All original work © 2009 - 2023 Alexey Provolotsky

1 October 2019

ТЕМЕКУЛА



Калифорнийские виноградники толпились по обеим сторонам дороги, тесно прижимаясь к стеклу и дверцам автомобиля. Порой казалось, что в любой момент ягоды могут лопнуть у нас на глазах и залить лобовое стекло красным виноградным соком. Он оставит густые кровавые разводы, которые не отмоются ни дождем, ни влажной тряпкой, смоченной в табаке. Выпитое вино оглушало, утомляло, стучало в виски, и мы то и дело просили Джима свернуть в ближайший двор с настежь распахнутой калиткой и таким образом покончить с долиной Темекула. В конце концов, все калифорнийские виноградники выглядели одинаково, и каждый Совиньон Блан, что мы пробовали, имел один и тот же вкус. Однако Джим не останавливался. Еще утром он вошел в нашу спальню и показал мятую карту Темекула, вырванную из интернета. На ней были обведены три винодельни, и Джим пояснил, что это лучшее вино Калифорнии за пределами долины Напа. "Раффа", сказал он, проводя пальцем по северной винодельне, куда мы должны были приехать в последнюю очередь. "Говорят, там лучший Мальбек в Калифорнии".

Теперь мы ехали в Раффу по узкой дороге Темекула, прорываясь через виноградники и не переставая пить холодную воду, которая должна была усыпить наше раскаленное нёбо. Ребекка выглядела уставшей, и я то и дело брал ее за руку, гладил ее ладонь, просил потерпеть. Дегустация казалась утомительной. В отличие от Италии, здесь не предлагали ни грецких орехов, ни твердого сыра, и в какой-то момент все вино начинало казаться одинаково терпким, кислым, бессмысленным. И все же я сохранял надежду, немного растраченную с утра, что Мальбек окупит все наши страдания.

Однако чего стоила моя надежда, когда мы въехали во двор последней винодельни Темекула? Все здесь казалось бедным и потрепанным, тропинки заросли, и глядя на измученные солнцем виноградники, я не мог представить, что эти места могут давать больше тысячи бутылок вина в год. Однако здесь была жизнь. Из вершины холма росло строение похожее на амбар, и оттуда доносились голоса, а также музыка Уилли Нельсона. На улице, на импровизированной террасе, стояли три огромные бочки, за которыми сидели тучные американские дамы с глазами оранжевого цвета. На бочках стояли бутылки красного вина, которое отливало черным. Когда мы вышли из машины, я спросил Джима, туда ли мы приехали, и он указал на колеса всевозможных цветов и размеров, что висели на стенах этого амбара. "Владелец коллекционирует старые мотоциклы".

Ребекка дернула мою руку; ей хотелось поскорей пройти внутрь. Я ошибся. Место скорее напоминало музей мотоциклов. На стенах висели черно-белые фотографии, а с потолка свисали старые модели с двумя, тремя, четырьмя колесами. Вокруг же стояли полупьяные люди с бокалами вина и громко разговаривали на темы, которые, казалось, были недоступны никому из нас. Понадобилось несколько десятков секунд, чтобы увидеть барную стойку в дальнем конце этой огромной комнаты, и когда мы дошли до нее, оставалось лишь два свободных стула. Джим, сказал, что готов постоять в стороне, так как все равно не будет пить. Я же был настолько погружен в безумную атмосферу этого места, что поначалу не заметил бармена, который предложил нам дегустационное меню с семью винами. Ребекка вздохнула. Джим улыбнулся. Я понял, что мы не уйдем отсюда никогда.

Особенность американских виноделен в том, что вместо хлеба здесь предлагают людей. Именно они начинают разговор, который должен отвлечь тебя от того чувства, что все вина в мире совершенно одинаковые, и что горло уже давно отсырело от вкуса португальских пробок и французских бочек. Однако американские бармены умеют разговаривать. Еще они умеют наливать вдвое больше вина, чем предписано в инструкции. И разговаривают они так открыто, и заглядывают в глаза так глубоко, что нет ни сил, ни желания выплевывать остаток кислого Шардоне в сливную чашу на другом конце стола. Нашим барменом оказался мужчина низкого роста, в невидимых очках, который не переставал разговаривать с Джимом о местном климате. Затем он спросил Ребекку, как ей нравится Калифорния, и пояснил, что любит угадывать акценты. Я попросил его угадать мой, и он впервые замялся и попросил сказать что-нибудь еще. Когда я произнес что-то бессмысленное про музыку Уилли Нельсона, которая играла в баре, он сказал, что я англичанин.

