Были дни, когда я
мог вписать ее в любой новый рассказ. Для этого не нужно было выдумывать новых
персонажей, не спать ночами или пытаться напугать ее одной из тех страшных
историй, которые мне нравилось рассказывать на веранде, в конце дня. Нужно было
лишь увидеть ее, как она собирает вишни в саду или опускается на скамейку с
толстым романом. Сюжет прибегал ко мне сам собой. Огромный, лохматый, как
собака, желавшая играть в мяч.
И все же когда
это началось? Когда я впустил ее на страницу рассказа в первый раз и не
выпускал до самых последних строк? Мы прожили здесь столько жизней, что можно
было забыть. Но, пожалуй, все случилось через полгода после того, как мы
переехали в этот дом. Оставили город и оказались здесь, в безымянной деревне с
тремя пустыми домами. Весь путь проехали молча, спрашивая себя, сможем ли
остаться на целый год, и что будем делать, когда вынесем из машины последние
вещи и окажемся наедине с прозрачными окнами. Молчание, тишина - вот чего мы
боялись больше всего на свете.
Я помню, как
капот машины захлопнулся в последний раз, и она положила руки на бедра и стала
смотреть на дом. Угловатый, по-вечернему хмурый. Мне так хотелось закрыть глаза
и вернуться в город. В тот вечер мы так ничего и не сказали друг другу, и
только смотрели на все шепотом, ничего не трогали и скучали по неслышным шагам
соседей. Легли раньше обычного и, несмотря на усталость с дороги, ворочались до
самого утра.
А через неделю я
впервые сел за деревянной стол, обмякший от времени, пахнувший сыростью.
Поначалу карандаш застревал в бумаге, разрывал недружелюбные страницы, но
вскоре я понял, что получается. Я писал так много, что совершенно не замечал,
как тяжело ей было в те дни, и с каким трудом она привыкала к новому дому.
Однажды вечером, когда мы сидели на веранде, и книга выпала из ее рук (мы все
еще говорили мало, набивая рот новыми ощущениями), она спросила, слышу ли я
новые звуки, которых не слышал раньше. Я ответил, что нет, и она стала
рассказывать, что неподвижные предметы здесь тоже издают звуки. Комод,
выключенное радио, щетка для обуви, старый шкаф с непрочитанными книгами. Я
хотел, чтобы она описала эти звуки, но она не смогла. "Они очень
глубокие", - лишь сказала она. Но я
не заметил ее слов, как не замечал того, что целыми днями она проходила мимо
открытого окна перед письменным столом - лениво и почти бездыханно, не находя
занятий.
А вечером она
рассказывала о том, как быстро ей становилось скучно в этом доме. И как ей было
жаль, что не было в нем того тревожного чувства, о котором снимались фильмы про
молодую семью и старую куклу. А были только три комнаты с безымянными вещами и
запахом деревенской мебели. И потому я стал рассказывать ей страшные сюжеты,
которые писал в то время - еще не зная, к чему это приведет, и как скоро один
из таких сюжетов впервые станет частью ее жизни.
Мы почти не
ездили в город - только изредка, чтобы купить еду. Накопленных денег должно
было хватить на целый год, как мы и планировали, однако в тот первый месяц мне
все время казалось, что она не вытерпит и уедет в город. Что утром я могу
проснуться от холода и не услышать дыхания справа от себя. Что на столе будет
лежать лист бумаги, списанный с фильма или романа. И в один из наших вечеров на
веранде, за чаем, я прямо спросил ее, хочет ли она здесь оставаться. Она
сказала "да", но я знал, что это не так. Ей не хотелось читать книг,
лежать на траве или просто смотреть в окно. Все больше времени она проводила в
кровати и все внимательней слушала мои незаконченные истории. "Откуда они
появляются?" спросила она однажды. И я не нашел ничего лучше, кроме как
вспомнить про выключенное радио и щетку для обуви.
Однако истории
вскоре закончились, и старое выключенное радио превратилось в старое
выключенное радио. Прошло два месяца, я исписал себя, и стал все чаще приходить
к ней на скамейку или просто смотреть, как она пытается сделать черно-белую
фотографию цветов в нашем саду (мы так и не узнали, кто и когда их посадил, и
почему они росли так хаотично). В один из таких моментов, когда отчаяние
опережало любые сюжеты, я подумал про красные розы и ее силуэт, и сорвался в
дом, и стал печатать все это на пустой странице моего экрана. Я написал ее, эту
девушку в окне, и как же быстро она обрастала сюжетом!
