All original work © 2009 - 2017 Alexey Provolotsky

26 April 2015


My mother said I would be on TV.

I was five. We were eating ice-cream in the city earlier that day, on the pavement by an ice-cream stand, and it was delightful. Vanilla and pistachio and just a touch of strawberry on a waffle cone. The sun was bright and burning, and the only downside was that the ice-cream was melting in my hands and the fingers got sticky and I spoilt my new white T-shirt. She took out a napkin and began to wipe my fingers clean, which was embarrassing because I was five and I thought I could do that myself. At five, I wondered what if a girl could see me.

Then, seconds or minutes later she pointed me in the direction of two men at the far end of the pavement. They were a bit of a blur, as everything was in those days. Or perhaps I was blinded by the scorching sun and my previous embarrassment. I could see that both men were looking in our direction and that one of the men resembled an alien. He had his hands on a huge black machine that to me looked like some monstrous part attached to his body. “That’s a camera, they are filming us”, my mother whispered. I felt frozen, I did not even know if I was supposed to breathe. “They are TV people”, my mother said. “And they will show you on TV”.

The excitement was getting into my head, deeper than the midsummer sun, and I was hopping like mad on our way to the railway station. Because later that day, we were supposed to go to the country. To the hammocks and the plum trees and my granddad’s old garage that made so much more sense to me than the city. The city was noisy and pointless. It only had one thing going for it: vanilla ice-cream, with a touch of strawberry, on a waffle cone.

Two hours later, I thought of the currant smell in our garden and forgot all about the camera and TV and fell asleep on the train. On my seat, by the window.

The village was colder, darker, rainier, and it all came back to me: the big black camera on tiny legs and those strange TV people filming us earlier that day. I could barely pee or have dinner, I spent the whole evening in front of our black-and-white TV set that you had to tinker with because of constant voltage drops. I was nervous, and kept moving from the sofa to the armchair to the carpet on the floor. My grandparents were also there, as was my sister who kept taunting me about my ‘famous’ TV appearance. Outside, the weather was soaking my heart with heavy rain, and I was growing restless by the second. My mother came into the living-room a few times, her hands white with cooking flour, and told me to calm down. I had to wait for it, quite possibly, for the 8 o’clock news. But the wait was becoming unbearable, and I had snakes and lizards licking me from the inside with their sharp, fiery tongues. “Maybe tomorrow?” my granny said at some point, and my heart sank lower than all hell.

This was 9 o’clock. My sister got on the phone, and my granddad told me the rain had stopped and I could go play with my paper ships while it wasn’t dark yet. I glanced at the TV set. Black-and-white people staring at the grey skies, over and over again. I picked up the three paper ships my granddad had made for me back in spring and went outside.

Oh the pools in our yard that evening!.. They were magnificent. Lakes and rivers and seas and oceans all around our house. I got down on my knees (my city trousers, what use had I for them now?), launched my paper ships on the water and began to invent bloody war battles and romantic journeys and intriguing business trips and fantastic sea voyages. My feet were all wet as I kept muttering something to myself, and my mind was humming and whistling to the ripple of the summer waters.

I couldn’t even hear my mother’s voice, not at first, as she got out on the porch and began shouting something. When eventually her voice got through, breaking the walls and the barriers of my new story, I heard something about me being on TV. I jumped up and I ran, slipping along the grass and the damp porch, and I plunged into the living-room with my grandparents and my sister and my mother all watching our small black-and-white TV that showed black-and-white people staring at grey skies. Over and over again.

“Where?” I cried.

It was just seven seconds, they said, and it was all over. My sister smiled at me, kindly, and got back on the phone. “Maybe they will show that again tomorrow?” my granny suggested, and my mother dragged me close to her and hugged me. 

No, I did not cry, and I wasn’t even that disappointed. After all, I had been on TV that day. After all, they had seen me. And, most importantly, I had thirty minutes of bright dusk ahead, and those white paper ships were waiting for me outside. I had no idea what I had looked like on TV, but this time I could be anyone. I could be Captain Nemo. I could be some Greek hero. I could be anyone. 

14 April 2015


Мы любили Одессу. Но только ту, старую Одессу, которой больше нет. Ту, что казалась похожей на Будапешт. С размашистыми зелеными деревьями, сходившимися, как густые брови, над полупустыми дорогами центральных улиц. С горячим морским воздухом, который слизывал наше мороженое, путался в волосах, а потом бешено носился по всему телу. С пронзительным запахом вяленой рыбы, от которого мы сходили с ума не меньше, чем от голубого сарафана Сабрины. Мы любили Одессу. И скучали по ней даже в те дни, когда были там.