Его звали Боб и он совсем не походил на американца. Так часто случается в жизни, что ты приходишь в бар, театр или ресторан, и встречаешь там кого-нибудь или что-нибудь, что сдвигает какой-то важный акцент и меняет саму цель твоего прихода. То есть ты по-прежнему пьешь коктейль, по-прежнему заказываешь обед, по-прежнему смотришь постановку (вполне, может быть, неплохую), но ты пришел сюда за другим. Так мне казалось, когда Боб сказал, что родился в Аргентине, что ему 38 лет, и что его семья хорватского происхождения.

Тем временем, Ребекка заканчивала второй бокал, и я замечал, что она ловит момент для того, чтобы вылить остатки вина. Было так сложно сделать это на глазах у Боба, который не переставал рассказывать нам про каждое вино, что мы пили. Кажется, он знал больше, чем положено знать бармену. Он рассказывал нам секреты деревянных бочек, пояснял этапы производства, а также давал рекомендации касательно еды. В его жестах и в его словах была такая удивительная, такая невинная легкость, что я не мог не испытать жалости к Джиму, который стоял в стороне и слушал все эти истории про вино. "Почему, Джим?" спросил Боб. "Почему ты не пьешь?" И тогда Джим рассказал историю о том, как в четырнадцать лет он впервые попробовал сладкое вино отца, и долго не мог остановиться, а потом его увезла скорая, и пришлось делать болезненное промывание желудка. Боб, казалось, слушал так внимательно, словно эта история в точности отражало опыт его самого. Однако это было не так. Боб любил вино. Вино было всей его жизнью, и в доме родителей, на вилле неподалеку от Кордовы, росли виноградники высотой в несколько метров.

Мне было ужасно неловко просить об этом, но я сказал, что пропущу два следующих вина, и сразу перейду к Мальбеку. Боб на секунду смутился, но все же сделал так, как я просил. И настоял, что севернее Мендосы нам не найти Мальбека лучше этого. К тому времени я уже ощущал, что что-то не так. Однако в этом чувстве не было никакого смысла, и потому я отбрасывал его. Тем временем, когда вино стучало уже не только в виски, но и в стенки желудка, Ребекка спросила Боба, как так получилось, что он оказался здесь. Не в Хорватии, не в Аргентине, а именно здесь, на севере Темекула. Наливая последний бокал вина, Боб сказал, что его прадед переехал в Аргентину сразу после второй мировой войны, в район неподалеку от Кордовы, и там построил небольшое хозяйство. Там и родился Боб, который в конце девяностых уехал в Калифорнию учиться в Университете Сан-Диего. Мы слушали и не могли не понимать, что если бы не этот маленький человек в невидимых очках, с этой не спадающей улыбкой, то мы давно бы ушли отсюда. Потому что в Мальбеке, чей цвет и чей запах Боб не переставал описывать миллионом пространных эпитетов, не было ничего особенного. 

И все же у меня не проходило чувство, что что-то не так. Так что когда Боб предложил попробовать их новое вино совершенно бесплатно, я посмотрел на часы и сказал, что нам пора ехать домой. Джим, который ничего не пил, но который организовал для нас этот тур, предлагал остаться еще ненадолго, однако было уже поздно, за окном темнело, и в бар начали набиваться совсем другие люди. Мы поблагодарили Боба, пожали ему руку, приняли его предложение о скидке, а также о туре в Аргентину, который винодельня Раффа предлагают раз в год, и вышли на прохладную вечернюю улицу. Я ощутил, как глубоко меня прощупал холодный воздух, и только теперь понял, как жарко было в баре, и как сильно я вспотел.

Когда мы сидели в машине, я все время молчал и сквозь свои путаные мысли слушал тихий и немного сдавленный разговор Джима и Ребекки. Ребекка благодарила брата за этот день, а также отчаянно пыталась вспомнить сорта вин, которые ей понравились. Потом они переключились на Боба, который оставил телефон на карте на тот случай, если мы захотим побывать в Раффе еще раз, и в какой-то момент я спросил их о том, знают ли они что-нибудь про Усташи? Джим и Ребекка удивленно посмотрели на меня. Они были уверены, что я сплю.

