет, я не буду говорить, что все это словно вчера случилось, что каждый раз словно заново переживаю увиденное, что всегда словно новый прилив шока… Нет, оставьте дешевым романистам. Нет, потому что этим шоком я жил и живу все эти годы. А что есть? Есть скорее легкое, бессмысленное сожаление. Нам не стоило возвращаться туда. Нам стоило забыть об этом месте, стоило оставить эту дверь закрытой. Навсегда.
Но мы вернулись. В этот сожженный дом, в эти выгоревшие комнаты, к этому дыму, к этому пеплу. Помню, что мать не хотела идти. Я сказал ей, что сестра хотела забрать куклу, если только ее можно было еще отыскать среди развалов недавнего разрушения. Но мне просто хотелось увидеть. Куклы там не было. Но да если бы даже и была, почерневшая и без ног, разве смог бы я отнести ее сестре? В городе говорили, что бомба рассекла самый центр нашего дома. Но так говорили всегда; на самом деле там не было руин, которые с дотошной изобретательностью снились мне несколько ночей до нашего ненужного короткого возвращения. Мы медленно ступали по газетам и журналам, которые отчего-то не трещали и не хрустели под нашими ногами. Чтобы не плакать и не видеть всего этого, я покрепче закрыл глаза и вжался в руку матери. Мы были там вдвоем. Сколько мне было лет? Я сижу в кресле, закатываю глаза; но нет, я не могу вспомнить.
Сегодня, много лет спустя, когда я вижу музыканта за фортепиано, когда я вижу детей, играющих с куклами, когда я вижу эти стены, которые меня окружают, я покрепче закрываю глаза, вспоминаю все это, ищу руку матери. Но нет, невозможно: я один. И когда один, я снова и снова задаю себе этот вопрос: сколько мне было тогда?
Тогда?.. Но боль в ногах выдает меня. И порой так отчетливо кажется, что заново все переживаешь, что шок и что это действительно было вчера. И порой ты даже знаешь об этом: что несмотря на боль в ногах и воспоминания, на возраст и тяжесть прошлого, бываешь там каждый день.

11 October 2010

Amusement park in October


While he was lovingly fingering the money carefully placed in his pocket, cold tears of excitement kept piercing his eyes. He tried to make out the details but all he could see was blurred light. Somewhere there, he knew, lay his joy, more joy, perhaps, than he could fathom. The joy wouldn’t have been so infinite, though, if mother hadn’t said her vague yes and if father hadn’t muttered his casual why not.

But all that anxiety was behind him now – presently there was anxiety of a new, different, more inviting kind. The desperate October wind, though, was not at all inviting, but it could well be disregarded for an hour or two. Having unbuttoned his heavy jacket, removed his tight knitted cap and shoved it with childish slovenliness into his empty pocket, he first approached what seemed to him most inescapable: the park’s lone roller coaster.

The man, having already settled two little siblings inside the cabin, was eyeing him expectantly. They both knew the password, but neither made a move. The man was warming himself with a scruffy cigarette end and didn’t want to break the spell while the boy was putting all his boundless boyish trust into the still undecided future. His heart trembling, his small fussy hands were groping for the certainty of the money.  

“Want a ride, boy?”   

In half an hour he tried it all: one small shooting gallery, two merry-go-rounds (one with horses, one with swans), a motordrome and even what looked like a spooky ghost labyrinth. He knew he wasn’t supposed to spend all his money, knew it was all he would get this month, but there he was now, so early in the evening, so early in October and with only a few crumpled, worn-through notes that didn’t amount to much. Was he happy? He didn’t know. The excitement of that first ride had hijacked all the happiness that his heart must have been secretly overflowing with.

It was cold, and he felt lost. The joy and excitement were subsiding, giving way to a wave of suppressed sadness he could not fully understand. He buttoned up his jacket and put his cap on. This way it was better. He felt grateful for the new warmth that was so distinct it seemed to overwhelm him for a series of long, long minutes. “The park will be there all October”, – they said at school. And he was already penniless. Meanwhile he found himself standing near the roller coaster again. Full of strange yearning, he kept staring at the awe-inspiring machine that was flashing with green and yellow and red lights in the autumnal eight o’clock dimness. He dreaded going home.

“Want a ride, boy?”

“I’ve no money”.

“It’s all right, hop in”.



The man pushed the lever down and the engine rustled. There were no cigarettes left, so he began shivering and shaking to comfort himself in this pre-winter weather. It certainly was a bit of a torture working here in October, for the whole month, particularly in the evenings. He had thought three packs would get him through, but it never worked out that way. He would have to get four packs tomorrow. He was told never to start the machine with fewer than three persons (that’s what they said: ‘persons’) inside, but what would they say if they knew the one ‘person’ wasn’t even paying? He couldn’t care less, though. For they were safe at home now, drinking tea or watching football. What did they know and who were they to tell him? Do they ever work in this cold?

He listened up. The boy was silent, so all he could hear was the grinding sound of the old machinery at work. Also, there was music playing somewhere in the background, but he could hardly discern the tune. There was no screaming around, that’s what he noticed. In the summer there was this grating screaming, but in October there was silence. He liked it that way. Kids were excited, he could easily tell that from their faces, but they hid it all inside. Was it the cold? What was it?..