Так просто было жить в этих улицах, барах, дешевых кафе, пляжах с пахлавой и горячей кукурузой. Почему-то именно о горячей кукурузе я думал в те страшные секунды, когда садился в поезд и уезжал в Киев. В такие секунды я ненавидел Одессу, потому что больше, возможно, никогда ее не увижу. Ненавидел Женю, потому что он оставался. И хотел остаться, и мог остаться. Но еще больше ненавидел себя, потому что снова не ощутил тот сладко-соленый вкус на своих губах. Вкус, который мог вернуть этот город на день, на неделю, а может быть, на всю жизнь.

И конечно: в такие секунды я ненавидел Сабрину.

Сабрина была девушкой Вадима, в которую мы все были влюблены. Так просто говорить об этом теперь: влюблены. А тогда мы читали под одеялом «Лолиту», под светом электрического фонарика и миллионов невыраженных желаний. И томились каждым поворотом ее головы. Каштановые волосы вперемешку с песком, огромные темные очки в розовой оправе и тонкие бледные руки, недоступные солнцу. Она вовсе не говорила с нами, только изредка: про погоду, про волейбол, про холодную воду. А мы ругались, пытались объяснить каждое ее слово.

Вадим не был частью нашей компании. Вадим был братом Андрея. Он был на три с половиной года старше нас и играл в группе с непонятным английским названием. Пару раз мы слышали его группу в одном из местных баров, куда не пускали в шортах, и куда можно было зайти только по знакомству. Мы пили горькое светлое пиво и слушали дребезжащий панк-рок, пытаясь уловить текст и сделать вид, что мы знаем его, Вадима. Что Вадим был нашим другом. Но это было не так. Мне кажется, все мы были для него на одно лицо. Включая Андрея.

Пока Вадим все дни пропадал на репетициях в подвале старого ирландского паба, Сабрина оставалась одна. Годы спустя я смог это объяснить: красивые девушки не имеют близких подруг. Ей скучно было оставаться одной дома и читать «Грозовой перевал» (она читала его все лето; так, что мы втроем записались в местную библиотеку), в пропыленных комнатах середины июля, потому часто она ожидала нас с Андреем у подъезда их дома на улице Бунина, и мы вчетвером ходили на пляж. Мы шли чуть поодаль, перепасовываясь уличными камнями и молчаливо стреляя глазами в сторону бедер и ног Сабрины. Это происходило два или три раза в неделю, и многие такие походы давно потерялись во времени. Остались детали: обшарпанные двери Одесской киностудии, бездомная собака, раскат грома.

Пожалуй, по-настоящему запомнился лишь один случай. Был вечер, и мы отправились на другой пляж в поисках тихой воды. Внезапно бледное лицо Сабрины растянулось в улыбке, и я поспешно проследовал за ее взглядом. Андрей покраснел, издал идиотский смешок и сказал, что нужно поскорей отсюда убираться. И тогда я увидел странную группу людей на скалистом, закругленном полуострове в пятидесяти метрах от нас. Мы с Женей растерянно переглянулись. Что мы увидели? Другой мир. Улыбку Сабрины. У меня обмякли колени, и я почувствовал, что задыхаюсь. Вряд ли когда-то еще я смог испытать что-то подобное. Кого бы я ни встречал, с кем бы ни проводил ночь, все снова и снова отбрасывало меня на тот скалистый пляж с голыми людьми, к тому томному, вечернему взгляду Сабрины.

А еще была Канатная улица (не та, что теперь, другая), куда мы свернули однажды, чтобы купить воды. Голубой сарафан Сабрины исчез в магазине, а мы остались стоять у порога. И все смотрели в одну точку: толстый мужчина с красным лицом (то ли от солнца, то ли от вина) сидел на корточках перед небольшой деревянной доской. На доске стояло три стакана, и были разбросаны скомканные купюры денег. «Доллары», сказал Андрей. Вокруг собрались люди, и все словно чего-то ждали. «Чертов венгр», произнес худой старик в растопыренной красной рубашке. Чертов венгр поднял голову вверх и посмотрел на нас. Я повернулся в сторону Жени и спросил, почему Сабрина так долго не выходит. Мужчина заговорил с нами на незнакомом языке, а мы не знали, как реагировать. Отвечать невпопад, молчать или просто бежать прочь.

«Он венгр», пояснил старик. «Даже не думайте об этом, все равно проиграете. Он перехитрит вас. Это обман».