 
Джим уехал. Мы с Ребеккой стояли на кухне и пили кофе с молоком, я целовал ее и спрашивал, что она думает про сегодняшний день. Ребекка сказала, что дегустация вин в Калифорнии показалась ей утомительной, и в будущем она бы скорее делала это в Тоскане или в Сицилии. В какой-то момент ее глаза начали закрываться, и я сказал, чтобы она шла спать. Мне же нужно было остаться и кое-что закончить.

Я лег спать только под утро, потому что как только дверь в спальню закрылась, я зашел в интернет и начал смотреть первое видео, которое попалось на глаза. Старый документальный фильм, который назывался "Крысиные тропы" и рассказывал про Анте Павелича, а также про Крунослава Драгановича и римскую-католическую церковь, которые и организовали побег. Затем я начал читать статьи про Усташи, резню в Глине и про все то, что происходило в Хорватии во время второй мировой войны.

Когда я проснулся, Ребекка уже завтракала. Она не слышала, когда именно я лег спать, и потому удивилась моему лицу, разбитому коротким сном и утренними кошмарами. Я не знал, стоило ли мне рассказывать обо всем том, что случилось вчера. Однако Ребекка сама спросила меня, и я в очередной раз почувствовал, как сильно любил в ней эту простую и такую естественную способность не дать мне соврать. Она спросила, о чем я говорил вчера в машине. Оказалось, они не услышали моего вопроса, и теперь Ребекка хотела знать, что за слово я произнес. И я начал рассказывать. Так, я рассказал ей, что почувствовал что-то странное уже в тот момент, когда Боб впервые упомянул Аргентину. Правда, в том чувстве не было ничего сколько-нибудь рационального, и только когда он рассказал про Хорватию и про то, что его прадед переехал в Южную Америку после второй мировой войны, я ощутил что-то более или менее внятное. Окончательно я разгадал это чувство лишь в тот момент, когда мы вышли из бара. Затем я рассказал ей про фильмы, которые смотрел всю ночь, про жуткие статьи, которые читал до самого утра...

"Послушай", сказала Ребекка. "Ни я, ни Джим не почувствовали ничего подобного. И даже теперь, когда ты рассказал мне об этом, я не верю. Я помню Боба. Знаешь, если бы не он, я бы не смогла скрыть от Джима то, что все было ужасно, и его подарок едва не лишил меня любви к вину".

"Хорошо. То есть когда ты слышишь о том, что прадед бежал в Аргентину после войны...".

"Он не сказал "бежал". Он сказал "переехал".

"Давай я позвоню Джиму", предложил я. "И расскажу все то, что рассказал тебе. Давай узнаем, что он думает".

Джим как раз вернулся с йоги, и потому с каким-то вычурным спокойствием выслушал меня, после чего сказал, что впервые слышит про "крысиные тропы". Но даже если бы слышал... Он сказал, что может найти миллион причин, почему Южная Америка, почему Аргентина, и почему все это закончилось севером Темекула. И потом, добавил он, открывая дверь сомнениям и всему самому ужасному, что может произойти в мире, и потом, даже если все это было так, как думаю я, разве это имеет какое-то отношение к настоящему? В конце концов, при чем тут сорокалетний Боб, который работает в баре американской винодельни? "Все, что он сделал или сказал не так", закончил разговор Джим, "это решил, что ты англичанин".

Всю следующую неделю я делал это втайне от Ребекки, которая, казалось, была сильно обеспокоена моим внезапным интересом. Я читал статьи, скачивал файлы на немецком языке, смотрел и пересматривал документальные фильмы, искал черно-белые фотографии хорватских лидеров первой половины сороковых годов, изучал материалы поиска и ареста Адольфа Эйхмана. Я не мог думать о чем-то другом, и это, разумеется, становилось заметно Ребекке. Однажды она увидела на моем столе стопку книг из библиотеки и все поняла. И начала покупать билеты в кино и бронировать столики в дорогих ресторанах. Правда, всякий раз ей казалось, что я веду себя неестественно. В какой-то момент, когда у нас были гости, старые знакомые моей семьи, она рассказала про винодельню Раффа, про бармена по имени Боб и про мою одержимость. Казалось, Бренду все это совершенно не интересовало, однако Джеффри начал задавать вопросы. Знаю ли я полное имя Боба? Что я знаю про его хорватскую семью? И что, если прадед был обычным тюремным надзирателем в пригороде Загреба? И, главное, что я собираюсь делать? Самым ужасным было то, что я понятия не имел, как ответить на все эти вопросы. И это раздражало меня, раздражало еще больше оттого, что калифорнийский вечер был холодным, и от бокала вина замерзали пальцы рук.