And what about the poet? What about the poet who at some point happened to look out of the window for a second or two? Well, the poet just liked the juxtaposition: there was this quiet evening street, this cold, never-ending October with its downtrodden grimness and there was this small amusement park filled with brilliant lights, joyous music and happy children crazy with excitement. 
   

3 October 2010

В следующей жизни


Одна гусеница однажды узнала, что после смерти, в следующей жизни, она может превратиться в человека. В настоящего человека, с ногами, с руками, с большой думающей головой.
На какое-то мгновение появилось желание выползти на середину дороги и ожидать тяжелой подошвы или неумолимых шин... Но все-таки непреодолимое желание на время оставить все как есть брало свое. Гусеницы не совершают самоубийств. Из всех живых существ (исключая человека, конечно) разумно на это способны лишь дельфины. Да и к тому же: яблоки, яркое июльское солнце, теплая мягкая трава, ароматные листья смородины и винограда. Одним словом, был смысл подождать еще немного.
Не проходило ни минуты без того, чтобы гусеница не останавливалась на половине своего пути и не задумывалась о том, как же будет здорово, когда наступит наконец эта новая жизнь. Человеческая жизнь, с быстрыми ногами, острыми глазами, проворными руками...
…И вот гусеница умирает, однажды и быстро. Умирает. Умирает, чтобы превратиться… в бабочку.

Они закрывали учебники по биологии, запрокидывали кверху восхищенные головы. Гусеницы, бабочки. Это были превращения, которые не оставляли равнодушными. Это были прекрасные превращения, которые, казалось, могли быть лишь в сказках. Но вот оказывалось…
И они, приятно оглушенные новым знанием, отбрасывали книги в сторону, ложились спать и легким, мимолетным движением выключали свет. Свет, к которому так похотливо и так бездумно летели бабочки, чтобы превратиться, чтобы отречься или хотя бы умереть.

4 September 2010

Секреты и недопитый чай


Люди очень неохотно расстаются со своим опытом, со своими разгаданными тайнами. Он мог бы спасти нас, тебя, меня. Запросто; но он молчит. Хоть теперь уже наверняка знает, как не бояться смерти. Она? Она с возрастом и болезнями узнала, как не лежать ночью в беспокойной кровати и не думать, отчаянно не думать о том, что не должна была сказать этого, сделать того. Он, сидящий рядом с тобой в поезде и пьющий точно такой же чай из точно такого же стакана, что и ты, понял, каких книг читать не стоит и как полюбить картины Матисса…
Они все это знают, и все они вокруг тебя. Это так тоскливо, что можно понять Сартра.
Казалось бы: он может рассказать тебе обо всем, сбросить твой страх и твои переживания. Чего ему это стоит? Но он молчит. Ты выжидательно смотришь в его сторону, пока твой чай стынет в стороне, неопределенно подрагивая от грохота и движения поезда. Но он, твой спутник, отпивает один глоток, затем еще; и о чем-то, кажется, тебе рассказывает. «Но ведь не о том, – думаешь ты. – Черт возьми… Не то!» 
Но вот он допивает остатки чая, отставляет пустой стакан и, зевая, замечает, что пора спать. Да, вспоминаешь ты, он ложится раньше. Он сонно поворачивается к стене, оставляя тебя с головной болью, бессонницей и холодным чаем.
Проходит еще один день, а ты снова, кажется, ничего не узнал и не понял.  