Мы понятия не имели, о чем не следовало думать, но боялись спросить. Венгр? Да, порой мы замечали смуглых итальянских туристов в ярко-белых рубашках или даже одного-двух американцев, которые любили ходить в индийский ресторан под названием «Кама-Сутра». Мы видели богатых русских и пьяных словенцев. Но что мог делать на этой одесской улице венгр с деревянной доской, босиком, в расстегнутой черной рубашке? Почему деньги? О чем он говорил? И почему этот странный, нелепый язык?

Ничего не происходило, а Сабрины все не было. Люди постепенно уходили, появлялись, потом уходили вновь. Старик, например, оставался стоять, и смотрел на венгра глазами человека, который знает все, но из чувства глубокого презрения не скажет ни слова.

«Он предсказывает будущее», прошептал Женя.

Мы едва не потеряли интерес, когда появился наконец парень с большой серебряной серьгой в ухе и уселся напротив венгра. «Томаш», прохрипел венгр и протянул руку. «Влад», сказал парень. Мы подошли немного ближе, ожидая всего, что угодно.

Парень достал из кармана большую пачку денег и бросил на деревянную доску двадцать долларов. Не говоря ни слова, Томаш взял деньги, сложил вчетверо и накрыл одним из стаканов. Далее случилось то, что каждый из нас видел в каком-нибудь фильме. Руки Томаша напоминали хищных чаек, которые кружили над тремя стаканами и пытались сбить свою жертву или своего противника. Это происходило в течение минуты, после чего он резко остановился и впервые оторвал взгляд от лица молодого человека, сидевшего напротив. Кто-то постоянно толкал меня сзади, и только теперь я заметил огромную толпу вокруг нас. Все кричали, ругались, подсказывали.

Кажется, я точно знал, где находились деньги. Влад тоже не сомневался, и указал на стакан в центре. Томаш переспросил, по-венгерски, но теперь мы его понимали. «Левый!» прокричал старик, но никто его не слушал. Томаш поднял центральный стакан и отдал деньги. Потом нашел на столе еще одну скомканную купюру в двадцать долларов, и тоже передал ее Владу.

Все это казалось безумием на фоне палящего июльского солнца, которому не было дела, казалось, ни до чего. Ни до Канатной улицы, ни до венгра по имени Томаш, ни даже до Сабрины, которая присоединилась к нам и тоже наблюдала за происходящим.

Влад достал пятьдесят долларов и передал их Томашу. Томаш взял деньги, сложил вчетверо и спрятал под одним из стаканов, после чего снова принялся перемещать стаканы по деревянной доске. Через минуту он остановился, и, кажется, я снова знал правильный ответ. «Правый», сказала Сабрина. «Левый!» закричал старик, который находился теперь в самом центре толпы. Андрей сказал, что не знает, а мне снова показалось, что деньги находились в центре. После долгой паузы, которая все больше разжигала искры в мутных глазах Томаша, Влад указал на центральный стакан. На этот раз Томаш не переспрашивал. Он просто вытянул руку и поднял стакан в центре. Под стаканом ничего не оказалось. Толпа вздохнула, кто-то выругался. Сабрина оказалась права. Старик закурил. Томаш забрал деньги себе.

Я смотрел на бледное лицо Влада и представлял, что перед Томашем сижу я. И на меня смотрит Сабрина, на меня смотрит вся эта толпа. И я спрашиваю себя, как можно было ошибиться? Ведь я видел все, каждое движение. Влад снова достал деньги, но все не решался играть. Мне хотелось, чтобы он продолжал. Этого хотелось и старику, который, возможно, стоял на Канатной улице с самого утра. Но этого не случилось, потому что Влад пожал Томашу руку, встал и потерялся в толпе. Томаш вновь смотрел на собравшихся, а я смотрел на него. Красное, бесформенное лицо и черная рубашка, в которой должно было быть невыносимо жарко.

«Пойдете играть?» спросила Сабрина.

«У меня нет денег», сказал я. Радостно, как никто и никогда не произносил эту фразу.

«Вот», сказала она, протягивая нам деньги.

Это было всерьез? Это было испытание? Или жестокая шутка? Кажется, я до сих пор не знаю ответа.

«Дети», сказала она. И мы пошли купаться, мечтая о холодной воде и, возможно, о чем-то еще. Андрей сказал, что в первый раз Томаш проиграл специально. Чтобы поднять ставку и выиграть больше. Я не был согласен, потому что он не мог знать, что выберет Влад. Мы повернули головы в сторону Сабрины. Сабрина молчала.

