Было легко не
рассмеяться. А я боялся, что однажды мне станет смешно, и все вокруг обернутся.
Начнут шипеть, ругаться, качать головой. В конце концов, у меня была эта
странная особенность - смеяться невпопад. Например, в школе, во время экзамена.
Или в кинотеатре, во время грустной сцены. Но тут не было даже мысли. Тут было
легко не рассмеяться.
Многое
представлялось мне по-другому. Я думал, например, что смогу затеряться в черной
толпе и черных зонтах, методично открываемых под каплями дождя. Но вечернее
небо, провисшее под напором облаков, замерло в ожидании. Как и все эти люди,
которых было слишком мало, и которые напоминали любимую картину Л.С. Лаури из
книги сестры. Такие же редкие, схематичные, немного несуразные. Долговязый
блондин в перчатках. Девочка со странными волосами. Профиль усатого мужчины в
красном галстуке.
Мой план был
постоять немного в стороне, у дерева или каменной плиты. Постоять, послушать, а
затем уйти. Но теперь я чувствовал, что все пошло не так. Они оборачивались в
мою сторону, кивали мне головой (словно узнавали) и даже приглашали подойти
ближе. Они отводили мне роль, черт возьми, включали меня в происходящее так
настойчиво, что однажды я сделал шаг вперед и увидел белое лицо, о котором
предупреждала бабушка. Когда мы были совсем детьми, она просила нас не стоять у
дороги и не смотреть, потому что так мы могли увидеть лицо. «А что случится,
бабушка?» спрашивали мы. «Что случится, если мы увидим лицо?» Но бабушка не
отвечала. И вот теперь я увидел лицо, и меня передернуло от холода и стыда: ничего не случилось.
Они молчали и
чего-то ожидали, словно пришли еще не все. Время от времени звучал шепот, время
от времени кто-нибудь смотрел на меня. Я чувствовал, что должен уйти, но мне не
хватало смелости не думать о взглядах и словах в спину. Я пытался понять, кем
был этот человек, но люди вокруг ни о чем мне не говорили. Возможно, их было
так мало, потому что пришли только самые близкие. Брат, жена, лучший друг. А
там, в стороне, конечно, его дети. Девочка смотрела вниз и все время шевелила
губами, словно разговаривала с привидением. Мальчик был в красной куртке,
которая сильно выделялась на общем фоне. Он стоял ко мне спиной, и я боялся,
что когда он обернется, я увижу лицо карлика из старого фильма про Венецию,
подсмотренного у отца.
Наконец пришел
священник и произнес несколько слов. Он появился так неожиданно (возможно, так
появляются все священники), что мне даже показалось, будто это один из стоявших
там людей скинул осеннее пальто, и под ним оказалась черная ряса. Слова звучали
распевно, и в этой распевности было что-то жуткое, что обволакивало и не
отпускало. Однако потом все оборвалось; кто-то бросил горсть земли, кто-то
начал уходить. Теперь все происходило так быстро.
«Мы едем в
ресторан», сказал один из них. Я увидел лицо мужчины в красном галстуке и не
сразу понял, что он говорил со мной. Я ожидал подозрительных взглядов, я ожидал
вопроса «кто вы?» Однако усатый мужчина касался моего плеча и обращался ко мне
с совершенно другим вопросом. «Вы поедете с нами?»
Машина была
холодной, и пальцы ног ныли от холода. Когда я пытался пошевелить ими, на плечи
спадала страшная усталость, и появлялось тупое безразличие. Было все равно, что
я здесь, в этой машине, и никому не приходит в голову спросить, что я тут
делаю. Разговоры в машине касались дорогих и сложных приготовлений, и я пытался
не слушать. Только нехотя придумывал то, что скажу, когда все выяснится, и я
буду держать ответ за сегодняшний вечер.