21 August 2010

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЛЕТА


Сашенька провела ладонью по бурлящей венами коже лошади. Она не почувствовала никакой шероховатости, только горячую, кровью кипящую жизнь, которая заключалась в этом огромном теле. Самой себе Сашенька тогда показалась такой крошечной, незначительной, что она даже немного поежилась. Поежилась теплотой, потому что мысль эта как-то очень уж бессовестно и открыто согрела ее. Теплоту эту вызвало также и солнце, которое, хитро обманув облака, на несколько мгновений выскользнуло наружу и окатило коричневым лоском сонливую кожу лошади. Сашеньке показалось, что солнце, выждав момент, просто замерло внутри рыхлого, пенистого потока совершенно недвижимых туч. Двигалось именно солнце, которое, правда, совсем недолго щипало вздернутое кверху лицо девочки. Но Сашенька уже успела перестать спорить с солнцем – уже давно. Ей давно уже было девять. 
Лошадь стала переминаться с ноги на ногу, но девочка не испугалась. Не испугалась и тяжелых сопений, угрюмых глаз. Она испугалась только в момент, когда, в очередной раз пролистав сквозь густую, дикую гриву, услышала за спиной шум листьев. Она обернулась, но желтеющие кусты малинника не выдавали никакого движения. Это могла быть птица, мог быть самый обычный порыв ветра. Но шум все же испугал Сашеньку: она вдруг вспомнила, что мать просила ее поскорее вернуться с водой. Девочка опустила глаза, беззвучно вздохнула и пошла по направлению к колодцу – правда, сперва потеребив детским, непосредственным, мимолетным движением жесткий и неинтересный хвост лошади.
Подойдя к колодцу, Сашенька оперлась локтями о вечно сырую, потемневшую доску, на которую постоянно проливалось из ведра, и посмотрела вниз. В темном глухом тоннеле ей стало немного страшно, но страх этот был приятным: в нем был какой-то замечательный трепет перед тем, что так много значило не только для нее, но и для других. Еще Сашеньке сделалось приятно оттого, что она могла упасть, но не падала. Глубина была вечной, необъяснимой, но она не падала. А ведь, наверное, могла бы упасть – вот и кто-то из соседей недавно о чем-то таком рассказывал. Сашенька попыталась разглядеть свое отражение, но оно терялось в темноте. Что-то недвижно поблескивало там, на дне, но это, конечно, просто переливалась вода. Не найдя своего отражения, Сашенька негромко вскрикнула, чтобы услышать, как стены глухо загудят трубным, глубоким и ужасно скучным образом.
Сашенька ни за что бы так не вскрикнула, если бы знала, что из-за кустов на нее в стыдливых муках смотрит теперь соседский мальчик. Он то вытягивал шею выше, то снова прятался в кустах, словно играя в какую-то странную игру. И только бегающее напряжение его огромных, немного потерянных глаз, отрицало всякую возможность игры. Или наоборот – только подтверждало ее.
Если в начале июня, в первые дни ее приезда в деревню, Сашенька всегда просилась сходить к колодцу набрать воды, то в конце грустного, тоскливого, постоянно уходящего августа ей все меньше этого хотелось. Как вчерашний укус комара, как недельный загар – все это слишком быстро становилось старым. Вот и теперь: только лишь дотронувшись пальцами до холодного жестяного ведра, Сашенька отошла от колодца и, нисколько не боясь помять платье, тяжело опустилась на скамейку. Оправила едкие складки, разбросанные то здесь, то там, уткнула локти в мягкие, безвольные колени и прикрыла ладонями лицо. В такой позе и под напором вязкого полуденного солнца пробуждалась тягучая, неприятная сонливость. Могло показаться, что Сашенька-то как раз играла с тем, кто вышел теперь из-за кустов и мучился новым, но не менее острым желанием: подойти к ней или остаться стоять.
Казалось, это могло продолжаться вечно. Но, как это часто бывает, все нарушил пронзительный крик из дома. Возможно, в голосе матери Сашеньки и не было ничего пронзительного, но среди той застывшей паузы, что продолжала тянуться во дворе, этот голос вполне мог оглушить:
- Саша! Ну где ты?!
Сашенька резко оторвала ладони от лица и растерянно посмотрела по сторонам, отчего соседский мальчик едва не упал в кусты. Но удержался и неуклюже, хоть и как можно увереннее подошел к колодцу.
- А, это ты, – Сашенька говорила безразлично, чтобы скрыть чувство неловкости. Лицо было ей хорошо знакомо. – Что ты тут делаешь?
- Так, я шел здесь по улице. Подумал, ты плачешь.
- Я? С чего это?
- Ты так странно сидела…
- Да нет. Я спала.
Сашенька хотела разозлиться на него – кажется, на Максима (или это был Кирилл – она не помнила; ему было восемь), но заметила, как сильно он покраснел. Ей стало приятно, что он покраснел, и она уверенным, умелым движением бросила ведро в глубь колодца, вызвав торопливый лязг немного проржавевшей цепи.
Восьмилетний Кирилл завороженно следил за тем, как Сашенька набирала воду. Внутренне он понимал, что неплохо было бы помочь, но не в силах был оторваться от сильных и уверенных рук, так проворно делавших то, чему самого его за вот уже два с лишним месяца так и не смог научить отец. Чем больше усилий затрачивала Сашенька, чем более вздувались вены на ее руках, тем беззащитнее казался он себе перед полным своим бездействием, простым и неловким.
Глядя на густую струю, тяжело переливавшуюся из одного ведра в другое, Кирилл спросил:
- А зачем вода?
Сашенька поставила ведро на скамейку, пролив немного на горячий, покрытый трещинами асфальт, и с победоносной улыбкой, по-доброму ироничной, сказала:
- А ты как думаешь?
Мальчик смутился еще больше, но из дома вновь раздался голос, теперь еще более раздраженный (Сашенька нарочито проигнорировала этот голос и не стала никуда спешить), и он понял, что времени не оставалось.
- Я хотел сказать… что… – Сашенька слушала эти смущенные слова с девичьей гордостью, радостной и по-детски жестокой. – Ну, я хотел пригласить. Сегодня вечером, ты придешь?
- Приду? Куда?
- Ну, не знаю. На улицу. В девять.
- В девять? – Сашеньке вдруг стало обидно за свое удивление. За то, что это удивление было таким искренним. Она хотела добавить: «На улицу?», но внутренне спохватилась и внешне промолчала.      
- А что, плохо?
- Да нет, нормально. Давай в девять.
- На улице, у моей калитки?   
- Нет, здесь.
- Здесь?
- Да, вот где и теперь. Если хочешь. – И Сашенька поскорее спросила: – Так как ты сюда попал? Я бы услышала калитку.
- Да я так… через забор, – сказал он и испугался своих слов. – Так ты выйдешь? 
- Так ты поможешь мне отнести ведро? Максим?
- Я Кирилл.
Но если Сашенька и смутилась, то виду не подала. Потому что инстинктивно знала, как он будет счастлив сейчас помочь ей; пусть она и ошиблась с именем, какая мелочь. Для него это будет ответом «да» (хоть и для нее самой это тоже было ответом «да»), причиной для гордости, самой счастливой минутой.
И она, конечно, была права.