Вечером, когда мы
сидели на веранде и смотрели на улицу, она сказала, что впервые за все то
время, что мы провели в новом доме, ей было хорошо здесь. Сказала, что сегодня
днем ей приснился сон, и после него в голове начали происходить странные вещи.
"Какие?" спросил я, еще не представляя, что услышу. И она стала
рассказывать про свои ощущения, а также про то, что она вовсе не была здесь
сегодня, а была на окраине старого города. Покупала цветы. "Какие?"
снова спросил я, начиная догадываться. "Какие? Не помню. Кажется, розы,
красные розы". Впервые за полгода у меня возникло острое желание курить.
Однако пачка сигарет, лежавшая на подоконнике и оставленная старыми хозяевами,
промокла от сырости - так, что я просто слушал все это и пытался не верить ее
словам. Это был бред, и, должно быть, мы оба начинали сходить с ума - как
сходят с ума все, кто уезжает из города. Не было привидений и не было страшных
кукол с зелеными глазами - а были эти истории, которые оживали у нас на глазах.
Я ничего не
сказал ей, и на следующий день продолжил рассказ, чтобы вечером, за чаем,
услышать слова, которые мог знать только я один. Но теперь она тоже знала их, и
потому подробно пересказывала мне мой собственный сюжет. Она знала детали,
потому что все это пережила сама. Когда я объяснил ей, что происходит, и каким
уникальным был этот безумный дар, она только улыбнулась и сказала, что наконец
нашла для себя смысл быть здесь.
История могла
закончиться всем, чем угодно. Она могла влюбиться и она могла разлюбить,
родиться и даже умереть (хоть как трудно было написать ее смерть в самый первый
раз, и как мучительно я переписывал эту страшную концовку). Она проживала эту
жизнь, и это была идиллия, о которой не мог мечтать ни один писатель. При этом
я не мог писать лишь об одном; она боялась вида луны, и потому я никогда не
описывал ее ночью.
Сложно было в те
дни, когда рассказы обрывались и она металась по саду в поисках мелких занятий.
Она не решалась ни о чем меня просить, но еще сложней было от идей, которые
рождались по своим правилам. Идей, в которых не было и не могло быть ее. Однако
я выглядывал в окно и видел, как горячо и тревожно она смотрит на меня и словно
следит за поворотами моих мыслей. И тогда я начинал кроить рассказ и вшивать ее
в пройму, в подкладку сюжета. Выходило неплохо. Но даже если рассказ не
получался, и к вечеру я все удалял или вычеркивал (часть рассказов я печатал, а
часть по привычке писал от руки), она успевала в полной мере пережить новый
сюжет.
Писал ли я
по-другому оттого, что знал, что в эту самую секунду она сидит на крыльце или
стоит на тропинке нашего сада и боится открыть глаза и выпасть из моей истории?
Думаю, да, но я любил ее участие и порой ощущал дыхание за спиной или на краю
листка. Разумеется, поначалу я не мог не замечать, что полностью избегаю постельных
сцен, но в остальном все изменения шли на пользу. Теперь я чувствовал
ответственность не только перед Богом или Шекспиром, но перед человеком,
который жил в одно время и в одном доме со мной. И все же однажды вечером,
когда мы, как всегда, сидели на веранде и пили чай, она сама сказала про то,
как это странно. Как это странно - так ни разу ни с кем за все это время не
переспать. "Это ведь будет только там", сказала она, поцеловав меня в
губы. "Там и в моей голове".
Нет ничего
сложней хорошей постельной сцены, и все же я стал пытаться. Болезненно сжимая
воображение, я представил себе каждую подробность и начал писать. В первые дни
мы не говорили об этом из чувства неловкости. А затем мы не говорили об этом
оттого, что мне не удавались эти сцены. Должно быть, я обрывал все гораздо
раньше или доводил все до бессмысленного предела, и она не могла не испытать
разочарования - ощущения, которого так боятся девушки с чувственными глазами. И
только через месяц или два, я увидел ее сидящей у окна, с пересохшими губами и
влажным взглядом.
И все же
наступали дни, когда она уставала от этих переживаний. Порой ей хотелось
вернуться к тем долгим и ничем не заполненным дням, когда можно было лежать на
диване или просто читать книгу (теперь на улице был конец ноября, шли
утомительные дожди и мы почти не выбирались из дома). И тогда случались
передышки - на день, на два. Я либо не писал вовсе, либо не писал о ней.