Я все еще ходил на пляж, но уже реже, и так часто мои мысли возвращались к Томашу. Я постоянно бегал на Канатную улицу, где он сидел перед своей доской и напоминал нищего или одинокого шахматиста. Зеленые клочки денег и три синих стакана, которые готовы были ожить в следующий же миг, обмануть тебя, сбить с толку. Порой я замечал старика, который снова и снова говорил свое заклинание: «Чертов венгр». Это желание внутри, которое стучало о стенки желудка и не давало покоя: да, мне хотелось играть. «Дети», сказала тогда Сабрина. Я пытался убедить Женю или хотя бы Андрея пойти со мной, но они отказывались. Женя сказал, что без денег там нечего делать, а с деньгами он все равно не пошел бы.

Шло время, и Томаш начал узнавать меня. Пару раз даже предлагал сыграть. Я краснел и делал несколько неуверенных шагов назад. Время от времени появлялись люди, готовые сесть напротив него и пожать ему руку. Томаш выигрывал часто, но не всегда. Было странное чувство, которое не отступало по прошествии дней: всякий раз, когда Томаш проигрывал, я был уверен, что он делал это намеренно.

И вот очередной человек пожимал ему руку, и Томаш прятал деньги под одним из стаканов. Темно-синий пластик упруго шуршал по доске, гипнотизируя всех вокруг и не давая оторваться ни на миг.

Я приходил на Канатную улицу каждый день, чтобы изучить движения Томаша и чтобы не проиграть в тот день в конце августа, когда наконец решусь…

Еще я помню один день на пляже в начале августа. Это был особенный день, потому что Андрей с Женей ушли купаться, и мы остались с Сабриной одни. Рядом беспокойно и крикливо прохаживались люди с огромными сумками через плечо. Они продавали горячие пирожки, сладкую кукурузу и пахлаву. Рядом миллион голосов, не имевших ничего общего друг с другом, и словно пытавшихся уместить все лето в один этот день. Сабрина читала свою книгу, а я пытливо смотрел в песок и думал о том, как рассказать ей про то, чем занимался последние две недели. Про то, что вчера я украл деньги у отца, чтобы сыграть с Томашем и сводить ее на концерт.

«Интересная книга», сказал я. Это была неправда. Кажется, я остановился на пятой странице.

«Это книга для девочек», сказала Сабрина, продолжая читать.

«Почему?» спросил я немного обиженно. «Я не пойму?»

«Послушай, я не знаю. Может, и поймешь, сейчас много невротичных мальчиков».

Наверное, меня это задело, потому что я вдруг спросил про невротичных девочек. Сабрина рассмеялась, спустила розовые очки, посмотрела на меня и сказала, что невротичных девочек не существует. Бывают такие, которые не встретили нужного человека.

Я хотел узнать, был ли Вадим нужным человеком, но мы снова молчали. Сабрина вернулась в книгу, как будто в книгу действительно можно было вернуться, а я подумал, что страшно хочу пить. У Сабрины была вода, но ее ровные губы бледно-розового цвета против моих, искусанных и разбитых; ей будет неприятно. А потом вернулись Андрей и Женя (теперь они казались мне лучшими друзьями), и я остался один. Женя дотронулся холодной рукой до моей спины, и я послал его к черту. «Вода слишком холодная», сказал он. Я снова послал его к черту, и пошел купаться.

А затем… Я бросил деньги на деревянную доску и попытался посмотреть ему в глаза. Ничего не вышло. Он сказал несколько слов по по-венгерски, но я не понял (что за ужасный, нелепый язык?). Я поднял глаза. Томаш взял деньги, но не сложил вчетверо и не положил под стакан. Он протягивал их мне, энергично жестикулировал и о чем-то настоятельно говорил. Кажется, он не хотел играть.  

Был вечер, и я выбрал то время, когда вокруг будет меньше всего народу. Не было даже старика в красной рубашке, который узнавал меня и даже называл по имени. Если не считать двух или трех прохожих, Канатная улица была пустой. Я сказал, что буду играть, и говорил до тех пор, пока в глазах не проступили слезы. Как я мог объяснить этому человеку, что ждал этого слишком долго и не мог просто взять и уйти?

Томаш говорил громко, порой перебивая свою речь знакомыми русскими словами. Я оглянулся в смущении: заметив движение, услышав голоса, вокруг начинали собираться люди. Был там уже и старик, который жадно потирал руки и ожидал, чем все закончится. Томаш вдруг замолчал и сделался удивительно серьезным. Я смотрел на его черные волосы, сверкавшие капельками пота, и чувствовал запах сигарет и дешевого вина, от которого я сам начинал пьянеть и задыхаться. Он свернул деньги вчетверо и спрятал под стаканом. Какая-то женщина в белом платке сказала, что он еще совсем ребенок, имея в виду меня. Но было поздно, и мне стало страшно.