Телевизионный экран продолжал сливаться с часами, стоявшими на нем. Новости казались еще скучнее и непонятнее обычного, и создавалось довольно ясное ощущение, что вся семья, собравшаяся в зале, только разыгрывала любопытство. Стрелки часов, ночью громкие, а теперь съедаемые голосом диктора, будто остановились. Но Сашенька все еще опаздывала только лишь на семь минут. Этого было мало.
И все же вскоре, гораздо раньше запланированного, Сашенька не выдержала и, повернувшись к матери, попросила пойти прогуляться. 
- Пусть идет, ей все равно неинтересно, – сказал отец, не отвернувшись от экрана. 
- Ладно, – сказала мать. – Но ненадолго и только во дворе. И платье новое не замажь.
И Сашенька выбежала во двор, предварительно умерив темп на пороге.
Он стоял на том же самом месте, что и днем. Только в руках его теперь был букет (Сашенька вдруг призналась себе: она так боялась, что букета не будет), почему-то делавший его еще больше похожим на статую. Было еще достаточно светло, и Сашенька увидела, что это были гвоздики. Да, конечно: все в деревне знали, что у них во дворе росли невероятно красивые гвоздики. В Сашенькином же дворе цветов почти не было (анютины глазки и колокольчики были не в счет), как она всех ни убеждала; здесь было много всевозможных яблонь, упитанных плодами, а также пустеющих уже ягодников.
- Это тебе, – сказал он. – Возьми, пожалуйста… У нас много.
Сашенька взяла цветы и рассмеялась, но отчего-то без всякой злости.
- Ну зачем ты это сказал? Сейчас, когда подарил?
Но он не знал, что сказать. Он молчал, как-то трогательно и наивно, словно сказав все букетом, и Сашеньке стало немного жаль его.
Она думала, что они сядут в беседке, но они сели на скамейку у колодца. Она попыталась развеселить его. Рассказала ему, как порезалась недавно в малиннике, как поймала вчера ночную бабочку. Он улыбался, кивал, но, кажется, с трудом понимал ее слова. Сашенька видела, что он был настолько взволнован, что был не в силах реагировать. Сашенька несколько раз заглядывала ему в лицо; в его глазах застыла угрюмая надежда, далекая и неуверенная. Она сказала, что цветы ей очень нравились. И в следующее мгновение, под порывом вечернего ветра, словно услышав ее, несколько лепестков гвоздик слетели в воздух.
Некоторое время они оба молчали. Сашенька не знала, о чем думал он (и отчего-то боялась представить), но сама она думала о том, что совсем скоро нужно будет возвращаться домой. Или, что еще хуже, ее скоро позовут домой. Или, что уже совсем страшно, за ней выйдет старший брат.
- Это красивая лошадь, – сказал он.
- Конь, – поправила она.
Для него разница было только в слове. Для нее – он не знал.
- Идея! – воскликнула она. – Знаешь, мне скоро нужно домой, но у меня отличная идея.
- Какая? – Он встрепенулся, словно тоже уже загорелся этой идеей.
- Давай отпустим его, а?
- Кого? – спросил он, но тут же сознался себе, что отлично понимал ее. – Ты что?!
- Да нет, я серьезно! Давай! – И Сашенька схватила его за руку, и они подбежали к коню, ерзавшему тяжелой, уставшей мордой по давно уже сбритой укусами траве. – Там несложный узел, мы легко его развяжем. Завтра его отведут в конюшню, и тогда все, мы уже точно ничего не сможем сделать.
Он продолжал сопротивляться, говоря о ее родителях, о том, что конь ведь убежит, навсегда, но он (Сашенька замечала) поддавался ее напору. Ему хотелось сделать это хотя бы потому, что этого так хотелось ей. Но, он терялся, возможно, этого хотелось именно и только ему.
И вот он уже стал помогать ей развязывать узел веревки, привязанной к краю беседки.
И вот уже веревка свободной падает на землю, теряется в ее неровной траве. Но конь стоит, не движется, словно не понимая, что свободен, словно ему все равно. И тогда они начинают толкать его, с разных боков, боясь его взглядов и одновременно чувствуя свою власть над всем его существом. Власть, спасительную для него. Но он фыркает, огрызается, не понимает. Его тело упругое; оно, как какая-то особенно своевольная пружина, постоянно возвращается назад. Но что его воля? Отчего его воля – это неволя?
И наконец он прекращает припираться, на несколько метров выдвигается вперед. Он останавливается, сопит, нервно вздергивается. Но однажды, словно нехотя поняв, что от него хотят, начинает медленно пятиться вперед. Неуверенной, слепой поступью, но все-таки вперед.    
- Ну все, иди домой, – говорит Сашенька, но он не знает, к кому она обращается. – Нужно идти, а то скоро тут поднимут такой шум. И спасибо за цветы… Кирилл. Они правда красивые.
Ему приятно, но он не говорит ни слова. Мямлит что-то о красивом платье, затем замечает, что она не понимает, и тогда оборачивается и начинает уходить.
- Постой, – говорит она, а он смотрит на нее, нервно и с теплотой. – Постой. – В ее голосе возбуждение, подавленное тайной и страхом. – Здорово, что мы это сделали, да?
- Да. – Но он не знает, что сказать. Он улыбается, но глупо и как-то неестественно. Он думает о том, что будет; думает о последствиях.   
Конь снисходительно теряется за углом дома, чтобы подыграть, чтобы заночевать у непреступно высокого забора и быть найденным там утром изумленным Сашенькиным отцом.
Мальчик и девочка осторожно теряются в темноте августовского вечера, в котором еще пока так много летнего, мимолетного, по-детски непосредственного света. 

