"Мы были в
Париже три месяца назад... Ой, прости".
Он не хотел
слушать про ее мужа. То есть ни слова. То есть если вдруг она порывалась, если
делала необдуманную отсылку, если не успевала снять кольцо, если телефон не был
выключен, если ветер поднимался слишком сильный, он смотрел на нее этим
взглядом. Мол, о чем ты. Что все это. Казалось, он и сам давно поверил этому
взгляду, в котором так много было искреннего непонимания. Взгляд получался сам
собой. Взгляд темней французского кофе.
"Ты
заметила?" спросил он, переводя взгляд на пластиковую тарелку, которая
горячо провисала под тяжелым яблочным крепом. "Сегодня особенно много
яблок".
"Да",
сказала она. "Ты любишь, когда их много".
"Это впервые
за несколько лет. Вы не были здесь?"
Ее смутило это
"вы", такое нарочито французское, но она быстро все поняла.
"Здесь, у
канала? Нет. Нет, конечно".
Он поверил ей. А
что, черт возьми, ему оставалось, кроме как поверить ей и надеяться, что она
поверит ему. К тому же сегодня было так хорошо, и на отель оставалось два часа.
Сегодня, в конце августа, людей было немного. Говорить не хотелось. Он понимал,
как это плохо, не хотеть говорить (учитывая перерыв - который уже прошел, и
который наверняка еще будет, и не один, дай бог не один), но его слова
ходили по краю канала и решительно не хотели спрыгивать вниз. Как и люди,
редкие прохожие, что были здесь сегодня.
Они молчали, но
не тяжело. А так, просто. Они молчали, и это было единственное молчание в его
жизни, которое он выносил. С другими было о чем говорить, но не о чем
молчать. С другими был этот свист в глазах, который он так ненавидел. А здесь
молчание заполняло тебя целиком, росло, поднималось. Так теплая выпечка растет
внутри тебя ранним парижским утром. Так было и здесь, на берегу канала
Сен-Мартен, где вот уже двенадцать лет они встречались и ели яблочные крепы из
блинной на углу.
Сегодня, правда,
ему казалось, причем казалось с того самого момента, как они встретились в саду
Вильмен, на их условленной скамейке с двумя крикливыми русскими дамами, что ей
хочется о чем-то ему рассказать. Но она молчала. Он знал, что не стоит давить
вопросами или заставлять ее говорить. Он вообще боялся делать ошибки и потому,
наверное, делал их постоянно.
"Я
подумал", сказал он теперь. "Почему так мало?"
"Да?"
"Почему
пять? Почему, например, не шесть? Почему не семь часов?"
"Посмотри на
тех маленьких детей на другом конце канала. Они хотят прыгнуть? Так смешно".
Она переводила
разговор, взгляд, эмоцию. Нет, давить было нельзя, нельзя было заставить ее
говорить.
К тому же они так
любили разглядывать людей, которые проходили мимо. Медленно, лениво, в будний
день. Им нравилось считать французские лица, которых в последнее время
становилось все меньше. Нравилось говорить простые слова, которые, казалось,
были куда прозрачней воды в канале Сен-Мартен.
И все же порой
хотелось прорваться сквозь миллион дурацких условностей и сделать что-то
действительно значимое. Сказать, например, что там, в Страсбурге, все кончено,
причем давно. Лет шесть назад. Но было нельзя. Он чувствовал, что нельзя,
потому что так было условлено в том письме, что она ему написала. В том первом
разговоре. Ведь это был роман с воображением, с выключенными телефонами, такой
стильный и такой ни на что не похожий. Этот роман случался раз в год и длился
не больше пяти часов. Все это было оговорено, и не было времени, ведь после ей
нужно было спешить на Северный вокзал, а ему на Восточный. А до этого... до
этого они еще успевали забежать в отель неподалеку, предварительно заказанный,
за три или четыре месяца до встречи.
"Ну что,
можем, наверное, идти?" спросила она, так ни о чем ему и не сказав.
Секс был самый
обычный, и это было удивительно. Они пытались, наверное, слишком сильно, и
оттого отменяли друг друга. Словно хотели добиться боли, чтобы ее осталось как
можно дольше, на месяц или даже на целый год. И потом, в немецком поезде по направлению в
Штутгарт, он думал о том, что нужно было изменить. Порой ему казалось, что один
жест, одно движение бедра или руки могло изменить все на свете. Ее оргазм
разбудил бы сонную девочку в приемной, в бессмысленных темных очках, так
похожую на затравленную муху. Французы говорят: лестничная мудрость.
Умная мысль, которая приходит в голову, когда уже слишком поздно. Разговор
закончен, и ты можешь прокручивать и пережевывать ее в своей голове сколько
угодно, меняя карьеры, судьбы, жизни, но в действительности ты ни на что уже не
сможешь повлиять. Ничего уже не переменить. Осталась одна только лестница,
и она благодарно выслушает тебя, пока ты будешь спускаться до самого ее конца.
Прощались они
тоже в саду Вильмен, только русских дам больше не было. А была детская
площадка, на которой дети общались на незнакомом языке миллиона суетливых глаз,
ног, рук. Казалось неправильным прощаться вот так, и он не раз порывался
порвать билет и сделать хотя бы что-то, но всегда себя останавливал. "В конце
концов, пять часов", подумал он, начиная готовиться к тому, что неминуемо случится через несколько минут, по дороге на Восточный вокзал. Пять часов.
Они растворятся в году, и перестанут существовать до следующего августа. Пять
часов - так легко было представить, что их и вовсе не было. "Я хотела тебе
сказать", вдруг начала она, и дети унесли ее голос в какой-то свой мир,
такой безобразно непонятный. Унесли, втоптали в пыльную площадку рядом с
качелями и миллионом невидимых кукол.
"Да?"
спросил он, чтобы она не забыла и не отвлеклась на свой проклятый поезд.
"Нет,
ничего".
Взять ее за
плечи, перевернуть, вытряхнуть из нее слова? Но нет. Нет, пора было спешить на
поезд, не то в Страсбург, не то в Лилль. И потому этот прощальный поцелуй, не то
краткий, не то кроткий.
В вагоне поезда в Лилль,
она впервые не достанет из кармана кольцо (которого больше не было), а он в очередной раз закажет
кофе, позвонит жене и включит наконец свой рабочий телефон. Проверит свое
расписание на ближайшую неделю. Там будет написано "Марсель, Лоншан,
пятница, девять лет", и он постарается вспомнить ступени дворца Лоншан,
где она будет его ожидать. А еще он постарается вспомнить это марсельское лицо,
но снова не сможет этого сделать. У него совсем испортилась память на лица,
хотя в последнее время он стал чаще спрашивать себя, так ли это плохо.