"Сфотографируете нас?"
В двух метрах. Или даже в трех. Чтобы захватить лампу на краю стола, огромную игрушку слона и свет в окне. Чтобы они обнимали друг друга. Или не обнимали. Просто смотрели. Просто были в кадре. Просто были. Человек оторвался наконец от старомодной советской открытки, пожелтевшей и слегка уже безвкусной от времени, и посмотрел на них.
"Я могу нарисовать вас".
Они переглянулись и суетливо сказали "да". В тот вечер они знали друг друга еще слишком плохо, чтобы перестать пытаться сделать каждый вечер памятным.
Человек достал из огромной архитектурной сумки лист бумаги и два простых карандаша. Они вжались в диван, боясь шевельнуться и выдать то, что их еще никто никогда не рисовал. Даже в том сне, который приснился им обоим после первой встречи, они прогуливались по Монмартру без всякого желания быть нарисованными. Художники протягивали к ним измазанные краской руки, разноцветные кисти и белоснежные полотна, но они проходили мимо. Так синхронно, в одном и том же сне.
Оказалось, это безумно тяжело, сидеть без движения целых тридцать минут. Или час? Или, быть может, два? И вообще, не проще ли было сделать фотографию и не соглашаться на рисунок, который она могла порвать сегодня же вечером, не выдержав дурацкого сходства или вовсе не рассмотрев его? Тем временем, латте продолжал неумолимо остывать, и в этом мире по-прежнему не было ничего хуже холодного кофе. Краем глаза она вдруг заметила трещины в чашке. Она подумала, что это место вовсе не было таким идеальным, как им показалось в тот момент, когда они вышли из метро, и в них ударило неоновое свечение вывески.
Он следил за карандашом, глухо трепетавшим обратную сторону листа бумаги, и думал о том, сколько может стоить этот рисунок. Карандашный, составленный наспех в углу полупустого кафе. Человеком, которой мог и не быть художником. А быть маньяком, графоманом, архитектором.
Прошло полчаса, и все происходящее начинало напоминать затянутый карточный фокус, в котором не было разгадки. А было ощущение, что ты заходишь в дом в начале вечера, а выходишь в сумерках, и в эти пятнадцать минут, что ты был внутри, уложилось полжизни. И ты что-то потерял. Чего-то не успел. Одним словом, постарел.
Они ощущали взгляды вокруг. Трое молодых физиков, рисовавших новое устройство на обрывке салфетки, время от времени посматривали в другой конец кафе. Молодой поэт, отчего-то решивший, что жизнь кончена, прислушивался к тому, что происходило за спиной. Даже девочка, работавшая здесь, убирала стаканы в два раза чаще, чтобы выхватить новый штрих на холсте.
Художник работал молча, высокомерно. Никто не умеет молчать так, как молчит художник. К месту и не к месту. Ночью, но особенно днем. Он никогда не сталкивался с художниками так близко, как теперь, в двух или даже в трех метрах. Но она! Она знала художников и расставалась с ними не один раз. Они рисовали ее голой на балконе, в незастеленной кровати, среди нескошенной травы...
Она вдруг вспомнила о них здесь, в этом кафе, пока мужчина работал. Художник, но, возможно, кто-то совершенно посторонний, встряхивал челку, отпивал холодный чай, менял карандаши с мягкого на черствый.
И еще она вдруг поняла, что ей страшно интересно, что из всего этого получится. Должно быть, ему тоже было интересно, хотя он все больше думал о деньгах, а также о том, что с Кристиной все это вряд ли было возможным. С Кристиной они пропустили бы это неоновое свечение, не забрели бы в это кафе, и с ними не произошла бы эта история. Не было бы даже этой весны. А если бы они оказались здесь и обратились к случайному человеку и попросили их сфотографировать, он несомненно сделал бы это. И ни за что не сказал бы, что он художник. Просто оттого, что не был бы им.
Тем временем, художник поднял холст, сдул грифельные осколки на пол и тут же свернул рисунок. "Не вышло?" подумали все, кто был теперь в этом кафе. Но он всего лишь пригласил молодую пару, которая сидела напротив него, пройти с ним к двери. Парень с девушкой набросили пальто и медленно, слегка оглушенно, направились следом. Художник (да, казалось, теперь уже точно художник), шел впереди и нес холст. Он не провожал их, но во всем этом было что-то значительное. Словно это была негласная договоренность между тремя участниками сцены. Как и то, что затем художник отдал ей холст, а он зачем-то протянул художнику деньги.
Он выглядел на двадцать лет старше, а она казалась такой безжизненной, такой ненастоящей. Они едва могли скрыть разочарование, хотя знали, что это было воспоминание, ради которого они были здесь. И все же эти морщины, стеклянные глаза и сухие линии карандаша... От неловкости или от отчаяния он спросил, "А где слон?", и в следующее мгновение художник зачем-то отдал деньги и забрал холст из рук девушки.
После чего они втроем вернулись к своим столикам, к своим понемногу теплеющим чашкам кофе и чая.
Художник развернул холст и положил его перед собой. На холсте были изображены двое. Парень и девушка. Молодая пара, которая теперь сидела напротив него. Художник взял со стола один из двух карандашей и принялся водить им по холсту. Казалось, это был какой-то магический карадаш. Волшебный. Он умел делать то, что не положено ни одному карандашу на свете. Он четко следовал линиям, уже начертанным на холсте, но вовсе не утолщал и не акцентировал их. Напротив, он стирал их. Он удалял все погрешности, вместе с ними удаляя весь портрет.
Тем временем, нерв и напряжение молодых людей постепенно исчезало. Художник замечал суету в их глазах, но каждое движение карандаша разглаживало морщины, расправляло волосы, замедляло дыхание.
Любопытным было напряжение художника. Усилия, которые он прилагал для того, чтобы добиться нужного результата. Сутью которого (и этого пока не понимали ни случайные посетители, ни девочка, работавшая здесь, ни тем более молодая пара в углу кафе) был, конечно, белый холст. А еще более любопытным было то, что с каждой секундой, с каждым невидимым штрихом карандаша, в лица молодых людей возвращалась какая-то простота. И вместе с тем пропадало что-то другое, важное, о чем пока догадывался только один человек в мире.
Когда на холсте не осталось ничего, художник свернул его и спрятал карандаши в огромную архитектурную сумку. В его движениях было что-то обыденное, почти жестокое.
Они переглянулись, и тогда художник сказал, тоже обыденно, тоже жестоко:
"Я могу нарисовать вас".
Но так, без интереса, постепенно возвращаясь к старой советской открытке, в которой что-то писал. А молодая пара, сидевшая напротив и уже несколько секунд смотревшая на него, попросила их сфотографировать. На что художник, конечно, ответил молчанием. Так, что через некоторое время им пришлось в последний раз взглянуть на плюшевого слона на подоконнике, вернуть свой горячий кофе, забрать деньги и уйти из кафе на безнадежно холодную улицу убывающей весны.