июнь, 2009

18 August 2010

STORMY WEATHER


The glass in the windows seemed agony-stricken. On the verge of bursting, it was wriggling and writhing desperately, as if injected with some deadly poison. And it was most surreal, to see the leaves floating by the beast-riddled windows in clumsy, erratic waves. Like Hitchcock’s birds they were, only without the guts. The colour was the issue: the colour was green, the kind of self-confident, intense green that betrayed the month of May. If they were yellow or brown, it all could pass for a lusty bitching of autumn. But as it was, green and falling, it seemed surreal. For the time being, there was no rain, but the gusty, ghastly wind was indeed already pregnant with it. The wind, the man felt, had little patience. Perhaps, if the man was outside he could already smell that densely refreshing smell of the upcoming rain that filled your head fast and heavy. But the man was keeping to his couch, which he liked doing in this kind of weather (waiting at the threshold, thrashing through every minute hole). Not that this weather was typical of the part of the country, but once in a while it did happen, that kind of stormy shake-up. That row of thunder, that weather’s vitriolic wrangle – he rather liked that.
Still the man sat up and looked at his wrist-watch, which was difficult because of the dim light. His slightly visible nose pecked the slightly more visible metal of the wristlet, which grew so cold, as if sensing the weather. It was 10 p.m. – like that, ten sharp; not the commonest of things. Checking time was no reason for sitting up, but lying down began to seem depressing. First, the atmosphere was dangerous yet strangely seductive. Inviting. Rather irresistible, the way your best friend’s miraculous mischief may seem irresistible. Secondly, there was the dog. He now thought he shouldn’t have let the dog out first thing in the morning. But then the morning was nothing like it was now – after all, one or two leaden, disheveled clouds rarely made it into something serious. The radio did not have a clue this time, TV never did, it all came out of the blue – this new sensation.
The more impatient grew the wind, the more silent the house; he thought it made sense. He listened up, but all he could get was his own nose restlessly whispering in tongues. The anticipation of whatever was coming was already orgasmic, which was the epithet, he felt, the selfless weather backed up with all of its natural, ingenious heart. He touched his hair, made hot and tousled by the couch and weirdly damp by perhaps something so entirely else. One hand on the breast, the other turned the radio on. The radio was merciless, though, it had no tact, it played bouncy pop music. He quickly scratched through other stations right from one side of the red line-indicator to the other, but the scientific talk-show on the origin of species was as close as he could get. Yet even that was no good, considering all the giddy laughs of the host and the upbeat tone of one of the more pessimistic female professors. Blast, explosion – what gains could that give? But the oddest thing of all was the absolute absence of any urgent weather reports, as if their house was the storm’s only target. As if all the mad howling outside his door merited no concern.
The radio switched off, the man’s thoughts were placed on the dog that should have returned long ago. Experienced and used to being on its own (which was why he agreed to get it in the first place), it nevertheless rarely left the house for more than three hours. The dog was mature, prone to wandering in the nearby woods, giving as little trouble as it could. He now thought the dog gave some delight too, seeing how he missed it. Now the bowl full of dog’s food was carefully, by a kid’s hand, fixed in the corner of the room, near the door. The bowl was untouched, and looked almost deserted, virgin. Unspoiled. The man felt he missed the dog, which made him uncomfortable and even somewhat angry with the poor creature, while the weather outside only kept intensifying his feeling. The man already missed the dog’s fidgety ways, its noisy sleep, its scraping on the door after a walk, ready to jump inside. Now, the room feeling more and more like a flimsy tourist tent, it was not happening. The old dog was not there on the porch. Where was it? The taut imagination pictured dead, heavy branches hitting living objects – the man felt he needed a glass of water.   
Drinking water then seemed like mocking at the present weather, or like merging with it, which was all right.
The man leaned his hands on the window-pane and pressed his forehead against the cool, jittery surface, letting the strangled glass pass all of the stormy germs right into him. It made him feel less subdued, or he believed it did. Not in the least frightened to be harmed, he nonetheless observed the trees with genuine awe. They looked like some toy rubbery rockets, unstable, ready to be launched any second from now. The moment the man felt his chin skinned by some thick smelling tentacles of a geranium standing on the window-sill, he also noticed the kite. Considering the circumstances, you could not find a more sorry, inappropriate, poise-free and lame foil. Its lanky, flaccid body was tied to a fence board and eagerly reflected each and every whim of the wind, making the man’s eyes watery from trying to follow the kite’s wild, incontinent and quite probably final contortions. A violent thought hit him rather hard: let the wind rip it goddamn out, into the air and far away. At last he gave in fully to the thought that he did hate that kite.
