Сашенька провела ладонью по бурлящей венами коже лошади. Она не почувствовала никакой шероховатости, только горячую, кровью кипящую жизнь, которая заключалась в этом огромном теле. Самой себе Сашенька тогда показалась такой крошечной, незначительной, что она даже немного поежилась. Поежилась теплотой, потому что мысль эта как-то очень уж бессовестно и открыто согрела ее. Теплоту эту вызвало также и солнце, которое, хитро обманув облака, на несколько мгновений выскользнуло наружу и окатило коричневым лоском сонливую кожу лошади. Сашеньке показалось, что солнце, выждав момент, просто замерло внутри рыхлого, пенистого потока совершенно недвижимых туч. Двигалось именно солнце, которое, правда, совсем недолго щипало вздернутое кверху лицо девочки. Но Сашенька уже успела перестать спорить с солнцем – уже давно. Ей давно уже было девять.
Лошадь стала переминаться с ноги на ногу, но девочка не испугалась. Не испугалась и тяжелых сопений, угрюмых глаз. Она испугалась только в момент, когда, в очередной раз пролистав сквозь густую, дикую гриву, услышала за спиной шум листьев. Она обернулась, но желтеющие кусты малинника не выдавали никакого движения. Это могла быть птица, мог быть самый обычный порыв ветра. Но шум все же испугал Сашеньку: она вдруг вспомнила, что мать просила ее поскорее вернуться с водой. Девочка опустила глаза, беззвучно вздохнула и пошла по направлению к колодцу – правда, сперва потеребив детским, непосредственным, мимолетным движением жесткий и неинтересный хвост лошади.
Подойдя к колодцу, Сашенька оперлась локтями о вечно сырую, потемневшую доску, на которую постоянно проливалось из ведра, и посмотрела вниз. В темном глухом тоннеле ей стало немного страшно, но страх этот был приятным: в нем был какой-то замечательный трепет перед тем, что так много значило не только для нее, но и для других. Еще Сашеньке сделалось приятно оттого, что она могла упасть, но не падала. Глубина была вечной, необъяснимой, но она не падала. А ведь, наверное, могла бы упасть – вот и кто-то из соседей недавно о чем-то таком рассказывал. Сашенька попыталась разглядеть свое отражение, но оно терялось в темноте. Что-то недвижно поблескивало там, на дне, но это, конечно, просто переливалась вода. Не найдя своего отражения, Сашенька негромко вскрикнула, чтобы услышать, как стены глухо загудят трубным, глубоким и ужасно скучным образом.
Сашенька ни за что бы так не вскрикнула, если бы знала, что из-за кустов на нее в стыдливых муках смотрит теперь соседский мальчик. Он то вытягивал шею выше, то снова прятался в кустах, словно играя в какую-то странную игру. И только бегающее напряжение его огромных, немного потерянных глаз, отрицало всякую возможность игры. Или наоборот – только подтверждало ее.
Если в начале июня, в первые дни ее приезда в деревню, Сашенька всегда просилась сходить к колодцу набрать воды, то в конце грустного, тоскливого, постоянно уходящего августа ей все меньше этого хотелось. Как вчерашний укус комара, как недельный загар – все это слишком быстро становилось старым. Вот и теперь: только лишь дотронувшись пальцами до холодного жестяного ведра, Сашенька отошла от колодца и, нисколько не боясь помять платье, тяжело опустилась на скамейку. Оправила едкие складки, разбросанные то здесь, то там, уткнула локти в мягкие, безвольные колени и прикрыла ладонями лицо. В такой позе и под напором вязкого полуденного солнца пробуждалась тягучая, неприятная сонливость. Могло показаться, что Сашенька-то как раз играла с тем, кто вышел теперь из-за кустов и мучился новым, но не менее острым желанием: подойти к ней или остаться стоять.
Казалось, это могло продолжаться вечно. Но, как это часто бывает, все нарушил пронзительный крик из дома. Возможно, в голосе матери Сашеньки и не было ничего пронзительного, но среди той застывшей паузы, что продолжала тянуться во дворе, этот голос вполне мог оглушить:
- Саша! Ну где ты?!
Сашенька резко оторвала ладони от лица и растерянно посмотрела по сторонам, отчего соседский мальчик едва не упал в кусты. Но удержался и неуклюже, хоть и как можно увереннее подошел к колодцу.
