All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

30 August 2018

SUMMER'S LAST SOUND



All I have from the summer almost gone is an image of an American town called Long Branch. A tiny spot on the East Coast one hundred minutes away from New York City. The image is a cheap Polaroid shot whose colours are faded and washed away not so much by the twenty-five cent print as the drab quality of the place. In view are several apartment houses, grey-coloured and with no sense of purpose, an empty road and a long stretch of yellow grass cutting boardwalk into two lanes. One is deserted and the other features a lonesome jogger as well as a man in a white shirt. The man is staring at the ocean, vacantly and with his elbows pressed tight against the railings. The man could be me. Finally, at the top of the image there is a green flag stuck to the side of a lamppost. The flag says 'Welcome to Long Branch'.

The image comes to me at night and sometimes I find it on the kitchen table as well as anywhere else in my apartment. Which is odd because the image exists in one copy and one copy only. When it comes into view and stops me in my tracks, I examine it almost religiously. I'm transfixed by this image. My fascination, however, is intense but short-lived and very soon I have to ask myself why is it that I have the snapshot and everything else has faded into nothing. At which point I turn the image over to find a midsummer date scribbled weakly in my own handwriting. It says 'July 9' and I can't think of a date more random.

Which is why I go out. I listen to the rippling sounds of Disco Inferno and watch the cars running out of petrol as everything else is running out of summer. Disco Inferno are perfect for the outside world. They soundtrack my dead memories and every hum and whistle from the street seeps into the music and adds to my experience. These walks I crave desperately as they keep me away from Long Branch and its dully gray coastline.

And still the last days of summer drag on, obscenely. I take the Polaroid print to a shop called 'Shotmaker' where this blonde girl studies the image briefly and hands it back to me. She says they have a Polaroid camera like that and the picture is legitimate and was indeed taken last month and what is it exactly that I want. Then, almost as an afterthought and before I can reply that I've never even been to America, she says that Long Branch has not changed one bit. She notes my surprise and then explains that she worked there for a short time when she first came to the United States. At which point I put the snapshot into the back pocket of my jeans, thank her and leave the shop.

Later in the day, I show the image to an old friend who struggles to feign concern. He says that's me all right and points at my chest with his little finger slightly drawn out (the rest of his right hand is wrapped around the fourth whisky sour). He means I'm wearing the same white shirt as the man in the picture but I wonder how much trust I can put into someone who has drunk so much, whose eyes are greasy with alcohol and whose breath is like the end of summer - either too hot or too foul. I tell him about the blonde girl from 'Shotmaker' and what an unlikely coincidence that was. To which he grins 'not a coincidence' and yet again I have to change the subject. I ask him about Disco Inferno and of course he has never heard of them.

Nobody in this city knows about Disco Inferno. The albums, the singles but most importantly - the EP's. So out of time and yet so ahead of it. It's extended play number three that I listen to as I walk home alone, late at night. August is dying in quiet agony and the streets are needlessly empty. Until suddenly there is a revved-up motorcycle bursting through my headphones. As ever, it adds to the sonic experience filled with crashing waves and crying seabirds. It's like the motorcycle was supposed to be here all along - until it disappears. Without trace, the way Disco Inferno once did.

And then, all of a sudden, it's the last day of August and in fake summer light of my apartment I keep searching for clues. A holiday book I could not finish, a telephone message from a travel company or a ticket to Long Branch. I search my head for any bits and pieces, for the dim shreds of memories both tragic and joyful - and still there is nothing. Memories blank me and I'm no closer to the truth. The snapshot is all have, and so yet again I'm reduced to watching the pale colours of the image as well as a man in a white shirt. Because the man is me.  

When the last dusk of August comes knocking, it is either against the windows or my temples. An early song by Disco Inferno is playing in the background and the image, that most precious thing that I have, is flying out of the window. And the fall is so swift that I don't even feel anything as I hit the ground. Or else it could be the autumn leaves. They create the soft thud and remain the last thing that hits the eye. Which is a shame - because I've always hated the sight of them.