Я знал, что не могу проиграть, потому что выучил все движения Томаша. И все-таки минута казалась вечностью. Вокруг не было ни воздуха, ни Одессы. Все молчали. Даже стаканы в хищных руках Томаша не издавали ни звука. Был только нервный тик звук моих глаз, которые двигались из стороны в сторону, в такт моего сердца и всех этих бесконечных перемещений. Казалось, Томаш делал все быстрее, чем обычно, в десятки, сотни раз быстрее. Но когда он остановился, я облегченно вздохнул, потому что знал, где были деньги. И не мог слышать криков за своей спиной, когда указал Томашу на стакан справа. Томаш переспросил. Он всегда переспрашивал, когда человек угадывал. Это я тоже знал и не собирался менять решение. Во рту пересохло.

Когда Томаш наконец поднял тот стакан, на который я указал, молчание вокруг можно было без труда проткнуть лезвием ножа, разрубить на куски. Я вскрикнул, я не мог поверить. Денег не было. Я выхватил стакан из его рук и стал отчаянно трясти. Я проиграл, но я не мог проиграть. Томаш поднял стакан, который был в центре, и достал мои деньги. Его деньги. Он не собирался отдавать их назад.

Все молчали. Молчал Томаш, молчала женщина в белом платке. Не молчал лишь взгляд того самого старика, который словно говорил мне, как тогда, в первый раз: «Даже не думайте об этом, все равно проиграете. Он перехитрит вас. Это обман».

На одной из скамеек аллеи спал человек, и я пытался идти как можно тише. Мне казалось, он спал не оттого, что больше ему негде было спать, а только лишь оттого, что вечер был жарким и начинал потихоньку стучаться в виски сном и усталостью. Я просто шел мимо, стараясь не думать о том, как верну деньги отцу, и когда это проклятое лето наконец окончится и я должен буду садиться в поезд и уезжать в Киев. Наверное, я думал про Женю и Андрея, которые были теперь на пляже и каждым движением уносили подальше от берега тот самый мир, частью которого я был когда-то. Тоска плотно обхватила сердце, и я не хотел, чтобы аллея заканчивалась. Это не была наша Одесса. Это была другая, чужая Одесса, каждая черта которой смеялась надо мной.

Был конец августа.

Сабрину я заметил сразу, неподалеку от Потемкинской лестницы. Она сидела на краю скамейки и с задумчивой медлительностью ела гречишный фалафель. В последний раз я видел ее три недели назад, и мне казалось, что теперь у нее изменился голос, волосы почернели, а сарафан потускнел.

Она улыбнулась, как-то просто и очень открыто – быть может, оттого, что не было на ней этих ужасных розовых очков. Она была рада видеть меня, и потому, наверное, я так естественно подошел к ее скамейке и присел рядом. Мы молчали. Она предложила мне свой фалафель. Но я отказался, как-то интуитивно, хотя горячий запах согревал притупленный голод и мрачные мысли. Я спросил, кого она ждет, но Сабрина только покачала головой. Я упомянул Вадима, но она сказала, что Вадима больше нет. Сказала так, словно Вадима не было уже сто, а может быть, тысячу лет. «А ты почему здесь?» Я ответил, что просто гуляю, и что завтра с самого утра я на поезде уезжаю в Киев. В эту секунду было так легко, и ничто другое не имело значения. Ни Томаш, ни выдуманный мною концерт.

Сабрина долго рассказывала мне про «Грозовой перевал», который вчера ночью она наконец дочитала до конца. Мы смотрели на редких людей, которые медленно проносились мимо нашей скамейки.  

«Пора уходить», однажды сказала она, и только тогда я понял. Что был здесь в последний раз, что все-таки сумел с ней попрощаться. 

Трудно определить тот момент, когда город становится твоим городом. Не городом твоих друзей, не городом определенного времени. Но твоим городом. Наверное, это случилось в тот самый вечер, в Одессе, когда я мог не заметить и пройти мимо. Но я увидел ее, Сабрину, девушку в голубом сарафане, которая сидела на скамейке, ела горячий фалафель и смотрела на проходящих людей. Возможно, она смотрела на меня. Даже теперь, двадцать лет спустя, мне хотелось бы, чтобы это было так.