"Прошло столько времени", сказал Джеффри. "Наверное, Ребекка права. Нужно оставить все это".

Я попросил Ребекку больше никому не говорить об этом, и той же ночью попытался найти ответы на вопросы Джеффри. Однако на сайте винодельни не было информации про барменов, и я не мог даже представить, как разобраться в темных подвалах и заброшенных чердаках социальных сетей. Я попытался было ввести имя Боба в интернет-поиске, а еще добавить несколько ключевых слов, таких как "Хорватия", "Аргентина" и "вино", но все это казалось бессмысленным занятием. Я не знал деталей. Я не знал, где жил его прадед, в Загребе или Дубровнике или где-нибудь еще. Единственная деталь, которую я знал, заключалась в том, что Боб родился недалеко от Кордовы, но чего стоила эта деталь, если кроме нее у меня ничего не было?

Были только фотографии в телефоне, на которых, правда, можно было увидеть лишь бокалы вина, мотоциклы и колеса, висевшие на стенах. На фотографиях Ребекки было больше деталей, однако ни на одной из этих фотографий не было Боба. Всякий раз его что-то скрывало: мое лицо, спина Джима, другой бармен, проходивший мимо.

Меня всегда интересовала история второй мировой войны, однако никогда раньше не было того, что Ребекка называла одержимостью. Помню, что когда год или два назад я прочел статью о том, что Польша требует денежных компенсаций от Германии, я был поражен абсурдностью требований. Я думал про срок давности, а еще про то, что за исключением нескольких молчаливых стариков с плохими зубами и маленькой группы безумных неонацистов, Германия уже другая и больше не отвечает за то, что происходило восемьдесят лет назад. Тогда почему я думал об этом теперь? Чего я добивался? Единственным объяснением было то, что все произошло случайно. Мы случайно нашли эту винодельню, случайно увидели Боба, он случайно рассказал про себя, и я случайно вспомнил, как много лет назад впервые услышал словосочетание "крысиные тропы", когда читал статью про нацистов, бежавших в Южную Америку.

А потом я вспомнил про номер телефона, который Боб написал на карте Джима. Я упомянул об этом Ребекке, когда мы вышли гулять к океану, и парень на спасательной вышке накричал на нас за то, что мы были с собакой. К тому времени прошла неделя, и я немного успокоился. По крайней мере, Ребекка больше не замечала книг на моем столе, а также моих тяжелых молчаний, которые мне удавалось скрыть разговорами об окончании отпуска и возможном дожде в конце недели. И теперь она удивилась. Ребекка сказала, что не понимает, почему я все еще не выбросил это из головы. Однако она вспомнила про номер телефона на карте Джима. "Возможно, карта осталась у брата", сказала она. "Если это так, то он ее выбросил". Ребекку явно разозлил мой интерес, который казался ей глупым напоминанием о болезненном прошлом и плохом вине.

Я не стал больше говорить об этом, однако в начале следующей недели поехал к Джиму и попросил его найти номер телефона Боба. "Какого Боба?" спросил он, и мне пришлось напомнить ему про поездку в Темекула. Карта все еще лежала в машине, под целой стопкой бессмысленных вещей, среди которых не было ни перчаток, ни пистолета. "Ты все еще не бросил это дело?" спросил он. "Ребекка звонила вчера. Вы поругались?" Я сказал, что этого не было, и перевел на разговор на то, ради чего был здесь. Я напомнил Джиму про хорошие манеры Боба, про его улыбку, про его желание угодить скидкой и бесплатным вино. Джим сказал, что в этом не было ничего удивительного, но он в очередной раз не понимал меня. "Послушай", сказал Джим. "Да даже если это так. Будь этот Боб хоть внуком Йозефа Менгеле, что это меняет? Что ты будешь с ним делать?"

Но я только пожал плечами. Я не знал, что буду делать. Как не знал, что буду говорить ему, когда набирал номер телефона и ожидал полузабытый тон его приятного голоса. Я так накрутил себя за эти две недели, что теперь явно нервничал, и ощущал свое беспокойное дыхание, которое могло испугать Боба и заставить его бросить трубку. Я не продумал того, что скажу ему, однако мне и не пришлось ничего говорить, поскольку такого номера не существовало. Голос сообщил об этом в тот момент, когда я только закончил набирать последнюю цифру. Я думал рассказать об этом Джиму, однако заранее знал его реакцию. К тому же я боялся еще одного вопроса, жестокого и при этом очевидного: "Зачем тогда он дал нам свой номер телефона?"