Only seconds later, though, the man put on a pair of woman’s frayed rubber slippers and went outside. Kite or not, the man knew that one cannot imagine what one does not, or has not experienced. ‘Whatever never happened to you always remains a secret’, which was the sad and unquenchable, roughly conjured truth he had recently dug out of Burroughs’ diary (diaries, biographies and dull, mechanically true-to-life newspaper articles being the only things he could read with anything remotely resembling interest or involvement, now that he slipped past twenty-seven – what’s so particular about twenty-seven?).
Outside the door the atmosphere was that of expectation, the weather being about to utter its grand, ominous sneeze. Out in the garden the wavy herds of grass kept stroking his feet, but he hardly felt that. Yet he could, for he stood motionless there in the garden, his head screwed up against the grey sky in a pathetic but still rather homely manner. His suddenly baggy clothes were following the kite’s busy ways, his pose lacked any purpose (the cloudy glacier of a sky so empty and monolithic, there was nothing to scrutinize), but was natural, almost unintentional. The man grew selfless there and then, and felt happy growing so, and wondered at the colour of the sky. He hesitated to call it grey, because the colour in question had long become so much more than just one shade of a palette. Grey was the state, temporary and permanent at the same time. Maybe there wasn’t meant to be any rain? The foreplay being it all?..
“Ah well”, – uttered the man, not without a weary sense of obligation, and came up to the fence. It was when he was removing the exhausted, spasmodic kite that the first drops of rain found him. Already when he no longer expected them, it was almost derisive. While the first floods of rain began rapping and raping through the ground, blind to particulars, the man hurried to the house. The kite, like an unconscious snake, was sloppily hanging from his careless grasp. The man hated the kite even more now, now that it tricked him into this rain. Back then he had to buy it out of his own intention and on his own accord, though. For the kid.
Closing the door behind his back, the wind helping him a great deal, he felt how hollow the inside of the house was. Outside he was in the whole thing, whereas inside he felt ousted. He was wet, which was unpleasant but exciting; and also terribly sad, even though he knew not why. Sad to the point of utter, uncontrollable, suffocating indifference.
The thunder, the lightning – it was as if he had triggered the whole thing off. Which was just a thought; although he believed that such thoughts were a well-spread sign of human weakness. Fastidiously and hurriedly yet with care he glued the heavy, downtrodden slippers off his feet, did the same thing, only with a bit less care, with the socks, which formed two formless black dots on the parquet floor. The man then removed his sweater, but decided to do nothing about the jeans. They were soaked all right, only he thought he could live with that.
While the rain kept swaddling the windows, the neurotic wind was squeezing, kneading the house, as if it were some hard-stale dough. He used to read of those who, when thunderstorms, felt shattered or even paralyzed. Sometime hit by a lightening, they carry their fright in blood, deepest caches of nerve-knots. The man thought he could understand those poor, madly excited souls, but could not feel their way – not anymore, even though he did try. Now it was hopeless: lightenings, when deep inside the storm, turn so mute that when you do not see the actual vascular sky, you just grow nonchalant. By being out there, he got the secret, cracked it open, but somehow rendered the secret useless. Occasionally even the mother-hen hatches the wrong egg, or does it too early, or too hard. And as for the thunder, it only made him long for the dog; as if thunder could harm it in anyway. But then dogs, cats, they came back, this day or another. They needed no patronizing and quite often even the slightest concern.
Defeated, trampled, the man returned to the couch. The initial excitement proved to be short-lived, while the storm began to grow more and more academic. Independent, shallow and, he dreaded the word, abstract.  
Back on the coach, he thought he was tired of finding symbols in books, so he was forced to bump into them in real life. And they kept terrifying him, making him do stupid yet mostly insignificant things. So he needled himself up from the couch and, as if from the force of inertia, felt tired. But before he had the time to decide to retire upstairs, he heard the familiar scrapings on the front door.
The dog hungrily, muddily barged inside, like a sloppy, reckless intruder that doesn’t give a damn, bombing the parquet with its heavy, familiar footsteps. The man locked the door again and, watching for a couple of very ordinary seconds how the dog squelched the food, proceeded to leave the room.
Yes, he felt tired. Ascending the silent, carpeted stairs, he thought about the weather in the sense that it’d better be warmer tomorrow. He dreaded waking up in the rain for it often caused a morbid, dull headache. But the rain sounded like forever.
Minutes later, mouth full of the minted, anaesthetized freshness of the toothpaste, he entered the dark, silent bedroom. Yet despite the mildewed, sterile silence, he distinctly heard two breaths and approached the bed with heavy caution. Their son tucked under her arm, they both slept and were unaware of his presence. His kiss could waken them, so he simply lay himself on the empty, barren side of the bed and tried to cure himself with sleep. It being Sunday’s midnight.