Поначалу это получалось. Сложности возникли ближе к новому году, когда она
подошла к моему столу и попросила дать ей неделю на приготовления к Рождеству.
Она не сказала, что устала от моих историй - нет, ей просто хотелось посвятить
свое время чему-то другому. "Не пиши меня пока", сказала она. Фразу,
которая не была понятна ни одному человеку в мире, кроме нас.
На следующий день
она снова пришла к моему столу и попросила не делать этого. Я протянул ей две
новые страницы, написанные за утро, и она бегло осмотрела их. Сказала, что уже
пережила все это, и тогда я понял, что не могу больше не писать ее. Она появлялась
в разных персонажах - порой случайных и совсем неважных, без которых вполне
можно было обойтись. Я порвал написанное и пообещал ей, что буду пробовать
снова, и теперь у меня получится. Но через час она вновь стояла за моей спиной,
тяжело дышала и просила перестать писать. Ее руки дрожали, и я понял, что
должен остановиться.
Теперь я знал,
что единственный способ не писать ее - это не писать вовсе. И потому всю
рождественскую неделю мы так и прожили в этом доме - с бумажными гирляндами,
без рассказов и новых переживаний. А вечером, за чаем, мы молчали, после чего
засыпали не от усталости, а от страшной пустоты, которая копилась в груди. Так,
что в начале нового года я не выдержал и вновь стал писать.
Мы пытались
разнообразить это время тем, что выходили в заснеженный сад и чаще ездили в
город за едой. Так нам обоим было спокойней, но только лишь на время, потому
что совсем скоро мне хотелось писать, а ей хотелось вернуться в новый рассказ.
И если бы я спросил ее тогда, о каком именно рассказе она думала, она не смогла
бы ответить. Она сказала бы просто рассказ. Мой рассказ. Любой рассказ.
Кажется, примерно
в эти дни мы впервые заметили свет в одном из окон дома напротив. Дом всегда
был пустым, и если мы и могли ожидать новых хозяев, то лишь весной. Однако уже
в начале января мы больше не были здесь одни. Однажды утром к нам в дверь
постучали (тугой звук страха и тревоги), и мы увидели пару средних лет. Они
протягивали к нам руки и все время о чем-то говорили. Мы не знали, как на все
это реагировать, и наконец она сказала, что мы очень рады видеть их, и я вяло и
немного виновато кивнул в подтверждение ее слов. " Теперь вам не будет
скучно", сказал один из них. "Здесь так тихо. Мы будем к вам
приходить".
Неделю ничего не
происходило, и мы вообще забыли об их существовании. Однако через неделю в нашу
дверь снова постучали, и они вошли, жаркие и многословные, с огромным горячим
пирогом, от которого сильно пахло творогом. Они сказали, что хотят познакомиться
ближе, и мы понятия не имели, что это только начало. Мы сели на веранде (потому
что не было другого места в доме, где можно было пить чай), и разложили
тарелки. Налили зеленый чай, разрезали творожный пирог, и кто-то из них сказал,
что из окна их дома не видно этой огромной липы на другом конце поля.
"Какой липы?" спросил я, и только теперь увидел дерево, что росло в
километре от нашего дома.
Мы молчали, пока
они рассказывали долгую и скучную историю о том, почему уехали из города, и как
им нравилось жить в деревне, и как странно было видеть нас здесь. Затем они
начали задавать вопросы, но мы разучились на них отвечать. И все же я сказал,
что пишу рассказы и добавил, предвкушая извечный вопрос, что никому их не
показываю. В тот момент мне показалось, что я проговорился, но они больше
ничего не спрашивали, и только сказали, что однажды хотели бы прочесть то, что
я пишу.
Они приходили
каждый день. Они приносили чай и порой красное вино (потому что нельзя пить
белое зимой, объясняли они), а мы не знали, как отказать людям в деревне. Это
легко было сделать в городе, когда их сотни или даже тысячи, но не здесь. И все
же как утомительно было ожидать этого стука в дверь, и впускать их в дом с
морозной улицы. И самым страшным было то, что мы больше не считали это место
своим, и даже когда по вечерам садились на веранде и пили чай, то ощущали их
присутствие. Видели их свет в огне. Молчаливые силуэты. И я почти перестал
писать.