- А, это ты, – Сашенька говорила безразлично, чтобы скрыть чувство неловкости. Лицо было ей хорошо знакомо. – Что ты тут делаешь?
- Так, я шел здесь по улице. Подумал, ты плачешь.
- Я? С чего это?
- Ты так странно сидела…
- Да нет. Я спала.
Сашенька хотела разозлиться на него – кажется, на Максима (или это был Кирилл – она не помнила; ему было восемь), но заметила, как сильно он покраснел. Ей стало приятно, что он покраснел, и она уверенным, умелым движением бросила ведро в глубь колодца, вызвав торопливый лязг немного проржавевшей цепи.
Восьмилетний Кирилл завороженно следил за тем, как Сашенька набирала воду. Внутренне он понимал, что неплохо было бы помочь, но не в силах был оторваться от сильных и уверенных рук, так проворно делавших то, чему самого его за вот уже два с лишним месяца так и не смог научить отец. Чем больше усилий затрачивала Сашенька, чем более вздувались вены на ее руках, тем беззащитнее казался он себе перед полным своим бездействием, простым и неловким.
Глядя на густую струю, тяжело переливавшуюся из одного ведра в другое, Кирилл спросил:
- А зачем вода?
Сашенька поставила ведро на скамейку, пролив немного на горячий, покрытый трещинами асфальт, и с победоносной улыбкой, по-доброму ироничной, сказала:
- А ты как думаешь?
Мальчик смутился еще больше, но из дома вновь раздался голос, теперь еще более раздраженный (Сашенька нарочито проигнорировала этот голос и не стала никуда спешить), и он понял, что времени не оставалось.
- Я хотел сказать… что… – Сашенька слушала эти смущенные слова с девичьей гордостью, радостной и по-детски жестокой. – Ну, я хотел пригласить. Сегодня вечером, ты придешь?
- Приду? Куда?
- Ну, не знаю. На улицу. В девять.
- В девять? – Сашеньке вдруг стало обидно за свое удивление. За то, что это удивление было таким искренним. Она хотела добавить: «На улицу?», но внутренне спохватилась и внешне промолчала.
- А что, плохо?
- Да нет, нормально. Давай в девять.
- На улице, у моей калитки?
- Нет, здесь.
- Здесь?
- Да, вот где и теперь. Если хочешь. – И Сашенька поскорее спросила: – Так как ты сюда попал? Я бы услышала калитку.
- Да я так… через забор, – сказал он и испугался своих слов. – Так ты выйдешь?
- Так ты поможешь мне отнести ведро? Максим?
- Я Кирилл.
Но если Сашенька и смутилась, то виду не подала. Потому что инстинктивно знала, как он будет счастлив сейчас помочь ей; пусть она и ошиблась с именем, какая мелочь. Для него это будет ответом «да» (хоть и для нее самой это тоже было ответом «да»), причиной для гордости, самой счастливой минутой.
И она, конечно, была права.
Телевизионный экран продолжал сливаться с часами, стоявшими на нем. Новости казались еще скучнее и непонятнее обычного, и создавалось довольно ясное ощущение, что вся семья, собравшаяся в зале, только разыгрывала любопытство. Стрелки часов, ночью громкие, а теперь съедаемые голосом диктора, будто остановились. Но Сашенька все еще опаздывала только лишь на семь минут. Этого было мало.
И все же вскоре, гораздо раньше запланированного, Сашенька не выдержала и, повернувшись к матери, попросила пойти прогуляться.
- Пусть идет, ей все равно неинтересно, – сказал отец, не отвернувшись от экрана.
- Ладно, – сказала мать. – Но ненадолго и только во дворе. И платье новое не замажь.
И Сашенька выбежала во двор, предварительно умерив темп на пороге.
Он стоял на том же самом месте, что и днем. Только в руках его теперь был букет (Сашенька вдруг призналась себе: она так боялась, что букета не будет), почему-то делавший его еще больше похожим на статую. Было еще достаточно светло, и Сашенька увидела, что это были гвоздики. Да, конечно: все в деревне знали, что у них во дворе росли невероятно красивые гвоздики. В Сашенькином же дворе цветов почти не было (анютины глазки и колокольчики были не в счет), как она всех ни убеждала; здесь было много всевозможных яблонь, упитанных плодами, а также пустеющих уже ягодников.