  
June, 2009 

13 August 2010

КАК Я УБИЛ СВОЮ ЖЕНУ


Я сидел в переполненном кафе за столиком у окна и осторожно обводил взглядом посетителей. Я ждал сигнала: резкого поворота головы в мою сторону, «случайно» разбитой бутылки или какого-нибудь нелепого выкрика. После получаса бездарного времени я был готов броситься на грудь довольно пожилому уборщику, попросившему меня немного отодвинуть стул. Наконец, в тот момент, когда я совсем уже отчаялся увидеть или услышать какой-нибудь условный знак, я заметил, как человек, сидевший за одним из центральных столиков, бросил отрывистый, прокуренный взгляд в мою сторону и чуть заметно кивнул. Не было никаких сомнений в том, что кивок этот был предназначен именно мне. 
Таким образом, я узнал, что Сергей уже совсем скоро прибудет в гостиницу. За этим должен был последовать вздох облегчения, но в следующий же момент какой-то высоченный мужчина с огромным лбом, которого я до сих пор здесь не замечал, совершенно неожиданно подошел ко мне из-за спины, дернул меня за плечо и сказал:
- Сергея нужно обязательно остановить. Если он доберется до гостиницы…
- Что значит если! – нервно, затронув по пути какую-то особенно высокую ноту, воскликнул я.
- Ради бога, не перебивайте… Вы просто не представляете, что там произойдет. Так что немедленно поднимайтесь и спешите к нему.
- Да кто вы такой!?
- Кто я? Господи, что за вопрос… Человек, самый обычный человек… разве вы не видите?..
- Что вам известно о Сергее? – Я судорожно сглотнул. – Да  и о каком Сергее вы говорите?.. Кто… кто такой этот Сергей? Этот ваш Сергей?
- Давайте-ка потише, ладно? Не перебивайте и не кричите. У меня раскалывается голова. Думаете, вы здесь один?.. Так вот, Сергей… - Затем мужчина мнительно посмотрел по сторонам, после чего присел за столик рядом со мной, уткнул свой нос в мое ухо, буквально окатив то резким и горячим дыханием, и прошептал: - Не будем терять время; мы оба прекрасно понимаем, о каком Сергее идет речь. Есть только один Сергей…
Признаюсь: эти слова придали мне уверенности. Я начинал верить этому огромному и такому осторожному человеку. Но одно важное обстоятельство:
- Пароль? – в лоб спросил я.
- Пароль?.. – резко отпрянув назад, переспросил мужчина и на какое-то мгновение мне показалось, что он немного растерялся. – Нет никакого пароля.
- Правильно! – радостно закричал я. – Правильно! Пароля на самом деле нет! То есть вам все известно…
- Так вы успокоитесь? Сейчас на нас начнут оглядываться, тогда что? Поймите наконец, все это совсем не игра! Совершенно очевидно, что вы еще очень молоды и неопытны. В нашем деле… Сергея нужно немедленно остановить, а мы с вами так запросто теряем время. Черт возьми.
- Скажите, а как вы сюда вошли? Я смотрел на дверь, но вас не видел.
- Вы в своем уме?
- А что ему грозит?
- Иметь дело с такими…
- Что мне нужно делать?
- Наконец-то! Сергея нужно обязательно остановить. И это должны сделать вы. Именно вы.
- Остановить?
- Вы разберетесь.
Я растерялся:
- Да, но как? Сергей – это… Что вы, я здесь такая незначительная фигура… Вся эта организация… Сказать откровенно, я действительно почти ничего не знаю об этом Сергее. Как вы сказали: молод, неопытен… Не знаю я, что за человек этот Сергей. И, главное, что он должен сделать в этой чертовой гостинице?
- Вы знаете гостиницу? – спросил он.
- Гостиницу? – Я задумался. – Что ж… Да, кажется, знаю. Но что это меняет? Разве это что-то меняет?
- Так знаете? Тогда все в порядке. - Он поднялся и начал уходить, сказав напоследок: - И не забывайте о времени. Я имею в виду, его почти нет. – После этих слов этот высоченный мужчина с огромным лбом прошел в глубь кафе и затерялся среди столиков, запахов и голосов, пьяных и не очень. «Так надо, - шептал я про себя, - так надо».
Предварительно скрыв шляпой значительную часть лица и в беспокойстве поправляя на ходу «сбившийся» галстук, я устремился к выходу. «Ну конечно же: он вышел из туалета. Конечно!»
Лишь выйдя на шумную вечернюю улицу, я понял, что забыл заплатить за свой кофе. Но я продолжал идти, помня про время. Я заказал четыре чашки. И ведь меня никто не остановил, вероятно, помня про время. Сложная, черт возьми, такая сложная организация, так много людей. Там, получается, и хозяин кафе, там, возможно, и старик-уборщик. Ответственность на мне лежала немалая, и я побежал.

Сергей…
Все мои мысли вертелись вокруг этого значительного, но в то же время в чем-то очень мифического персонажа. Он наверняка был красив, хорошо сложен, со светлыми вьющимися волосами, которые наверняка развевались на ветру, преследовавшем его на пути в гостиницу. Я на несколько секунд остановился, чтобы изучить свое отражение в небольшой дрожащей луже на тротуаре. Отчего же она дрожит? Я поднял голову вверх, так, что шляпа чуть не сорвалась с головы и не упала на асфальт, и почувствовал, как быстро дождевые капли смачивали мое лицо. Итак, дождь. Едва ли он помешает мне выполнить мое задание. Я должен во что бы то ни стало спасти этого высокого белокурого Сергея. Насколько я понял, он был ключевым звеном во всем этом деле. Где и я, между прочим, играл совсем не последнюю роль. Похоже, что-то там у них пошло не так, о чем Сергею известно не было. Получалось, единственным выходом было бежать к этому человеку, чтобы предупредить его об опасности. Предупредить или остановить – точно я не знал. «Разберетесь», - так мне сказали в кафе. 