А потом случилось то, что я сел в машину и отправился на север Темекула, в винодельню Раффа. По дороге я слушал поздний альбом Чарльза Мингуса, который в точности выражал состояние моих мыслей. Ясных в одну секунду и совершенно безумных в другую. Умирающий от редкого склероза, Мингус уже не играл на том альбоме, но как в названии, так и в самой музыке было так много его хаотичного, его безумного "я".

Я отправился в Раффу в тот же день, что мы были там с Джимом и Ребеккой, потому что полагал, что это увеличивает мои шансы увидеть Боба. Я приехал днем, и хоть тут все еще играл Уилли Нельсон, хоть людей было много и хоть всюду по-прежнему стояли мотоциклы, все казалось другим. Мне понадобилось несколько минут, чтобы понять это. Дело в том, что повсюду была какая-то непонятная тишина, которая только усиливалась от разговоров, криков и звона бутылок вокруг. Такую тишину трудно объяснить, однако она случается порой в городе, на самой оживленной улице, в переполненном ресторане, где от бесконечных разговоров вокруг так тяжело услышать собеседника, на людном рынке, где арабы торгуются с туристами о цене на кожаный портмоне. Словно ты находишься под водой, и весь мир существует поверх тебя, и ты слышишь лишь проблески голосов, шагов, звуков. Это момент ясности, однако ты не можешь этого осознать, поскольку ничто не может так напугать, как такая тишина.

И все же я вспомнил, зачем был здесь, и прошел к тому месту у барной стойки, где мы были в прошлый раз. Я пытался увидеть Боба, однако его не было, и ко мне подошла девушка и спросила, не хочу ли я продегустировать меню. Я сказал, что хочу лишь бокал Мальбека, и затем спросил про Боба. Казалось, она была удивлена. Боб уехал, неожиданно для всех, три дня назад. "Куда?" Она ничего не знала. Она лишь сказала, что иногда он уезжает к себе домой. "В Аргентину?" спросил я. В этот момент Моника перестала улыбаться и спросила, зачем все эти вопросы. Я понял, что мне нужно быть осторожней, и рассказал, как мы с друзьями были тут две недели назад, пили вино и разговорились с Бобом, как он рассказал нам про учебу в Сан-Диего и про свой дом в Аргентине. Все то время, что я говорил, у меня было ощущение, что подозрение Моники только усиливается. В конце концов она сказала, что это их работа - разговаривать с посетителями и развлекать их историями из жизни, не всегда правдивыми. Например, два дня назад у нее был клиент очень депрессивного вида, и она... Но я не слушал. Я только думал о том, что именно она знает, и знает ли она вообще о чем-нибудь из жизни Боба, и не говорит ли все это из обычного чувства солидарности. Как бы то ни было, я понял, что не было смысла продолжать разговор, или просить ее дать мне телефон Боба. К тому же вскоре Моника подошла к другому посетителю, мужчине лет сорока, сидевшему слева от меня с таким же депрессивным видом, с каким наверняка сидел тот реальный или вымышленный клиент из ее реальной или вымышленной истории.

Тем временем, бар все так же звучал, гудел и звенел откуда-то издалека, и до меня, выходившего на светлую улицу незаметного калифорнийского сентября, доносились глухие и немного скомканные отзвуки из другого мира. Словно вокруг моей головы жил гигантский аквариум,  который - и это было удивительно - позволял мне дышать.

Теперь мне казалось очевидным, что Моника знала гораздо больше, чем сказала мне. И потом вся эта история про барменов, выдумывающих разговоры для тех, кому наливают вино, и кто не должен сидеть с грустным видом и понимать, что все происходящее начинает терять смысл. Это было сложное чувство, поскольку я понятия не имел, что могу сделать, чтобы заставить ее говорить. И потому я думал теперь, когда вновь слушал живого Чарльза Мингуса и вел машину сквозь обступавшие меня виноградники (кажется, с приближением вечера они обступали тебя все теснее), что Боб всего-навсего проговорился. И, осознав это, написал несуществующий номер телефона, после чего собрал вещи и уехал в Аргентину.