21 August 2018

КАМПО ВЕРАНО



Джованни любил говорить, что секрет его отношений - в кофе и сигаретах. Он, конечно, имел в виду черно-белый фильм Джима Джармуша. Все происходило примерно так. Джованни покупал красное вино, приводил девушку в свой дом и однажды предлагал посмотреть фильм "Кофе и сигареты". После просмотра (если девушка начинала зевать или просила выключить, он тут же говорил ей, что у них ничего не получится) он спрашивал, какие эпизоды ей понравились больше других. Если совпадения были значительными, он брал ее номер телефона, если нет, то их отношения обрывались утром. Утром они заканчивались и в том случае, если девушке нравился эпизод шестой. Джованни любил говорить, что кофе и сигареты никогда его не подводили.

Порой ему хотелось проделать все это и в своей жизни. Он слушал Джованни в баре недалеко от Пьяцца-Лоди и представлял, как варит свой лучший кофе, а затем в ящике стола находит иссохшую и уже ничем не пахнущую пачку старых сигарет. В конце концов, он знал многих девушек и любил черно-белые фильмы... Однако совпадения, о которых говорил Джованни, казались случайными и ужасно безвкусными. Одно дело полюбить зубную боль Роберто Бениньи, и совсем другое - фотографию неизвестной женщины первой половины двадцатого века.

Про фотографию не знал никто. Ни хозяйка его квартиры, ни тем более Джованни. Он знал, что однажды настанет день, когда нужно будет признаться, и даже мог представить, как муравьи будут разбегаться от их приближения, и он обратит внимание на портрет, и спросит ее, что она думает об этой женщине. Он не мог еще представить, кто будет стоять рядом, кто будет смотреть на могильную плиту с овальной фотографией, и чем все это закончится, но уже хорошо понимал, что к этому времени ошибки быть не могло.

Странным образом, их познакомил именно Джованни. "Симона", сказала она, после чего села рядом и заказала то же, что пили они. Он понял, что встреча была спланирована Джованни, но в конце вечера они вышли на улицу вместе с Симоной, и тогда же, на улице, он выхватил из воздуха теплую улыбку, о которой читал однажды в длинном романе Толстого. На этой улыбке что-то произошло внутри, не то загорелось, не то оборвалось; она словно перечеркнула все неудачи, которые случились до этого. В Симоне он увидел не одно утро под растрепанным одеялом, а какое-то продолжение, целую вереницу завтраков и закатов, и даже если дело было в коротком движении губ, похожем на жужжание теплого фонаря, то он многое бы отдал, чтобы увидеть его снова. И потому он не стал приглашать ее домой, как делал тысячу раз до этого. Наверное, уже в тот вечер он знал, что именно Симона увидит портрет, которому он преклонялся.

Он, конечно, знал, подозревал, что такое место есть у каждого. Старое дерево, столик у окна, богом забытая церковь на окраине города. И просто так сложилось, что его место было на кладбище Кампо Верано в центральной части Рима. Неподалеку от железнодорожной станции Тибуртина, за высокими стенами, вдоль которых стояли палатки и фургоны, где жили бесчисленные мигранты. Именно здесь, посреди бетонных плит, бездомных кошек и бессмысленных туристов, была могила неизвестной женщины. Ее звали Клементина Вицетти, и ее жизнь оборвалась в 1941 году. Ее профиль немного напоминал ему профиль английской писательницы, возможно, Вирджинии Вулф, и умерла она в возрасте 44 лет. Впервые он увидел эту фотографию, когда случайно забрел сюда после возвращения из Вероны, и поначалу не обратил внимания. Только месяц спустя, когда он зачем-то приехал сюда снова (здесь хорошо думалось о литературе и здесь никто не мешал писать), он заметил, что, несмотря на миллион могильных плит вокруг, он пришел именно сюда. Фотография захватила его, и он стал искать имя в интернете, а также в обширной библиотеке университета, но так ничего и не нашел.

И все же он приходил сюда каждую неделю. Правда, однажды Симона стала догадываться о существовании мест, в которых он бывает. Однако он молчал, и первое окно, настежь открытое в тот вечер на Пьяцца-Лоди, больше не открывалось так широко. В какой-то момент Симоне, как и любой девушке в мире, понадобилась дверь, и однажды она сказала ему, что он придумывает слишком много испытаний для людей, прежде чем начинает им доверять. Это было правдой, но это же было и привычкой, от которой нельзя было избавиться одним только желанием. Тем более, что порой ему хотелось покончить со всем этим, оставить Симону и вернуться к прошлому. 