Она задала мне
этот вопрос, когда мы возвращались от них (скучная дачная жизнь; мне казалось,
что никогда раньше я не пил такого пресного вина). Она спросила, могу ли я
проделать все это с кем-нибудь другим. "Все это?" спросил я.
Порой я делал это
слишком неряшливо, порой они соскальзывали с предложений и вырывались назад, и
в такие моменты я чувствовал, что упускаю время. Когда вечером они приходили к
нам в гости, мы не замечали в них изменений. Они были все той же назойливой
парой, которая без умолку рассказывала о том, какие цветы они будут сажать в
своем весеннем саду. Я пытался делать отсылки к тем сюжетам, что писал все
утро, но они отмахивались от ненужных вопросов и продолжали хвалить фиалки.
Хоть я и сам хорошо понимал, что у меня ничего не получилось, и ее надежда
обрывалась в очередной раз.
Только после двух
недель напряженной работы я сумел-таки задержать их на странице или двух.
Однако все еще были сомнения, которые исчезли через несколько дней, когда они
сами рассказали нам о странном утреннем сне. Тем вечером она обняла меня, и о
чем-то прошептала на ухо. Поначалу я не мог в это поверить, но она прошептала
"избавься от них". И я вернулся за стол, пока она стояла у окна и
смотрела на их дом - словно ожидая чего-то. Словно что-то должно было
случиться, и она непременно это увидит. Вспышка в окне. Крик чайки. Выстрел. Но
вскоре мы оба заметили, что они совсем перестали ходить к нам.
Однажды вечером,
когда мы сидели на веранде, и я показывал ей новый сюжет, она спросила про
убийство. Достаточно ли сделать это на странице, чтобы... Она не договорила.
Однако из тех сюжетов, что были в прошлом, в том числе и тех, где умирала она
(ее идея - она хотела испытать все), было понятно, что этого мало. Убийство в
рассказе не могло выйти за его пределы, не могло причинить реальных страданий.
Нужно было выдумать что-то другое, более сложное. Целый поток сюжетов, который
будет витать над их домом каждый день.
...Они зашли к
нам еще только раз, хотя в действительности зашла только она - он остался
стоять на пороге. Она попросила соли или муки, была в спешке и обещала, что они
еще зайдут к нам. Сегодня вечером или завтра утром. Но, конечно, они уже больше
никогда не приходили. А затем, через недели две или три, мы услышали рев мотора
среди ночи. Мы проснулись и растерянно посмотрели друг на друга. Мы знали, что
все было кончено. Утром она попросила меня рассказать, что именно я сделал с
ними, но я не стал этого делать. Я сказал, что стер ту страницу прошлым вечером
и почти не помнил сюжета. Странным образом, она поверила мне.
Февраль вернул
нас к прошлой жизни, и какое-то время все было как прежде. Я писал рассказы,
она продолжала жить в них, и раз в неделю мы ездили в город, чтобы купить
необходимое (мне все время казалось, что деньги заканчивались, но я не решался
проверить). И все же кое-что изменилось, или мы разучились скрывать это. Временами
начала появляться смутная тревога или, хуже того, тоска. Словно механизм был
нарушен, тот, что мы неосознанно запустили в этой богом забытой деревне.
А затем, когда мы
пережили холодную зиму, и ледяной снег начинал распадаться на мерзлую землю и
ледяную траву, она вдруг заговорила про липу. Сказала, что ни я, ни она до сих
пор не были там, хоть каждый вечер мы сидели на веранде и пили чай прямо
напротив ее. Я пытался возразить. Я сказал, что липа слишком далеко и только
кажется близкой. На самом же деле может уйти несколько часов, прежде чем мы
доберемся до нее. Но у нее, конечно, были свои идеи. Она хотела быть там. Она
хотела, чтобы я написал ее рядом с той липой.
Все это, конечно,
казалось капризом, но совсем скоро я начал писать свой лучший рассказ. Я писал
его на веранде, чтобы видеть липу. Я писал его все время, не отвлекаясь на
обед, на мысли и на ее голос, и закончил лишь тогда, когда в деревне наступил
вечер. Я позвал ее, но она не отозвалась, и только теперь я понял, что так за
весь этот день с ней и не разговаривал. У крыльца не было сапог, и я понятия не
имел, куда она ушла. Вокруг была одна только тишина и тысячи молчаливых
предметов, которые привычно отзывались на мои шаги. Я ходил по саду и кричал ее
имя, но во дворе не было признаков того, что мне могли ответить. И тогда я
вдруг понял, что нужно делать. Я вернулся на веранду, разорвал страницы
рассказа и стал ждать. Она так и не появилась, до самого утра.