- Это тебе, – сказал он. – Возьми, пожалуйста… У нас много.
Сашенька взяла цветы и рассмеялась, но отчего-то без всякой злости.
- Ну зачем ты это сказал? Сейчас, когда подарил?
Но он не знал, что сказать. Он молчал, как-то трогательно и наивно, словно сказав все букетом, и Сашеньке стало немного жаль его.
Она думала, что они сядут в беседке, но они сели на скамейку у колодца. Она попыталась развеселить его. Рассказала ему, как порезалась недавно в малиннике, как поймала вчера ночную бабочку. Он улыбался, кивал, но, кажется, с трудом понимал ее слова. Сашенька видела, что он был настолько взволнован, что был не в силах реагировать. Сашенька несколько раз заглядывала ему в лицо; в его глазах застыла угрюмая надежда, далекая и неуверенная. Она сказала, что цветы ей очень нравились. И в следующее мгновение, под порывом вечернего ветра, словно услышав ее, несколько лепестков гвоздик слетели в воздух.
Некоторое время они оба молчали. Сашенька не знала, о чем думал он (и отчего-то боялась представить), но сама она думала о том, что совсем скоро нужно будет возвращаться домой. Или, что еще хуже, ее скоро позовут домой. Или, что уже совсем страшно, за ней выйдет старший брат.
- Это красивая лошадь, – сказал он.
- Конь, – поправила она.
Для него разница было только в слове. Для нее – он не знал.
- Идея! – воскликнула она. – Знаешь, мне скоро нужно домой, но у меня отличная идея.
- Какая? – Он встрепенулся, словно тоже уже загорелся этой идеей.
- Давай отпустим его, а?
- Кого? – спросил он, но тут же сознался себе, что отлично понимал ее. – Ты что?!
- Да нет, я серьезно! Давай! – И Сашенька схватила его за руку, и они подбежали к коню, ерзавшему тяжелой, уставшей мордой по давно уже сбритой укусами траве. – Там несложный узел, мы легко его развяжем. Завтра его отведут в конюшню, и тогда все, мы уже точно ничего не сможем сделать.
Он продолжал сопротивляться, говоря о ее родителях, о том, что конь ведь убежит, навсегда, но он (Сашенька замечала) поддавался ее напору. Ему хотелось сделать это хотя бы потому, что этого так хотелось ей. Но, он терялся, возможно, этого хотелось именно и только ему.
И вот он уже стал помогать ей развязывать узел веревки, привязанной к краю беседки.
И вот уже веревка свободной падает на землю, теряется в ее неровной траве. Но конь стоит, не движется, словно не понимая, что свободен, словно ему все равно. И тогда они начинают толкать его, с разных боков, боясь его взглядов и одновременно чувствуя свою власть над всем его существом. Власть, спасительную для него. Но он фыркает, огрызается, не понимает. Его тело упругое; оно, как какая-то особенно своевольная пружина, постоянно возвращается назад. Но что его воля? Отчего его воля – это неволя?
И наконец он прекращает припираться, на несколько метров выдвигается вперед. Он останавливается, сопит, нервно вздергивается. Но однажды, словно нехотя поняв, что от него хотят, начинает медленно пятиться вперед. Неуверенной, слепой поступью, но все-таки вперед.
- Ну все, иди домой, – говорит Сашенька, но он не знает, к кому она обращается. – Нужно идти, а то скоро тут поднимут такой шум. И спасибо за цветы… Кирилл. Они правда красивые.
Ему приятно, но он не говорит ни слова. Мямлит что-то о красивом платье, затем замечает, что она не понимает, и тогда оборачивается и начинает уходить.
- Постой, – говорит она, а он смотрит на нее, нервно и с теплотой. – Постой. – В ее голосе возбуждение, подавленное тайной и страхом. – Здорово, что мы это сделали, да?
- Да. – Но он не знает, что сказать. Он улыбается, но глупо и как-то неестественно. Он думает о том, что будет; думает о последствиях.
Конь снисходительно теряется за углом дома, чтобы подыграть, чтобы заночевать у непреступно высокого забора и быть найденным там утром изумленным Сашенькиным отцом.
Мальчик и девочка осторожно теряются в темноте августовского вечера, в котором еще пока так много летнего, мимолетного, по-детски непосредственного света.
июнь, 2009