Трудно сказать, в какой момент случилась эта перемена, и он решился-таки показать ей Кампо Верано. Возможно, это была та самая улыбка из романа Толстого, которая имела сильную власть над ним. Как бы то ни было, через два месяца после вечера в баре он сказал Симоне, что любит гулять по кладбищу в центре Рима. "Я никогда не была там", почти не удивилась Симона. Его план был показать ей высокие стены Кампо Верано, провести вдоль плит и случайно обратить ее внимание на фотографию Клементины Вицетти. А дальше... так многое зависело от ее молчания или от ее слов.

Они приехали ближе к вечеру, когда любая минута казалась особенно гнетущей, и всякий раз было это липкое чувство, что высокие деревянные ворота кладбища закроются и не выпустят тебя уже никогда. Он спросил Симону, не кажется ли ей странным, что молодой человек будет ходить сюда каждую неделю, мимо памятников, лампад и стройных плит черно-белых фотографий, так напоминавших библиотечные ряды. "Это странно", ответила Симона, которой, казалось, нравилось быть здесь. И вот однажды он достал из тряпичной сумки пакет молока и налил в пустую тарелку рядом с колонкой с питьевой водой. В следующее мгновение из-за плиты выбежали три, четыре, пять котов и начали жадно пить молоко. Они молча наблюдали за этой сценой, воинственной и при этом очень домашней, и однажды она спросила: "Ты делаешь это каждый раз?" Он кивнул, и когда молоко закончилось, пригласил ее пройти дальше.

Когда он указал на фотографию Клементины Вицетти и спросил, не знает ли она этого имени, Симона ответила, что нет, но лицо ей как будто знакомо... И тогда он рассказал ей все. Про возвращение из Вероны, про чтение книг в каменном саду на другом конце кладбища, про исписанные страницы, про котов и, конечно, про то, как многое значила для него эта фотография. Симона поняла, что именно сюда он ездил втайне от нее и от Джованни. Он, конечно, просил никому не говорить об этом, и она могла лишь кивнуть, и пообещать быть здесь вместе с ним в следующий раз.

Так что теперь они приезжали на Кампо Верано вдвоем. Ходили мимо редких туристов, потерянных и не совсем понимающих, что здесь делают. Отряхивали ноги от черных разводов бесконечных муравьев. Кормили котов. А затем, когда было время уходить, они подходили к запертым воротам (кладбище работало до девяти, но они любили задержаться), и дружелюбный охранник с сигаретой во рту говорил им "Prego, prego", и выпускал обратно в Рим. Ей нравилось быть частью всего этого. Видеть, например, как он достает из кармана желтоватый ворох едва скрепленных бумаг и что-то в них пишет. Смотреть на черно-белую фотографию, в которой не было ничего особенного, но которая становилась частью их отношений. Симона как будто стала ближе, и порой он даже пытался объяснить ей эту странную привязанность к давно умершей женщине. Объяснения были бессвязными, и, возможно, казались ей надуманными, но Симона старалась понять, и он это чувствовал.

Она глубже проникала в его мир, и теперь стала чаще бывать у него дома и даже здороваться с хозяйкой квартиры. В комнате, обставленной толстыми книгами и пустыми бутылками из-под вина, не было ничего, что говорило бы о странных увлечениях. Они все еще не спали вместе, (как странно: Джованни говорил, что он спал со многими), и порой ей хотелось изменить это. А еще ей хотелось о чем-то ему рассказать, но в последний момент она передумывала и оставляла все как есть. Несколько раз они ездили копаться в римских архивах, которые ничего не проясняли и только заставляли Клементину Вицетти обрастать все большим количеством догадок и сомнений. А по вечерам они просматривали статьи в интернете, сверяли каждое упоминание имени и фамилии, но по-прежнему ничего не находили. В один из таких вечеров она в очередной раз спросила его, что для него Клементина, и он сказал, что она дает ему настроение писать. Симона замечала, что всякий раз он по-разному отвечал на этот вопрос.