Я продолжал стучать в стекло такси, но безрезультатно. Других машин рядом не было, потому нужно было непременно воспользоваться этой. Наконец явно заспанный таксист (совершенно очевидно, что они не могли расставить своих людей всюду) немного спустил свою затемненную ширму, довольно рассеянно посмотрел на меня, после чего приоткрыл дверцу такси.
- В гостиницу? – полушепотом спросил он.
Немного удивленный, я стал называть адрес, название гостиницы, но таксист резко прервал меня:
- Я знаю. Я знаю. Садитесь, ради бога, времени слишком мало. – Я обрадовался этим словам: в них звучала поддержка. Значит, я все делаю правильно, значит, я не один. Я даже про себя рассмеялся над своими недавними сомнениями: нет, нет, они всюду. У меня, совсем еще зеленого, такое обстоятельство могло вызывать лишь удовлетворение.
После некоторых колебаний, я сел на переднее сиденье справа от таксиста, и мы поехали. Но колебания оставались:
- Послушайте, - в волнении спросил я. – Может, мне было бы безопаснее сидеть на заднем сиденье?   
- Вы в своем уме? – я вновь услышал этот вопрос. – Сергей совсем скоро может быть в гостинице. Его надо непременно остановить, а вы выясняете, на каком сиденье…
Такси неслось с такой скоростью, что я потерял счет красным светофорам, которых мы пропускали на своем пути. По мере приближения к гостинице, волнение во мне постепенно нарастало. Такое безумное количество людей, а вся ответственность лежала на мне. Именно на мне, - так сказал и тот мужчина в кафе. Подумав о нашем недавнем разговоре с этим мужчиной, я вдруг обратил внимание на один факт, который все это время почему-то игнорировал…
- Послушайте, - как можно естественнее я обратился к таксисту. – В кафе ко мне подошел один мужчина…
- Я знаю, - сказал он.
- Да, да, разумеется. Вы знаете. И он сказал мне то же, что сказали мне вы. Но за несколько мгновений до этого был условный сигнал от одного из посетителей кафе. Нашего человека, я полагаю.
- И что?
- Просто немного странно: зачем этот кивок, если план поменялся, если Сергея теперь нужно остановить.
- О ком вы говорите? Какой кивок? Никакого кивка не планировалось. Вероятно, вам просто показалось…
- Да? – Значит, тот кивок ничего не значил, и мне просто показалось. В этот момент во мне появилась сильнейшая тревога, и не за то, что могло произойти с Сергеем, а за то, что могло произойти со мной.

На следующем повороте таксист остановил машину, и сквозь дождевую  пленку на стекле я увидел, что мы были рядом с моим домом. Вот это было действительно неожиданно… Испытывая острое чувство тревоги, я изо всех сил вжался в согретое мною сиденье. Довольно долгое время мы оба хранили молчание, которое, к моему страшному неудовольствию, было однажды нарушено. Причем, конечно, не мной.
- Подойдите к почтовому ящику, - тихо проговорил таксист, - вскройте его и принесите то, что там лежит.
Не произнося ни слова, я медленно вышел из такси и сквозь плотный, плашмя падающий дождь, направился к своему почтовому ящику. Заглянув в него, я, конечно, вскрикнул от изумления и недоверчиво посмотрел в сторону ожидавшей меня машины. Но делать было нечего, и я обреченно достал из ящика револьвер, как можно более незаметно опустил его в карман пальто и вернулся в такси. Как только я опустился на отвратительно липкое от сырости сиденье, мы поехали. Я был как безумный.
Мы были совсем рядом.

Вскоре впереди уже были видны огни гостиницы, куда прибывал Сергей. Возможно, уже прибыл…
- На всякий случай, - остановив машину, произнес таксист и покосился взглядом в сторону моего левого кармана. Того, где лежал револьвер. – И поспешите, черт вас возьми…
По-прежнему не говоря ни слова, я вышел из такси и направился по направлению к гостинице. Черт возьми, ну и вид у меня был: волосы, пальто, ботинки, наверняка и выражение лица… Нужно полностью сосредоточиться, - говорил я себе, - поскольку если я провалю это дело, мне этого никто не простит. Ни я сам себе этого не прощу. Почти уже не оглядываясь по сторонам, я вошел в теплую дверь гостиницы, в которой медленно, в ярком фойе которой размеренно сновали служащие и посетители. «Остановить Сергея, остановить Сергея», - я успел уже несколько раз повторить это про себя, когда вдруг услышал голос одного из служащих:
- Комната 312, - негромко произнес он.
- Да, я знаю, - почти уже без всякого удивления сказал я, стараясь произносить слова как можно тише. – Но что Сергей? Он уже там? Неужели я опоздал?
- Комната 312, - повторил он. – Третий этаж.
Я решил подняться по лестнице, чтобы лишний раз обдумать все это дело, а также свою роль в нем. Столько людей, столько агентов…
Идя по коридору третьего этажа, я снял с головы шляпу, взял ее в правую руку, после чего вдруг почувствовал резкое желание, даже необходимость зайти в туалет. Черт возьми, только не это…

Я склонился над унитазом, и меня рвало, рвало страшно, рвало без конца. Затем я подошел к умывальнику, где принялся полоскать рот водой. Мне отчего-то казалось, что изо рта теперь исходил какой-то неприятный запах. Возможно, я не ошибался. Умывшись, я поднял лицо вверх, и то уперлось в зеркало, висевшее над умывальником. Отражение, увиденное мною здесь, разительно отличалось от того, что я видел некоторое время назад на улице, в луже. Но теперь это не могло меня остановить. Я повернулся влево и увидел мальчика, тщательно мывшего руки. Почувствовав на себе взгляд, мальчик повернул голову вправо и чуть заметно кивнул в мою сторону. Я вдруг подумал: наверное, в знак приветствия… Приветствия, о Господи!..  (Я вспомнил кафе.) Но даже это не могло меня теперь остановить. Слишком поздно.

Я гулко открыл дверь комнаты 312 и заглянул внутрь. На кровати лежала женщина и читала журнал.
- Сергей? – поглядев на меня, произнесла она.
И я выстрелил.
Так я убил свою жену.
  

март, 2008