Это была
отдельная комната, приготовленная заранее. Поначалу мне показалось, что здесь
было так же холодно, как в машине, и я стал думать о чашке кофе, которую не
допил с утра, когда в слезах выбежал из дома. «Молодой человек,
присаживайтесь», сказал кто-то, и я сел на твердый стул. Странным образом, я
только теперь заметил стол и людей, сидящих по другую сторону. Некоторых я
начал узнавать, как например, мальчика в красной куртке. Он и теперь сидел в
ней (вероятно, из-за холода), и я мог убедиться, что это вовсе не карлик из
фильма про Венецию, но красивый белокурый ребенок с грустным лицом. Я сел
напротив, однако его взгляд никак не признавал моего присутствия. Как и взгляд его
сестры, которая теперь смотрела в стол. Ее губы по-прежнему шептали какие-то
слова и полузвуки, и я смущенно отвернулся в сторону безмолвно прибывающих
людей. Здесь их было гораздо больше, чем на картине Л.С. Лаури.
Тем временем, на
столе появились горшки с едой и красное вино в черных церковных этикетках.
Мужчина, которого я видел впервые, встал и сказал несколько слов про того, кого
любили, и кого теперь нет. Я вдруг придумал, что скажу, если очередь дойдет до меня, и нужно будет встать и
произнести несколько слов. Или когда женщина справа или старик слева перестанут
играть в эту дурацкую игру, и зададут наконец вопрос, который должен был быть
задан еще несколько часов назад. Я не представлял, какой будет реакция на мои
слова, но знал, что поначалу никто не поверит. Что все посмотрят в сторону
детей и воскликнут: «Как так? Да вот же они...».
Вино было густым,
терпким, и у меня появилось чувство, что рот набит пылью. Причем самым страшным
было даже не то, что при этом я не мог говорить (в конце концов, говорить я не
собирался), а то, что в какой-то момент я мог начать задыхаться. Пыли во рту
скопилось так много, что между языком и небом начал образовываться невидимый
серый сгусток. Будь я один, то непременно выплюнул бы его под ноги или даже на
белую скатерть, однако вокруг были люди. Много людей.
Пыль исчезла лишь
тогда, когда в зал вошли две женщины в одинаковых серых платках и стали
накладывать кашу из горшков на столе. Это была пшенная каша, ненавидимая все
мое детство. Однако нельзя было отказаться, и удивительное дело: я вдруг понял,
что никогда в жизни не ел ничего более вкусного. Возможно, это было вино или
это были нервы, но каша заполняла все, что было внутри, весь холод и все мои
мысли. Вино и пшенная каша, во всем мире не было сочетания более странного и
нелепого, и я не сразу уловил речь старика слева, который сказал, что никогда
раньше не видел меня.
Время от времени
поднимались люди, о чем-то говорили. Кто-то не мог удержаться и начинал
плакать. Я не вслушивался ни в слова, ни в эти слезы, и оттого не мог осознать
происходящего. Тем временем, однажды очередь могла дойти до меня, и тогда мне
придется сказать то, что я задумал.
Принесли еще еды
и вина, и понемногу я начал узнавать людей, а они как будто узнавали меня. Вино
рвало время на части, сужало и растягивало его, и все эти лица я мог увидеть
вчера, неделю, год назад. От этого чувства узнавания мне стало казаться, что
теперь мне легче будет сказать это.
Однако затем старик, сидевший слева, зачем-то ударил меня локтем. Я повернулся,
и он прошептал мне что-то на ухо - так, чтобы никто не мог услышать. Держась за
бок (старик явно не рассчитал), я попросил повторить, и на этот раз понял. Он
прошептал, что может вывести меня отсюда, и я кивнул. Мне так не хотелось
сопротивляться.
Я оказался дома
лишь после полуночи. Помню, что отец открыл дверь и впустил меня в теплую
прихожую. И тогда я начал смеяться. Я смеялся так долго и так пронзительно,
словно копил этот смех внутри себя весь день. Я не боялся смотреть на бледную
улыбку отца и не боялся разбудить соседей. Я просто смеялся - не то к месту, не
то невпопад.