Я рассказал Ребекке, где был сегодня, но она не хотела слушать. Она лишь разогрела ужин и сказала, что ей нельзя нервничать, что она не собирается об этом больше говорить, и потому уезжает к Джиму. По ее спокойному тону, по ее молчаливому поведению я понял, что не смогу ее остановить. И все же я начал в сотый раз говорить ей про все то, о чем думал эти дни, втайне от нее. "Помнишь", говорил я, "помнишь, как он смутился, когда рассказал нам об этом?" Но как же по-детски звучал мой голос, и каким же пустым и нелогичным казался этот дурацкий довод, не стоивший ровным счетом ничего. Но разве мог я заговорить о чем-то другом? Разве мог я попытаться сказать, как пугает, как мучает меня этот вопрос, который однажды задаст наш ребенок, когда в очередной раз не увидит рождественскую елку в нашем дворе? "Почему не у нас? Почему мы не празднуем в конце декабря, а празднуем в начале, и не так, как празднуют все остальные, и не дарим друг другу подарков?" Разве мог я проговорить все это, когда Ребекка говорила собаке, что это не прогулка, и она уходит одна?

Мне снился бар на севере Темекула и мне снились Боб с Моникой, входившие в помещение с какими-то легкостью и презрением, которые не были понятны ни одному из нас. Тем, кто с пустыми бокалами сидел или стоял в центре огромной комнаты с колесами на потолке, которые внезапно не были колесами, но были отверстиями, откуда в любой момент могло политься вино, любое вино, которое им вздумается. Я проснулся совершенно голым, и только через некоторое время понял, что одежда была, и не было ее только во сне. Просто мне было холодно, и рядом не было Ребекки, и форточка была распахнута настежь, и осень в Калифорнии только так и могла напомнить о себе. Вновь я заснул только под утро, с чувством, что для того, чтобы вернуть Ребекку, мне нужно сделать все, чтобы никогда больше не видеть этих снов.

Ребекка вернулась только на следующий день, вместе с Джимом, и мы не стали говорить ни о чем из того, что происходило в последние дни. Поначалу это молчание давалось трудно, и несколько раз я нарушал его наедине с собой, когда перечитывал старые статьи в интернете или набирал несуществующий номер. Особенно часто я делал это в те моменты, когда не мог уснуть или внутри была какая-нибудь непонятная боль. Однако затем желание пропадало, и только возрождалось на один миг, на одно покалывание в пальцах или под лопаткой, если мы были одни с Ребеккой и пили аргентинское вино. Правда, через месяцев пять или шесть позвонил Джим и сказал, что проезжал через Темекула и по пути заехал в Раффу. Сказал, что никак не мог забыть моего возбуждения по поводу бармена по имени Боб.

"И что, Джим? Что ты увидел?" спросил я так же вспыльчиво и агрессивно, как спрашивает старый курильщик или наркоман, давно забросивший свою привычку.

Но Джим сказал, что встретил там только одного человека, который открыл ему двери в музей. Это был музей мотоциклов, и человек объяснил Джиму, что полгода назад винодельню решили перенести в Южную Америку. "Похоже, что уезжали в спешке", сказал Джим. "А вообще место выглядит еще более депрессивным и заброшенным, чем раньше. Виноградников почти не осталось, за ними никто не ухаживает, а в музей никто не ездит. Никакого Уилли Нельсона. Слишком далеко".

"Слишком далеко", сказал я. И думал было спросить о чем-то еще, но забыл, и Джим положил трубку. Ребекка подняла голову и спросила, что именно находится слишком далеко. Я сказал "Аргентина". Ребекка слишком давно не слышала этого слова, и была слишком занята мыслями о скором ребенке, чтобы отвлечься от книги или услышать в моих словах нечто большее, чем проблеск бессмысленной надежды.




8 July 2019

NUMBER SIX



The rainbow shot was my childhood obsession, and it went something like this. The ball was struck from just outside the penalty box, from barely a dozen inches above its right corner, and, after making a beautiful curling movement over the wall, it landed perfectly in the left upper-ninety of the goal. The size of the wall was immaterial as the ball barely registered its presence with the swooshing sound of a snide dismissal. The hapless goalkeeper was reduced to a spectator, a pathetic mannequin, who could either make a late jump or watch it unfold in still agony. And all the while my heart would freeze or else skip a dozen beats as it followed, quite religiously, the rainbow trajectory of the ball.

