Были все остальные. И был он.
Двадцатилетний парень, который показал нам крыши Довлатова. Неровные, грязно-бордовые, дождливые, теплом дышавшие в небо Петербурга и ничего не получавшие взамен кроме сырого мартовского неба.
Всякий раз, когда мы поднимались наверх, по бетонным ступенькам многоэтажного дома, за черными фалдами его длинного пальто, я думал о том, что прочел однажды в книге:
"Нет ничего сексуальней худого парня с сигаретой в руке".
Или это сказал Марк, когда мы впервые увидели его? Студента исторического факультета, который в свободное время водил людей по крышам Петербурга? Казалось, он знал их наизусть, от бледно-желтых дымовых труб до мелких треугольных окон размытого красного цвета. А если не знал, то виртуозно выдумывал, и мог без труда осечь даму в дорогом пальто, когда та жаловалась, что в подъезде жутко пахнет (что правда).
"Девушка, причем тут запах? Здесь писал Довлатов".
И дама переставала возмущаться, визуально сокращаясь в размере от его тона или от черной магии слова "девушка".
Он говорил развязно, устало, невыносимо интеллигентно. Так, как положено говорить студенту исторического факультета, который бредил питерскими крышами и прозой Довлатова. У него были легкие темно-коричневые волосы, в которые северный ветер так часто запускал свои длинные, ледяные пальцы. Сигареты, которые он курил с актерским предыханием. Черные джинсы, всегда одни и те же. Осторожная мимика. Тонкие черты лица. Шарф непризнанного поэта.
Год назад, в марте, мы с Марком решили отвлечься от новых и вполне успешных дел (которых так много в Петербурге) и сходить в галерею или на выставку. Больше не хотелось видеть вычурных названий кофеен, парикмахерских для хипстеров и дешевых пластиковых колонок, заложенных, как бомбы, среди некогда красивых белых колонн Садовой улицы.
"Есть идея", сказал Марк, который переехал сюда несколько месяцев назад и глубокомысленно заявил после первой недели, что Петербург - это город, где пиццу едят ножом и вилкой. "Я где-то слышал о прогулках по крыше. Не хочешь сходить?"
Чем стоять в очереди в Эрмитаж или в сотый раз бродить по Достоевскому Петербургу? Да, конечно.
Мы пришли в назначенное место (внутренний дворик на улице Рубинштейна), где уже собралась небольшая группа людей, которые, как и мы, явно не представляли, чего им ждать. Несколько депрессивных подростков, начитавшихся Довлатова. Две молодые пары, случайно заметившие номер телефона на асфальте, когда прогуливались по набережной Фонтанки. Три дамы средних лет, которым хотелось попробовать все, от Шабли 2008 года до истерзанных питерских крыш. И, конечно, мы с Марком, пытавшиеся отвлечься от наших дел. Одним словом, все те, кто любил гулять по крышам или, возможно, никогда в жизни этого не делал.
И, конечно, он. Парень, который курил в стороне и мрачно читал электронную книгу. Внезапно он захлопнул черную кожаную обложку, забросил книгу в глубокий карман пальто и сказал, что уже двенадцать, и не пора ли нам начинать. Начинать что? Это было эффектно. Каким все было в Петербурге, пока толстенными бедрами в него не влезла Москва. Я до сих пор не могу понять, это произошло случайно, или он задумывал появиться именно так... Но, черт возьми, это было эффектно.
Как все, что он делал. Пожалуй, он скорее напоминал любителя абсента Пикассо нежели мужчину с лестницы Ренуара. Ему было лет двадцать или девятнадцать, но он хотел казаться взрослее. Его лицо было бледным, и он не корчил из себя жизнь. И не корчил смерть.
"Ну что, начнем?" Он зашел в темно-коричневую дверь дома, втащив за собой всех нас. Медленных, триусливых и слегка заспанных.
При каждом появлении, на лестнице или на крыше, он обрастал светом. А мы следовали за ним, боясь упустить дым сигареты. Он на лету цитировал Довлатова и говорил о жизни здесь, об иммиграции в Нью-Йорке. На самом деле, я помню так мало из первой прогулки. Помню, правда, что когда мы вышли на улицу, Марк сказал:
"Забавно. И ведь не скажешь, что хипстер".
"Нет", сказал я, разгадав наконец тайну этого слова. Тот, у кого есть вкус и стиль, но нет содержания. А в нем все это было. И еще было чувство легкости, которое передалось всем нам. Даже тем мрачным подросткам, которые не были способны сделать вид, что и без того все это знают.
Так случилось, что в следующий мой приезд мы снова решили погулять по крышам. Нужно было развеяться, и апрельский воздух был слишком разбавлен мутными водами Невы. Хотелось чего-то другого, и я предложил подняться на крышу.
Возможно, другой шарф. Возможно, круги под глазами. Но чувство другого, свежего Петербурга, было все тем же. Ощущение, пока мы поднимались наверх, было как после полуденного бокала вина. Казалось, мы постепенно вписывались в его быструю походку и логику его речи. Забывая, конечно, напрочь забывая обо всем том, что было внизу (пара неудачных сделок за последний месяц). Он водил нас по крышам, часто ходил по самому краю, объясняя, где безопаснее ступать. И, отвечая на вопрос о Довлатове, зачем-то сказал, что хороший поэт одинок и высокомерен.
Думаю, он менял слова и темы прогулок. Порой провоцируя нас на вопросы, ответы на которые самоуверенно выдыхал вместе с сигаретным дымом. И так удивительно было осознавать, что был другой уровень жизни, и тут было место для целого человека.