В четверг он обещал ей впервые прочесть то, что писал все это время. Она знала, что это был тот самый шаг, которого ждали они оба, и потому в этот же день собиралась все ему рассказать. Она поняла это особенно ясно, когда поздно вечером они приехали на Кампо Верано, и по кладбищу ходил одинокий молодой китаец с привычно отвлеченным выражением лица. В тот вечер быстро темнело, и от темноты было трудно говорить. По кладбищу разлетался ветер, и неясная тревога забивалась в уши и в рот, и ей вдруг поскорей захотелось отсюда уйти. Однако он почему-то тянул, и они продолжали ходить мимо знакомой плиты, вездесущего китайца и мучимых жаждой котов (он забыл принести молоко).

И вот однажды, у памятника, он попросил ее отвернуться, чтобы достать бумаги и прочесть написанное, и в легкой темноте и в тусклом свете могильного фонаря ее нервы не выдержали, и она повернулась к нему, чтобы рассказать о том, что все это придумал Джованни. Что они познакомились с Джованни полгода назад, и были влюблены, и он в шутку рассказал ей про своего странного друга. Что это он, Джованни, пригласил ее в бар на Пьяцца-Лоди, чтобы она влюбила его в себя. И она, зная, как эгоистичны бывают одинокие люди, никогда не увлекалась им слишком сильно, а увлеклась только тогда, когда он показал ей фотографию. И вдруг эта фотография захватила саму Симону, против ее воли, и вчера она порвала наконец с Джованни... Но теперь, в начале ноября, ей некому было во всем этом признаться, потому что когда Симона обернулась, его больше не было. А были желтые страницы, корчившиеся на земле и не исписанные ни единым словом.

Она стала метаться из стороны в сторону, пытаясь найти его, но вокруг было так тихо, что исчез даже ветер. Симона надеялась увидеть молодого китайца, чье присутствие могло успокоить ее, но его тоже не было. Тогда она прибежала к высоким деревянным воротам кладбища, которые были заперты. Однако в будке охранника не было света, и ей некого было звать на помощь в этом огромном, вечном городе. Она пыталась надавить, постучать, но теперь ей казалось, что в этих воротах была вся тяжесть миллиона бетонных плит за ее спиной. И тогда Симона развернулась и побежала к единственному месту на Кампо Верано, которое было ей знакомо.

Сердце, вконец загнанное, успокоилось на секунду, когда она увидела знакомую фотографию. Губы задрожали в холодной улыбке, но только лишь на секунду, потому что внизу, в полуметре от овального портрета, она впервые заметила другую фотографию. То была фотография сына Клементины Вицетти, скончавшегося в 1958 году. И вот теперь, шестьдесят лет спустя, она вдруг все поняла, широко открыла глаза и громко зарыдала, но муравьи не слышали, а кошки привычно кричали в ответ.



11 August 2018

КЛЕТКА С ПОПУГАЕМ



Осень начиналась в июне. Среди выжженной солнцем травы лежали сухие листья безнадежно коричневого цвета. Глядя на них, я вспоминал игру, которую мы так любили в детстве. Суть ее была в том, чтобы добраться от одного конца парка до другого и ни разу при этом не ступить на траву. Нужно было идти по листьям, с треском взрывая их под резиновой подошвой теннисных кроссовок, легких и оттого нелегальных и все еще не спрятанных в зимние коробки. Порой хватало и полушага, но местами нужно было прыгнуть на метр или два в сторону... Мы играли в сентябре. Мы никогда не играли в начале июня.

Двадцать минут назад я вышел из поезда и оставил вещи на вокзале, чтобы несколько часов провести в небольшом городе недалеко от польской границы. Мне хотелось думать, что дело было в солнечной погоде или в уютном голубом кафе на дальнем конце платформы, но, кажется, меня привлекло само название города: Ивано-Франковск. В названии было что-то из прошлого, что-то из будущего. Какой-то компромисс, о котором мечталось в дороге. К тому же как размером, так и своим внешним видом город вполне подходил для моей игры. И вот я купил ночной билет домой и вскоре оказался в безымянном парке, так похожем на тот, который любил в детстве.