It was a shot I could watch for hours, in dreams as well as in real life. I would sit on the bench with the best view and gaze at him practicing that shot again and again. Meanwhile, I would be careful not to clap or express any visible signs of admiration. It was enough to know that he noticed my stooped presence and even smiled at me a few times when the ball was struck particularly well. Barring an occasional sound of subdued delight and equally subdued disappointment, the ritual was performed in total silence. I think I preferred it that way.

There were of course regular training sessions conducted by a disinterested man with a weight problem. The man coached both teams, senior and junior, drove a battered old Volkswagen Golf and often entertained us by saying the names of teams where we would be playing in the future. (Later, I would discover that he committed suicide by hanging himself in the garage.) So he was mostly doing it on his own, with no props and no coaches, even though once in a while he was joined by another player from the senior team who either stood between the goalposts or tried his luck with the free kick. Inevitably, he would fail miserably at both and would end up lamenting the odds of a foul being committed at that precise spot on the pitch. A remark that would be dismissed with an awkward yet defiant shrug, the kind that I would try to emulate at home and during the few interactions with my classmates.

The remark was of course well-judged as the odds were indeed quite low. In fact, while I never missed a single game of the senior team in all those endless seasons of outdoor football, I could only remember one such instance when the free kick was supposed to be taken from that particular edge of the penalty box. However, the fateful substitution had already been made and somebody else wasted the opportunity by hitting the wall with a shot lacking any teeth or incision. Otherwise, the fouls were committed outside the danger area where the free kicks were taken by somebody else on that senior team.

Nobody said this to my face, but I think he was considered a competent first-team player with just the right set of skills. He could pass and he could spread the pitch, and his position on the left wing of the diamond-shaped midfield was never in doubt. Having said all that, there was of course a small matter of him being given number six, that least charismatic of all numbers on a football pitch. And in those days we believed in the numbers, and everyone on the junior team had it all figured out. 'Seven' meant creative, 'eight' was a playmaker, 'nine' denoted a goalscorer, 'ten' spelled a genius. 'Six' was neither here nor there. 'Six' was donkey work. 'Six' was average. In fact, the best thing you could say about 'six' was that 'six' was underrated. Which I believed he was, because even without the rainbow shot (I was actually the only one who called it that way), his passing was smart and cut through the opposition's defence with the elegance and the ease of a still-water vessel, and because his ability to create space was spectacular. So that when the time came to pick my number on the junior team, I chose 'six'. The boy who was distributing the shirts looked at me like I was insane, or defective, and said 'four' was still available. Hiding my embarrassment, though not quite as gracefully as I wanted, I took 'four'. 'Four' was the backbone. 'Four' was good.

I tried that shot, too, at all those times when it was raining or the weather was scorching hot and there was no one else at the stadium. However, the trajectory was all wrong and the ball barely reached the elevation it needed to hit the top of the net. I did get the result once in a while, but there was no way I could tell everyone else on the team that from that time on I would be taking those free kicks as this was my shot. Because it was not my shot and I was as bad at it as everyone else who was not wearing the number six shirt on the senior team. Which is not to say that he always scored it himself. There were long afternoon sessions (his favourite time was between three and four) when he missed one or two shots out of ten. This was both disheartening and oddly encouraging. It meant he was human, even if I did not know whether I wanted him to be just that.

And then it came, the football match that should have happened long ago. Two senior teams from two neighbouring towns contending a local cup as well as a sizable money award. Naturally, the game generated quite a bit of interest and for once it was not reduced to the junior team and a handful of family members. This time, there were tickets and an old scoreboard that a travelling team from some English town had brought to us three years before. As ever, I chose the best bench at the stadium, the one where I watched all the games as well as his practice sessions. It would be worth noting here that nobody else knew about my obsession, which was for the best as it spared me the embarrassment of the whispers.

For me, this match (as well as any other match played by the senior team) was all about that shot. Victory and defeat were no more than a marginal interest, an afterthought, but I cared deeply about that free kick. Because I knew that if the chance came, he would just do it and there would be no end to people talking about it for weeks and even months. Oh I had it all in my mind, running like a fevered dream: the short run-up, the smooth strike from under the bottom of the ball, the rainbow trajectory that glanced over the wall, the torn cobweb from the top left corner of the goal. I knew the routine and I knew the outcome.