Правда, однажды Марк сказал мне:
"Может, он пишет стихи, а может, у него страница в социальных сетях, где он публикует фотографии своего завтрака".
Я не мог этого представить, и улетая назад к себе, подолгу думал об этих прогулках. Рассказывал о них подруге, которая обожала Довлатова, и совершенно не понимала, что я нахожу в обшарпанных питерских крышах.
Возможно, не понимал и я, но детали мерцали в голове электрическими лампочками подъезда на улице Рубинштейна. Однажды он пришел с бокалом пива, и совершенно невероятным образом умудрился не пролить ни капли ни на черные джинсы, ни на бетонные ступеньки лестницы. Однажды он отбивался от бесстрашных питерских голубей, которые дразнили его волосы и стройность его мыслей. Однажды, когда мы поднимались на хорошо знакомую нам крышу, это почему-то заняло гораздо больше времени.
"Читал кто-нибудь Житинского?" спросил он. "Я говорю про "Лестницу"?
Возможно, это был совершенно другой дом, и он просто разыграл нас... Да, именно нас, Меня и Марка, поскольку не раз изумленно приподнимал брови, замечая и узнавая нас.
И потом была эта маленькая девочка, которая по недосмотру матери тоже оказалась здесь. Девочка заметила, что между крышами двух домов совсем небольшое расстояние (не более полутора метров), и сказала об этом вслух. Причем так громко и так по-детски безапелляционно, что он остановился и с явным недоумением посмотрел на нее.
"Кто-нибудь пытался перепрыгнуть?" спросила она.
Кажется, это был единственный раз, когда я заметил в его глазах смятение. Губы дернулись и оборвались на полуслове. Он не знал, что сказать. Он молчал. Он совершенно не умел разговаривать с детьми.
После неловкой паузы расстоянием в полтора метра, мать девочки прошептала ей что-то на ухо, и та перестала задавать вопросы. Он продолжил, постепенно обретая прежнюю уверенность, а я подошел к краю крыши и смерил взглядом расстояние.
Это случилось в конце лета, когда появилось чувство, что я прилетаю в Петербург только за этим. Увидеть, как он отбивается от птиц, ловко управляется с бокалом пива и находит несуществующие лестничные пролеты. Наше дело с Марком постепенно разваливалось, и мы приходили к пониманию того, что теряем прибыль, клиентов и терпение. Марк даже пару раз упомянул какого-то местного издателя, который был заинтересован в наших прошлых работах. Это вызвало тупую боль внизу живота, и я попросил его прекратить.
Затем я был в Петербурге в середине октября, и пошел на прогулку по крыше один, без Марка. "Да, кстати, осторожно, там скользко", сказал он, и я вдруг ощутил, какой морозной была эта осень. Как всегда, полтора часа потерялись в бетонных ступеньках и цитатах Довлатова, и тоскливое чувство внутри я списал на местную погоду и бессонную ночь в неуютной гостинице на Набережной Грибоедова.
На этот раз я в Петербурге по совершенно другим делам, и даже не встречаюсь с Марком. Не в силах отказаться, я переношу прогулку по крышам на воскресенье, последний день пребывания здесь.
В воскресенье, без пяти двенадцать, я взволнованно курю во дворе. При этом жадно втягиваю в свои легкие рассеянную группу скучающих туристов, которые, конечно, понятия не имеют, что их ждет.
В какой-то момент из-за угла дома появляется девушка лет двадцати шести и приглашает следовать за ней. В подъезд дома. Я бросаю сигарету и, суетливо оглядываясь по сторонам в течении минуты или двух, вбегаю в темно-коричневую дверь дома на улице Рубинштейна.
На этот раз точность цитат Довлатова ничего не значит (как не значила никогда). Красивая, звонкая речь рассыпается дурацким мартовским дождем. Я часто дышу и отхожу подальше от настороженных туристов, которые скопились в центре крыши. "Прошу вас, не подходите так близко к краю!"
Это мне? Что, черт возьми, все это значит?
"Вы говорите про Максима?" спрашивает она, когда я обращаюсь к ней ближе к концу лекции о Довлатове и крышах Петербурга. И вдруг задумываюсь о том, что понятия не имею, как его зовут.
"Да, наверное", говорю я, замечая бледные перемены лица, трагические и такие ненужные.
"Максим... он уехал", говорит она, и взгляд осечкой вылетает куда-то в сторону. "Все, будем спускаться!"
Затем я делаю то, что не делал никогда за время этих прогулок: я прячусь за одной из желтых труб и наблюдаю за тем, как они уходят. Я смотрю туда, где оказался взгляд девушки. Я вспоминаю девочку с ее вопросами и ту московскую даму, которая ее привела. Тот день в конце августа. И осторожно, очень осторожно подхожу к краю, к тому самому месту, где между двумя крышами чуть более полутора метров.
Я стою здесь до тех пор, пока колени не начинают трястись так же сильно, как его губы в попытке найти ответ на невозможный вопрос. И тогда я медленно отхожу назад.
Спускаясь по темной лестнице, возможно, в последний раз, я зачем-то считаю пролеты и думаю о том, что делать дальше. Есть миллион кофеен, есть Марк, есть очередь в Эрмитаж. И еще есть номер издателя, которому завтра я обязательно позвоню, если останусь в Петербурге еще хотя бы на день. От этой мысли боль внизу живота понемногу исчезает, и ветер за дверью заставляет дышать быстрее. И у меня нет другого выхода, кроме как расслабить тесный шарф, стянувший шею.