Нет такого города, который может разочаровать в первую прогулку. Первая прогулка не бывает провальной, и даже если ты насквозь заблудился, и официант принес тебе самое кислое вино в мире, весь последующий опыт будет лишь блеклой копией. Поездка, захватившая Польшу, Чехию и западную Украину, здорово меня утомила, и теперь не было ни карты, ни сил. И потому я просто решил идти вперед. Отыскать школу, в которой мог бы однажды учиться. Зайти во двор, в котором когда-то мог бы жить. Все это, конечно, больше походило на игру.

Совсем скоро я наткнулся на музыкальную школу. Грязно-бордовый кирпич был точно таким, каким он был в моем городе, но я не узнал, конечно, ни названия школы, ни белой пластмассовой двери из другого времени. О музыкальной школе у меня вообще осталось лишь два ярких воспоминания, и те длились не дольше нескольких секунд. Дело в том, что я никогда в ней не учился, и только пришел однажды с мамой к мужчине с неопрятной черной бородой и сказал ему, что хочу играть на трубе (самый большой музыкальный инструмент, который я мог назвать). Попросив меня показать руки, он бегло их осмотрел и что-то шепнул моей матери. Я не знаю, что именно, и до сих пор воспринимаю свои руки как нечто таинственное, неправильное, заметное всем вокруг, кроме меня самого. Как бы то ни было, мы больше сюда не приходили.

А затем еще одно воспоминание, немного более позднее: как мы шли по тротуару с моим отцом, и на другой стороне, на крыльце музыкальной школы (очень похожем на этот), стояла девочка в черном берете. В одной руке у нее было мороженое, а в другой она держала огромную папку с нотами. И вот однажды из-за поворота выскочило двадцать или тридцать военных машин, из которых доносилось оглушительное пение миллиона солдат. Мы остановились, но я смотрел не на военные машины, а на стремительные разрывы между ними. Через них были заметны листы партитур, которые бестолково кружили в воздухе. Когда последняя машина исчезла, мы увидели сползший берет, растрепанные волосы, а также испачканное мороженым лицо. И взгляд, не то испуганный, не то зачарованный. А затем дверь школы открылась, и оттуда выбежала молодая женщина, вероятно, учительница, и начала собирать бумаги. Мы стали уходить, так и не дождавшись, когда девочка оживет.

Я совсем забыл обо всем этом, и теперь это вернулось ко мне одним кирпичным зданием незнакомого города. За свою поездку я успел проделать все это в Гданьске, Вроцлаве, Кутна-Горе и еще нескольких городах. Правила игры нигде не менялись - менялись только воспоминания (покупка машины, первое свидание, прогулы занятий в книжном магазине), которыми обрастали новые места, так что я продолжал идти вперед, хотя знал, как опасно отходить слишком далеко от вокзала, с которым тебя связывает ночной поезд. И все же постепенно город становился более понятным, менее контурным, и повороты улиц рисовали в моей голове нечеткую, но вполне реалистичную карту Ивано-Франковска.  

И все же времени было слишком мало, и никак не удавалось забыть того, что город случайно вырос на моем пути, и больше часа назад я должен был уснуть на нижней полке вагона. И все-таки я вышел на платформу и даже прошел по нескольким улицам. Правда, возникло ощущение тревожной пустоты; словно я что-то упустил и чего-то не сделал. И если только слегка надавить, быть может, постучать...

Однако стучать не пришлось. Подойдя к дому с широким окном, через которое, вероятно, приятно смотреть на улицу, я позвонил в калитку. Дом не то, чтобы напоминал мой, но я мог узнать черты крыши, мог дорисовать стену... Худая женщина в измученном фартуке открыла мне дверь и предложила пройти во двор. Я сказал, что хочу присесть ненадолго, но она смотрела на меня с таким волнением, что я вдруг понял, как сильно меня подкосили дорога и прерванный сон. Она, конечно, решила, что мне плохо, и я не стал сопротивляться. Совсем не хотелось говорить, да к тому же как дать понять, себе или кому-нибудь еще, что тебе не самом деле вовсе не плохо, и тебе не нужна вода. И все же я выпил кружку до самого дна, и стал рассказывать ей о том, как уезжал когда-то навсегда из похожего дома (только не было этих старых колес, не было французского автомобиля, не было ржавой колонки с водой), и отчего-то помню только тот момент, как вышел во двор, и на скамейке стояла клетка с попугаем. Мы выносили его на улицу каждое лето, и в то утро я стоял перед ним и ждал, что он скажет мне о чем-то, а он только бесконечно повторял свое имя.