На следующий день
я снова взялся писать его, но теперь мне нужно было проделать все это заново.
То, как она пришла к этой липе, в полночь (да, луна была, но мне всего лишь
хотелось немного напугать ее), и увидела там ржавый автомобиль с вещами,
которые показались ей знакомыми. Таким было начало рассказа, но теперь я стал
переписывать середину и концовку. Я возвращал ее домой, я скрывал луну за кучей
облаков, я переносил автомобиль на километры от того места, где была она. Но
ничего не менялось. Рассказ выходил пресным, ненастоящим. Она не возвращалась.
Тогда я стал
переписывать рассказ заново - пытался вспомнить каждое слово, но теперь это
было сделать уже невозможно. А через два дня отчаянных попыток, когда я боялся
даже выйти на веранду, мне пришла в голову странная мысль. Я еще до конца не
понимал, что это даст мне, но вернуть ее было необходимо - несмотря на
наступающую весну, все вокруг увядало, и мне все больше хотелось бросить этот
дом, этот выдуманный нами год и вернуться в город. И потому ночью я взялся за
работу.
Все оказалось
проще, чем я ожидал. Вписать себя в рассказ было самой легкой задачей из всех,
и вот понемногу я терялся в исчезавшем свете комнаты (деревенская ночь, в
отличие от городской, не останавливалась на пороге дома, но разбивала стекла и
влетала в окна). Вот я продолжал писать, и при этом ощущал холод улицы и хруст
земли под ногами. Глаза понемногу привыкали к свету, и я вдруг понял, что
впервые за все это время отошел от дома так далеко. И шел, конечно, по
направлению к липе, что росла вдали от нашей деревни.
Ноги шли с
трудом, и вначале мне казалось, что липа все не приближается. Где-то там, я
знал, моя рука печатает текст, и я мысленно пытался заставить ее писать лучше,
ярче, точнее. Тем временем, луна светила мне в глаза, и я шел дальше,
прислушиваясь к звукам вокруг, скрывавшим не то собак, не то птиц. Когда я
добрел наконец до липы, мне показалось, что я прошел несколько ночей. Хотя
знал, что в моем рассказе это могли быть минуты или даже секунды.
Прежде, чем дойти
до липы, мне пришлось пробираться сквозь голые ветки сухих кустов, которые
стучали мне в ноги и царапали руки. И вот наконец я дошел до липы, но не увидел
ее здесь - там, где она должна была стоять. Все, что я увидел, - это старую
ржавую машину, которую бросили, быть может, тысячу лет назад.
Итак, я смотрел
по сторонам, и нащупывал фонарь в кармане брюк. Я совсем забыл о нем, и теперь
включил, чтобы осмотреть местность. Я знал, что рассказа прошло не так много, и
она не могла отойти слишком далеко. У меня все еще было время вернуть ее,
однако рассказ писался, в безумных пропорциях воображения (пусть и моего, но
воображения), и кто мог знать, каким был ее шаг! Но кто-то помогал мне все это
время, и потому я увидел примятые кусты и помчался в их сторону. Теперь кусты
казались другими, более высокими, и порой они касались моего лица.
На секунду
показалось, что я слышу дыхание, но если это и случилось, то не могло быть
сомнений в том, что это второе дыхание двигалось с той же скоростью, с которой
двигался я. И когда мысленно я обратился к создателю, тому, кто был по ту
сторону страницы, то в следующее мгновение вновь ощутил дыхание за своей
спиной. И только теперь все понял. Понял, что так же и она научилась управлять
моими рассказами и моими сюжетами. Понял, что все это время она руководила
мной, и однажды выбралась наружу. А точнее внутрь.
Я побежал за
дыханием, которое снова привело меня к огромной липе. Правда, кустов теперь
было гораздо меньше, и на секунду пропало дыхание. Я прислушивался к звукам
вокруг, но их не было. И чтобы как-то занять себя, я заглянул в широкие проемы
окон автомобиля, в которых уже несколько лет не было стекла. И увидел наших
старых знакомых, которые уехали ночью и вот теперь оказались здесь. И я
отпрянул в ужасе, после чего снова услышал дыхание, за которым не мог не
бежать, и которое, мне казалось, все время бежало за мной.