What I did not know was that the opportunity would come in this particular match, at the very end of the regulation time, with the score tied, following a dramatic comeback from our team. And yet here it was, at that precise spot on the pitch, seconds after a cynical tackle. It was emotional to see how the other players turned their heads and looked at the one man who could score it with his eyes closed. The moment was tense and the spectators were breathlessly looking on, even though nobody at the stadium (or in the town, for that matter) felt it the way I did; how the tension was licking my heart dry, how the air got sucked out of my lungs. He looked calm, though, and he did the whole thing as if it was a training session with no else at that stadium except for a skinny boy on a bench nearby, with clenched knees and stooped shoulders. The short run-up, the smooth strike... In fact, there was just one thing which did not go according to the plan: the ball did not touch the net. I guess I could blame my eyes or the racing heart that blurred the vision, but there was the whole stadium to confirm. There was an old man gasping on that bench by my side: there was no goal. There was, however, a sense of hushed and rather cautious jubilation as moments ago the referee had given a penalty.

The brain was too disbelieving to process what had just happened but the vague impression was slowly giving way to the clear-cut image at the back of my mind: one of the players standing in the wall had raised his arms as the ball was about to fly over his head (lower than expected but just enough to make it) and the shot got horribly deflected. This image had been supported by the referee flashing the quickest red card in memory and pointing to the penalty spot. Everything that followed is a bit of a blur, although the memory does hold the proven 'number nine' burying that shot, ruthlessly, down the middle, and then the final whistle that came seconds later, and then the wild celebration from everyone on that senior team. Including him, the one who left me with a sick feeling in my mouth.

Somehow, the rest of that summer disintegrates in other matches and other experiences and memories that have little to do with football and more with the fact that we were moving to another town. From then on, I would only be coming to this place for my summer vacations.

It was during one such summer that I was alone at the stadium and saw a familiar face. It was a player from that senior team (a defender and a 'number three', two facts that I should have forgotten long ago), and I did not expect to see him that day. It was a scorching morning and very few people stepped onto the yellow and slightly hollowed out pitch at that point in August. Besides, I knew that the current senior team was more or less the junior team from the past (which I was no longer part of) and he was not playing much anymore. Still, he was passing by in his frayed blue jeans and his shiny shoes, and he said he recognised me vaguely. He said he had thirty minutes to kill and suggested being my goalkeeper for a while. 

I did not mind being on my own, but suddenly there was a flicker in my eye, and at some point I mentioned how nobody was coming to the pitch anymore. He agreed. He said that most of those senior players had grown up and moved on. They still reunited for a game each Friday (I knew that) but most of them had other things in life. "So what do you do?" I asked him, and it turned out that he was working at some local production site and not really enjoying it. In the meantime, I was scoring goals left, right and centre as he was in all honesty a very poor excuse for a goalkeeper. In fact, the whole thing must have looked ridiculous, with him in his blue jeans, with a cigarette end dangling from his mouth, with a small black leather bag lying by the right goalpost.

To distract him from all the cursing he was doing when he could not catch the ball (which was most of the time), I said that he used to be a good defender. He said he agreed, rather earnestly, but this was me trying to get to the one subject that mattered. And so I mentioned that I had always liked the way their 'number six' was playing. "Number six?" he said, visibly confused. This was also the moment when I realised that I never actually knew the name of 'number six'. And so I described him: the light green T-shirt with rough outlines of New York City, the black shorts with grey stripes at the bottom, the white Nike boots with spikes, the clean-cut mop of blond hair, the rainbow shot. He was a little taken aback by so many details, but then he said yes, yes, of course, he remembered Alex. It was awkward to be talking about all this with someone I hardly knew, but this was the opportunity I needed and so I asked him why he never came to play in these Friday matches. "Who, Alex? Well, like I say. We all have a fucking life now. Some are married, some have girlfriends and the rest of it." Interestingly, he did not remember much about that shot ("Yeah, he did fuck around with something like that") and, naturally, he had no idea that somebody called it a 'rainbow shot'.

"So you do not remember that match? Or the free kick which led to the penalty that won the game?"

There was a pause as he was lighting his fourth cigarette and trying to think several years back. In the end, he did remember it, although he insisted the penalty was the result of a bad tackle well inside the box. I tried to argue, but there was no point as he said his memory on that was 'hundred percent'. That we were talking about two different games was out of the question as every other detail checked out. He did mentioned, however, that a similar free kick took place in that game but that it must have happened at a different point in the match.

After which he picked up his bag and left, back on his way to wherever he was going. While I stayed on the pitch to keep trying that shot that seemed so elusive. After all, I still could only practice it when there was no one else around.