Женщина предложила зайти в дом, но я отказался. Я сказал, что уже поздно, и совсем скоро уезжает мой поезд. К тому же мне страшно хотелось есть. И это, конечно, было темной стороной воспоминаний, о которой почему-то никто не говорит: они утоляют жажду, но вызывают голод.
     
Я вышел на площадь, бестолково заставленную миллионом рекламных вывесок, и попытался найти кафе. Воспоминания выступили потом, на спине и на волосах, и я только теперь ощутил то, как жарко было в Ивано-Франковске. Я пытался думать о яблочном штруделе, а также о кофе, который мне приготовят в этом городе, и как сильно он будет отличаться от того, что я пил у музея Кафки ровно месяц назад.

Площадь была широкой и по-летнему пустой, и я никого бы здесь не увидел, если бы не этот парень. Я еще не знал, что приехал сюда ради него, ради одной этой минуты, и едва мог догадываться, что он шел мне навстречу в черном костюме, широком и бесформенном, доедал мороженое и при этом совершенно не смотрел по сторонам. Он ударился в меня машинально, так жалко и так суетливо, что я не стал ругаться или сверлить в нем дыру. В его глазах, блеклых и так же тяжело спущенных вниз, как его неряшливая борода, была врожденная усталость, и внезапно она охватила и меня. Я вдруг понял, что больше не иду вперед в поисках кафе, но стою напротив него и чего-то ожидаю. Он посмотрел на меня, но так, совсем случайно, и затем перевел взгляд на свои часы, эти огромные серебряные часы, вероятно, чей-то подарок, прятавший, казалось, всю кисть его маленькой руки. Он спросил меня про время, и я заметил, что стрелки его часов неподвижно стоят не месте. Я ответил, что сейчас семь сорок-пять.

"Мне нужно домой", сказал он, глядя как будто поверх меня. "Мама сказала, что в восемь часов будет дождь".

Я молчал, и только думал, ждет ли он от меня каких-то слов в ответ. Но, видимо, он не ждал, и только резко повернулся и пошел в другой конец площади. Я взглядом проводил его до рекламного щита, а затем впервые посмотрел на небо. Облака суетливо метались из стороны в сторону, готовые расплыться не то в улыбке, не то в летней грозе.   

Когда я сидел наконец в кафе, и незаметная девушка ушла с моим заказом, я смотрел в окно и снова думал про тот день, когда уезжал из дома, и мама просила меня остаться. На день, на два, которые, как я знал, были чистой условностью и могли продлиться еще тысячу лет. На скамейке ворчал попугай, безобидно кусавший прутья клетки, а я чего-то боялся. Я не мог вспомнить, чего именно, и потом прошло так много времени...

И тогда случилось то, что так трудно бывает объяснить. Внезапно за окном потемнело, как будто за одну секунду, и ты не мог уже наивно считать, что все это летний вечер, приближавший осень. Это был дождь, который без разбора бил по людям, по площади и по уличным фонарям, перебивая разговоры и даже воспоминания. Но только он не мог перебить странного инстинкта, который заставил меня встрепенуться, напугать стоявшую рядом девушку и посмотреть на часы.

"Ровно восемь", сказал я ей.

"Да, это правда", ответила она и широко улыбнулась.

"Но ведь это невероятно".

"Может быть... Скажите, я жутко извиняюсь, но мы не выяснили, какой именно кофе вы желаете".

"Это очень мило", сказал я. Никогда раньше в этом месте ничего не уточняли, и приносили то, что легче было приготовить. Как правило, это был разбавленный кофейный напиток без определенного имени и цвета. "Американо с теплым молоком".

Она снова ушла, но мне вдруг мучительно захотелось остановить ее и кое-что сказать. Мне казалось, она поймет. Я хотел сказать ей, что в то утро во дворе, когда я навсегда уезжал из Ивано-Франковска, я боялся опоздать на поезд. Но девушка была уже очень далеко, потому я снова посмотрел на часы. У меня было еще сорок семь минут, и это не был последний поезд, и в этот раз я никуда не спешил.